Блокнот в черной обложке 5 глава




Впрочем, это уже была не речь из сна, а отрывок из письма, утонувшего в сугробах осиновой отчизны Старыгина. Но примерно то же он мог бы говорить и на суде.

И Мартыненко, в общем, был с ним согласен. Только практическое осуществление теории он хотел бы немного подправить.

Он исключил бы из «военного искусства» некоторые понятия напрочь.

…После одной операции по прочесыванию кишлака начальник разведки Давыдов приказал ему устранить наводчика ввиду его явной неблагонадежности, а он «слишком много видел».

Услышав этот приказ, отданный обыденным тоном, но и с какими‑то устало‑доверительными нотками в голосе, лейтенант на мгновенье оцепенел. Никаких признаков неблагонадежности за наводчиком, то есть информатором Зарьябом, с которым они провели уже не одну операцию – правда, с мизерными результатами, ну что ж, информаторы душманов тоже не дремлют, – лейтенант не замечал… Но – начальнику разведки майору Давыдову, вошедшему в Афган в числе первых, еще в семьдесят девятом, и бывавшему здесь в командировках даже еще раньше, наверное, было виднее? В подробности он не вдавался, просто приказал – а может, даже попросил? – ликвидировать наводчика, кратко объяснив причину, и все. Мартыненко вдруг подумал, что это какая‑то проверка – для него. Ведь застрелить наводчика мог и сам майор, он не гнушался черной солдатской работы, Мартыненко видел его в деле. За что все солдаты относились к нему с симпатией. А разве Боливар не стремился завоевать симпатии простых солдат? пастухов? крестьян? Хотел бы Мартыненко получить хотя бы крупицу авторитета Давыдова, курносого сутулого майора с пасмурным взглядом карих небольших глаз. Но… устранять Зарьяба, решившего сотрудничать с властями? С этим тридцатилетним смуглым афганцем они обменивались через переводчика не только соображениями, относящимися к делу, но и вопросами частного характера… черт, неуклюже как‑то звучит, но поневоле сбиваешься на этот официальный тон, как будто даешь показания. А в показаниях не должно быть никакой лирики, только факты, канцелярский язык лучше всего приспособлен для установления истины. Нет? Вообще лучше бы для этого использовать формулы. У Зарьяба не было семьи, ему не хватало денег, чтобы к кому‑либо посвататься. Родители у него умерли от тифа, если Мартыненко верно понял, и он воспитывался у каких‑то родственников, которые однажды уехали в Пакистан, бросив его, и он сам добывал свой хлеб как мог. Возможно, сотрудничать с властями его и подвигло желание скопить денег на жену. Не исключено, что он мог быть и двойным сотрудником: так быстрее наберешь нужную сумму. Но – пускай этим занимаются спецслужбы, если есть такие подозрения, при чем здесь лейтенант разведроты отдельного мотострелкового полка Леонид Мартыненко? И почему не возвращается из засады на другом краю долинки Олехнович?

Все эти соображения, как обычно бывает, мгновенно пронеслись в голове лейтенанта, и – он поступил вопреки разумным доводам и своим наклонностям и намерениям. Придав лицу безмятежное выражение – разве это возможно? что за гримаса была у него? – он направился к Зарьябу, курившему в отдалении на корточках. «Зарьяб», – сказал он. Тот вопросительно посмотрел на него снизу, наморщив лоб, улыбнулся. «Э, Зарьяб», – снова сказал Мартыненко, и афганец встал, улыбаясь, кивая. Мартыненко проглотил комок и кивнул ему, предлагая отойти в сторону. Что подумал афганец? Мартыненко нужно было увести его с глаз солдат, хотя ясно было, что случившееся мгновенно всем станет известно.

Нет, все‑таки это была какая‑то другая реальность. Обычные мерки к ней не подходят. Сухие протокольные слова ничего не передают. Это была горячечная реальность, пропитанная запахами каких‑то растений, ив по берегу высохшей реки, запахом навоза, наносимого со стороны кишлака у плоского холма, блестящего на солнце своими камнями, как рыба чешуей, гигантская рыба, окаменевшая с тех пор, когда в этих степях плескалось доисторическое море, – а теперь все погрузилось в океан праха, лишь подует легкий ветерок, и в воздухе засквозят его волны, пока еще прозрачные, но уже ощутимые, они прокатываются через людей и предметы, покалывая кожу, утомляя глаза, вспарывая дыхание, и, если ветер усиливается, тяжелеют, становятся зримыми, танцуют, словно дервиши, и могут вздыбиться девятым валом самума и захлестнуть людей, камни, деревья, дома, горы, небо. Но даже и без малейшего ветерка в воздухе нагорья всегда что‑то вибрирует и дрожит, как будто натянуты тросики мин в несколько ярусов. Бьет солнце, оно излучает силу, молодость, смерть. Где‑то звучит голос Ильи Старыгина, рисуются сычевские сугробы, мелькают зеленые глаза Лиды, и в какие‑то учебники и книги уложены деяния героев прошлого, неоднозначные деяния государей и полководцев, Че Гевары, блуждающего в сельве, Симона Боливара, переплывающего Ориноко.

…И сероглазый лейтенант, невысокий и крепкий, в сетчатом маскировочном костюме, еще не выгоревшей панаме с простой пластмассовой зеленой звездочкой, с двумя подсумками на портупее и с укороченным автоматом на плече, идет рядом со смуглым мужчиной в желтоватой от пыли чалме, длиннополой рубахе, шароварах, сандалиях на босу ногу и в темной жилетке без пуговиц. Они неспешно шагают к камням… Может быть, для того, чтобы взойти на них и окинуть взглядом местность? Думает про себя Зарьяб? Или – что он думает? Доверял ли он полностью шурави? Ну уж этому, с открытым лицом, – да. То есть ничего не ожидал именно от него. Мартыненко ощущал… Черт! Откуда он помнит, что он ощущал? Нет, и в этом сообщении кроется какая‑то неправда, как и в сухих протокольных фразах.

Он плохо понимал, что происходит – уже произошло, как только он не возразил Давыдову, перехватил потной ладонью матерчатый ремень автомата и обернулся к сидящему в отдалении на корточках Зарьябу, посмотрел, как он курит, и молча двинулся к нему. Вот в этот момент, когда он посмотрел, все и решилось. Решилась судьба Зарьяба (думалось тогда Мартыненко: только судьба Зарьяба).

Ну, что такое Зарьяб? Всего лишь имя, какие‑то сведения о прошлом, потертая жилетка, чалма, очень темные карие глаза, подстриженные усы, бритый подбородок. Запах пота, табака, пакистанских сигарет “Red & White”, чего‑то еще специфического, горьковатого, чем пахли все афганцы; растрескавшийся ремешок часов; улыбка, белые зубы. Афганцев считают суровыми людьми, диковатыми. Но они умеют улыбаться как никто другой. Или именно потому их улыбки и кажутся особенными?

Неизвестно, почуял ли что‑то Зарьяб? Конечно, ему должно было показаться странным то, что они идут только вдвоем, без переводчика… И он раскурил на ходу еще одну сигарету, лицо Мартыненко овеяло приторной волной. Мартыненко никогда не курил, даже не пробовал, от табачного дыма у него болела голова. Жест афганца был жалок, попытка ухватиться за соломинку. Он покосился на него. В смуглом лице было что‑то лихорадочное? Или все‑таки оно оставалось спокойным?

Нет, что‑то лихорадочное было в самом воздухе, что‑то характерно южное, изобильное, житель полунощных северных краев хорошо это чувствует, и поэтому северяне всегда испытывают на юге беспокойство… Но при чем здесь это?

Мартыненко вдруг налился тяжестью, от макушки под горячей панамой до пяток в кожаных ботинках, его тело покрыли мириады капелек, он немного приотстал, пропуская афганца, тот послушно прошел вперед, странно улыбаясь, хотел повернуться к лейтенанту, но он опередил его, одним движением выставив короткоствольный автомат без приклада с дулом, напоминающим черный цветок, перехватив теплое от солнца цевье и нажав на клюв или коготь. Пули вошли в жилетку на спине, Зарьяб дернулся, нагнул голову, как будто собираясь долго и быстро бежать, но не сумел сделать и шагу, рухнул набок и еще был жив, ломая скрюченными пальцами горящую сигарету, – и вдруг замер. Кровь обильно вытекала из простреленного насквозь тела афганского наводчика, из‑под лопаток и груди, живота, расплывалась по сухой жесткой земле. Во рту Мартыненко было сухо и горячо. Он сжимал цевье и рукоять, испытывая ненависть, желание выпустить еще очередь, закричать, но лишь внимательно глядел, сузив глаза, вбирал в память, впитывал ею, как губкой кровь, смешанную с пылью, ясно понимая, что прежнего Лёни Мартыненко, Мартына, нет и что на этом закончился его путь Боливара. И какая теперь разница, что будет – было – дальше?

 

5

 

Но операцию никто не отменял, и Мартыненко продолжал ждать вместе с остальными в стылых скалах, положив автомат на камни; ему, конечно, как и всем, хотелось встретить караван и выполнить задачу, и в то же время он не возражал, если бы тот не появился вовсе. Ведь уже ясно было, что основная проблема здесь – это граница, и она неразрешима. По крайней мере в ближайшее время. Караваны столетиями перемещались с юга на север; вдоль границы между Пакистаном и Афганистаном находилась зона свободных племен – название говорит за себя. Там обитают племена кочевников, пуштунов, не признающих ничью власть по обе стороны пограничных гор и пустынь. Контролировать все караванные дороги и тропы ни у афганцев, ни у Сороковой армии недоставало сил. Вообще выполнение операций вблизи границ всегда было чревато конфликтом еще и с пакистанской армией. Власти Пакистана только и ждали удобного случая, чтобы раструбить миру о расширении советской агрессии. Время от времени вертолеты, самолеты и группы оказывались по ту сторону призрачной границы и, поняв свою оплошность, спешили убраться восвояси. «Восвояси»… Где это «восвояси» на самом деле? По эту сторону границы были такие же безликие кишлаки, степь, горы и непроницаемые лица аборигенов.

Полк перехватил уже не один караван с оружием; но это ничего не значило; караваны шли и шли: верблюжьи, лошадиные, автомобильные; и не было в природе таких сильных птиц, которые могли бы нести тюки с минами и цинками, полными патронов, а то бы духи рекрутировали и их.

Костров зажигать было нельзя, мерзлую перловку с тушенкой солдаты выковыривали штык‑ножами, Олехнович – своим трофейным, с резной рукоятью в серебряных звездочках; сгущенка тоже закаменела; только вода, согреваемая телом, еще текла из фляжек. Мартыненко грыз галеты с сахаром. Солдаты мучились без курева: Олехнович велел прапорщику у всех собрать сигареты. И сам терпел.

День угасал. Направо краснел запад закатом. Небо быстро приобретало угрожающий цвет, фиолетово‑багровый; потом оно почернело и все исполнилось звезд, серебряных, как на ноже Олехновича, и красноватых, зеленых, всяких; они были огромны, трепетны, будто неведомые существа, пустившиеся в странствие по Млечной дороге. Статистика и астрономическая цифирь всегда нагоняли тоску. Количество погибших, заболевших и парсеки расстояний, масса космических тел… Но тут же и удивление берет: как это «я» все объемлет? «Я» – пылинка, соринка, ничто. «Я» любит, «я» страдает, болеет, ждет. Статистике и астрономии нет до этого дела. Мартыненко вдруг проясненно подумал, что есть на свете статистические люди: их не берут от всего этого ни тоска, ни удивление. Наверное, все цари – такого сорта люди. И правители. А удивляемся и тоскуем мы, дураки.

Вскоре было уже не до звездных красот в камнях, обжигающих, как железо. Ватный спальник пробирал холод. В полночь все уже стучали зубами. И только что не выли на звезды. В такую ночь можно было не назначать часовых: мало кто спал, почти вся рота бдела. После зимних засад каждому солдату надо давать медаль за выдержку или хотя бы водки; но тогда медалей не хватит, а водку – будут пить дома, тот, кто вернется.

Утро все‑таки наступило. Все зашевелились… Хотя и всю ночь вертелись (как шелудивые поросята, пошутил прапорщик, на что Мартыненко заметил: шелудивые – точно, насчет поросят не уверен). Просто сейчас их можно было видеть, хмурых солдат в горчичного цвета бушлатах, в цигейковых шапках с завязанными под подбородками ушами. Доставали из вещмешков все те же галеты, перловку с тушенкой; кто‑то отходил под прикрытием скал отлить. Мартыненко снял рукавицы и, зачерпнув пригоршню крупчатого снега, принялся «умываться». Все смотрели на него с содроганием. Его лицо покраснело, как будто по нему шваркнули наждачкой. Он знал, что ротному, Олехновичу, это не под силу, с его нежной кожей. Они соперничали изо дня в день, это было ясно. Хотя Мартыненко уже и расстался с лейтенантскими иллюзиями насчет своей миссии. Но что же он должен был делать теперь? Это движение уже нельзя было остановить. Кроме пути Боливара ведь есть и другие – путь воина, офицера. От него Леонид не отрекался. Он полагал, что примерно в этом и состояла вера прежнего командира, Блыскова, которую он обещал продемонстрировать «по ходу дела»: оставаться офицером несмотря ни на что. Но возможно ли это? Мартыненко был уверен: да. Ему мерещился некий срединный путь, между двумя крайностями: Олехновичем и Лекмановым.

Нечаянно коснувшись после снежной процедуры автоматного ствола, почувствовал, что кончики пальцев залипли, мгновенно отнял руку, испытав боль, даже посмотрел, не остались ли на металле кусочки кожи. Нет, человек слишком чувствительное существо. И странно, как ему удается бросаться навстречу огню и свинцу. Еще поразительнее заставлять делать это других. И солдаты тебе подчиняются.

Караван появился внезапно.

Вдруг среди теней и солнечных сполохов на жестком твердом снегу как будто возникли еще какие‑то тени. Это были тени как раз того времени, что овладело здесь всем: космическим небом, камнями в трещинах, снегом, который явно никогда не таял, древней караванной тропой. Тени мерно двигались, это была вереница горбоносых животных с тюками и сопровождавших их людей в темных чалмах, накидках, с темными лицами. От переднего верблюда тянулась веревка к тому, что ступал позади, от того – к следующему, и так до самого последнего. Всего было семь верблюдов, пятеро погонщиков. Мало.

Он сразу выхватил лицо одного из погонщиков, необычайно живые пристальные черные глаза, смуглый удлиненный лоб, нос с горбинкой, толстые губы. И кажется, его губы шевелились. Он или жевал, или что‑то бормотал, или напевал. Мартыненко перевел бинокль. Караванщики были безоружны. На вид – обычный мирный караван.

«Группа досмотра – вперед!»

Мартыненко встал, положив руки на автомат, и начал спускаться, за ним шли ребята. Караванщики увидели их сразу. Каждый из них был уже на прицеле. Шедший впереди погонщик не останавливался. Еще ничего не было ясно. Нурдашонов зычно крикнул, взмахнул рукой. Первый погонщик продолжал шагать, поглядывая на спешащих наперерез людей в бушлатах, ушанках. Мартыненко выстрелил вверх. Караван медленно останавливался. Погонщики уныло смотрели на приближавшихся людей.

Солдаты сблизились с караваном, начался досмотр. В тюках были рулоны ткани, посуда, какая‑то одежда, изюм. Мартыненко оглянулся на скалы, зная, что за всеми их движениями внимательно наблюдают, и развел руками. Тогда среди камней вырос Олехнович, он пошел вниз, оставив в группе прикрытия прапорщика.

– Нет ни хера! – крикнул кто‑то из солдат.

Олехнович взглянул на содержимое тюков, хмурясь.

– Мирняк, – сказал Мартыненко то ли с облегчением, то ли со вздохом сожаления.

Олехнович хмыкнул, поглаживая усы.

– Но зачем в Тулу брать самовар? – он обернулся к Нурдашонову. – Алик, спроси‑ка.

Тот вытаращил на него карие глазки.

– Спроси, куда они везут это тряпье? И что, здесь мало изюма?

Нурдашонов обратился к погонщику с благородным лицом. Тот выслушал и ответил, Нурдашонов перевел:

– Грит, короче, самое, на продажу, изюм они купили дешевле, чем здесь. В этом, мол, грит, короче, выгода торговца.

– Тащить через перевалы тот же самый изюм? Которого здесь навалом? Да вся выгода сгорит в такой дороге. Они ее уже два раза съели.

– Ну не знаю, грит, что выгода, – ответил Нурдашонов.

– А я ему не верю, – сказал Олехнович и улыбнулся в лицо погонщику. – Врешь ты, погонщик. Сколько тебе заплатили за этот рейс? И, главное, кто? Саид‑Джагран? Спроси, Алик.

– Нет, грит, не Саид‑Джагран, а один человек из Газни.

– Его имя?

Погонщик замялся.

– Ну, имя?

– Он грит, что его наняли в Пакистане и товар он должен доставить по адресу в Газни.

– Отлично! Мы поможем доставить. Сейчас прибудет такси, и мы доставим его прямо в Газни. Он не забыл адрес?

– Я думаю, что не стоит цепляться, – подал голос Мартыненко.

Олехнович взглянул на него исподлобья.

– А я не так думаю, – сказал он. – Я думаю, что нас элементарно надули, подсунули куклу. Настоящий караван здесь уже не пойдет. Может, в это время он уже идет параллельным курсом.

– У них нет рации.

– Мы не знаем, кто за нами наблюдает оттуда, – Олехнович кивнул на перевал. – Короче, полетишь с нами в Газни. Скажи ему, Алик.

Нурдашонов перевел. Олехнович с интересом следил за погонщиком. Его лицо оставалось спокойным. Он перевел глаза с переводчика на офицера в бушлате с меховым воротником, в шлемофоне, подбитом белой нежной овчиной, оттенявшей его усы, высокого, здорового и немного неуклюжего.

– Что скажешь, дуст[2]? – спросил Олехнович.

Афганец заговорил.

– Он грит, – переводил Нурдашонов, – что ему вверен этот караван и он не может, самое, оставить его.

Олехнович усмехнулся.

– Ничего! Вон мужики здоровые все, доведут. А он полетит с нами.

– Мне кажется, это бессмысленно, – негромко сказал Мартыненко.

– Там видно будет, – отозвался Олехнович и, обернувшись к скалам, крутанул рукой в воздухе. Этот жест означал: вызывай вертушки. Здесь он был бог и царь.

Олехнович прошел дальше, разглядывая людей и верблюдов, остановился перед другим погонщиком, невысоким, черным, заросшим легковейной бородой, спросил громко у Алика, а этого бойца что, ранили? Чернобородый держал руку на перевязи. И его лицо сморщилось, он затараторил, покачивая руку, и начал разматывать повязки в ржавых разводах, безумно, оскалившись, отодрал последние присохшие слои и обнажил раздувшийся локоть; из небольшой ранки засочилась гнойная жижица.

– Похоже на пулевое, – сказал Олехнович.

– Нет, грит, покусал кто‑то. Не пойму кто…

Олехнович покачал головой.

– Ладно, пусть не переживает, возьмем и его, полечим. Я бы всех вас взял, но мест мало.

Мартыненко с удивлением смотрел на Олехновича.

– Товарищ старший лейтенант, – подал голос Ужанков, – ну а теперь‑то курнуть можно?

– Откуда сигареты? – поинтересовался Олехнович, озирая окрестные склоны. Он скалил крепкие белые зубы на солнце, щурился.

– Да вон у бабая…

– Отставить, сержант.

Около часа они дожидались вертолетов. Группа прикрытия уже курила сигареты на скалах, а группа досмотра все постилась, завидуя. Караванщики сидели кружком и молчали. Олехнович запретил им переговариваться, как будто они были пленными. Один из них предложил солдатам изюма, но Олехнович пресек попытку подкупа. Верблюды покорно стояли, пережевывая губами солнечный воздух, и хлопали длинными ресницами. Горное солнце все‑таки сильно светило, и солдаты поднимали уши шапок. Но погода портилась, солнце умеряло свой пыл, тускнело, и когда послышался стрекот вертолетов, небо над горами подернулось дымчатой пеленой. Может быть, только сегодня их нагнал давешний самум? Да откуда самум зимой‑то. Не показалось ли им вчера? Две восьмерки вдруг появились над амфитеатром, где так ничего и не произошло, заложили круг, и, пока один вертолет висел в воздухе, второй снижался. Верблюды и люди в чалмах смотрели на небесную машину с черным свистящим нимбом. От вертолета во все стороны разлетался снег с пылью, в воздух поднялся шар сухой травы. Олехнович ткнул пальцем в первого погонщика и указал ему на вертолет; второй отводил глаза, но сержант Ужанков взял его за плечо, и тот заулыбался, закивал, с готовностью встал и направился следом за товарищем. Остальные провожали их взглядами, ничего не говоря. Солдаты и двое афганцев исчезли в вертолете, потом внутрь забрался Мартыненко, последним Олехнович, хотя, по идее, он должен был остаться и ждать второй вертолет. Борттехник задвинул люк, и машина, дрожа и грохоча, пошла вверх, зависла. Мартыненко глянул в иллюминатор и увидел внизу уже игрушечные фигурки людей и животных. Со скал быстро спускались другие фигурки горчичного цвета. Ему ненароком вспомнился Старыгин, и подумалось, что кто‑то здесь тоже вылепил все: людей и горы, некий историк, игрок; но эта игра была Абсолютно Бессмысленна. И он должен в ней участвовать.

Когда команда прикрытия погрузилась во второй вертолет и тот начал подниматься, их вертолет снялся с прикола над амфитеатром и пошел вперед. Мимо проплывали каменными ржавыми утюгами вершины гор. После бессонной ночи ломило виски. Мартыненко прикрыл глаза. Они никогда не выиграют здесь. Против них воюет все. Пустая засада, Олехнович злится и глупит. Над ним посмеются, когда он представит свои трофеи: двух несчастных караванщиков. Даже если из них выбьют признание, что с того? Караван они все равно упустили. Один из сотен, ежегодно пересекающих мифическую границу – линию Дюранда, по статистике. Кстати, даже если бы на этих семи верблюдах было оружие, это еще не означало бы, что сами погонщики враги. Здесь торгуют всем. Ружья и патроны в глазах торговца только товар, такой же как чайники и леденцы. Иногда караванщики везут оружие просто на рынок, никому конкретно. Покупатели всегда найдутся в этой стране воюющих гор.

Мартыненко открыл глаза, услышав голоса. В полумраке он увидел черные лица Нурдашонова и погонщика. Солдат кричал, наклонившись к нему. Рядом стоял Олехнович. Погонщик качал головой. Тогда Олехнович подошел к борту и резким движением раздвинул люк. Все смотрели на него, солдаты сдержанно улыбались. А они‑то уж было разуверились в законе Олехновича. В проем бил холодный воздух и оглушительный рев и свист. Олехнович обернулся к погонщику с горбоносым удлиненным лицом и указал вниз, на граненые вершины, подернутые дымкой начинающегося самума. Погонщик молча смотрел. Олехнович вдруг шагнул к другому, с рукой на перевязи, и схватил его за шиворот, тот разинул рот в крике, задрыгал ногами, суя под нос старшему лейтенанту свою распухшую руку. Но Олехнович тащил его к провалу в небеса. Погонщик сопротивлялся, пытался упираться ногами, но разбитые башмаки скользили по металлу, тогда он раскинул руки крестом на выходе и тут же отдернул левую, перевязанную, словно обжегся, и сразу провалился навстречу еще сильнейшей боли. Его как будто сорвало, сдернуло с невероятной силой, и он исчез навсегда в суровых складках родных гор, растворился. Это было бессмысленно, абсолютно бессмысленно. Но все завороженно смотрели на это абсурдное представление. Даже Мартыненко не чувствовал в себе ни сил, ни желания его прервать. Это всегда оказывало такое воздействие. Тут же проносились мысли о клятве Олехновича, о Блыскове. Все цепенели, когда это начиналось. И все ждали этого. В основе действий старшего лейтенанта была какая‑то примитивная, древняя наука – арифметика войны. Эту арифметику можно выразить формулой: минус‑чужой дает плюс. Чем меньше непонятных чужих, тем больше надежд выжить своим. Олехнович уже был не человеком, а природным явлением, как самум, который так и не начался, к полку они подлетали снова в лучах солнца…

Никаких показаний Олехновичу не удалось выбить и у второго погонщика, с благородным лицом, – а он надеялся, что тот в страхе тут же наведет их на караван с оружием. И этот погонщик тоже ухнул в пропасть под дрожащим брюхом вертолета, и шагнул туда сам, за ним только накидка вскинулась. И все были подавлены и довольны увиденным, пережитым. Чужая смерть только вначале действует угнетающе, потом тебя охватывает радость, переходящая в эйфорию: и на этот раз не ты, ты – песчинка, пылинка, микроскопическое значение, – ты жив и все еще объемлешь мир непомерных величин, а не он – тебя. Ты – в плюсе. Хотя уже и порядком устал.

 

6

 

Но служба, война продолжалась. Олехнович отказался от очередного отпуска, отказался и Мартыненко. Начальство не возражало. Солдаты и прапорщик удивлялись. Что тут скажешь. Даже повара, клубные работники подключались к психическому полю войны, хотя и не в той же мере, что и разведчики, пехота. Разведчики и пехота были наэлектризованы, сквозь них проходил ток высокого напряжения. И часто солдаты, офицеры действовали вопреки логике, вот и все. Впрочем, логика тут была. Олехнович боялся, видимо, своего Максима; ну а Мартыненко не хотелось уступать сопернику.

Все устроилось неожиданно, соперничество прекратилось в один день, и отдохнуть Мартыненко все‑таки довелось.

В этот день он играл в шахматы с Эдуардом Петровичем. Кэп любил разведчиков, на полковых и войсковых операциях один взвод всегда держал под рукой, называя его личной гвардией, не доверяя охрану КП пехоте. Часто ему приходилось защищать разведчиков от нападок начштаба и его присных. В полку было двоевластие.

Внезапно принесли шифрограмму. Эдуард Петрович читал ее над шахматами. Прочитав, поднял водянистые глаза на сероглазого старшего лейтенанта. И медленно сказал, что возле Рабата в кяризах трупы, гильзы от АК‑74 и следы гусениц…

Мартыненко сразу понял: Олехнович.

Впервые Мартыненко бездельничал в то время, когда рота была на боевых, сидел в теплой комнате в чистой тельняшке, в выглаженном хэбэ перед шахматной доской. Ну да, только что прибыл из госпиталя, валялся три месяца, угодил туда прямиком из кяриза. История нелепая.

На очередном выходе нужно было проверить кяриз[3], добровольцев не находилось – совать голову в глотку дэва[4]. Мартыненко это разозлило, и он полез сам, хотя командир не должен этого делать. Ну, опять же, уставы – хороши на бумаге, на сыром зимнем ветру в степи близ кишлака без единого деревца (просто голые они не были заметны в тумане) бумажные предписания рвутся и расползаются в клочья. У Мартыненко был автомат, фонарик, гранаты на поясе, индпакет на рукаве. Следом полез солдат, татарин Сагаутдинов, по кличке Гриня. Их опускали на тросе в сырую мглу. Внизу с тихим хлюпом бежала подземная речка. Гриня попросился вперед. В голосе его не слышалось ни капли сомнения или надежды на то, что командир не пропустит, сам пойдет. Мартыненко это понравилось, Гриню он не пропустил, велел идти сзади. Включил фонарик. Некоторое время удавалось идти посуху, но вот берег скрылся в темной воде. Мартыненко послал вперед луч, собираясь поворачивать, как вдруг заметил вдалеке на противоположном берегу ящик. Привязав фонарик к стволу АК, вошел в воду. Она и летом‑то была холодной, что говорить о зимней подземной реке. Добрался до дальнего уступа, осветил ящик, взялся за крышку и, легко подняв ее, откинул тряпку. В ящике были уложены винтовки, «Буры», или «Ли‑Энфильды», бурами их прозвали из‑за того, что их использовали еще в англо‑бурскую войну, по крайней мере первые модификации. Посветил Грине, подзывая его. Нагрузил несколькими винтовками и приказал тащить назад. Дожидаясь, пока Гриня вернется, вдруг уловил запах табака или чего‑то другого… чая, что ли? Мартыненко не курил, чутье отменное. Точно: откуда‑то тянуло травянистым запахом. Решил пройти дальше. Здесь река делала крутой поворот. Шел по колено в воде. Заглянул за выступ, послав вперед луч фонарика – и сразу увидел большую пещеру, в которой с комфортом устроились несколько человек в чалмах, одни сидели, другие полулежали, держа в руках пиалы, наверное, из термосов: это была моментальная фотография, зрачки твои запечатлели ее на всю жизнь. В следующий миг афганцы закричали, Мартыненко тоже заорал, и фотография вскипела огненными рубцами и красными дырами, бил, пока не выпустил весь рожок, вставил тут же другой, но пулю заклинило. Оглохший побежал назад. «Что делать?!» – закричал Гриня, бредущий со второй гроздью винтовок по речке. Толкнул его, давай, мол, к выходу. Первым на тросе вытащили Гриню, Мартыненко в это время держал под прицелом галерею, взяв автомат у сержанта, но никто не появлялся из хлюпающей тьмы. Привязал к тросу последние винтовки, крикнул, чтоб поднимали. Трофеи поплыли вверх – и вдруг его ткнули лицом в каменную тьму, и сразу стало тихо.

Подземная тишина тысячелетий снизошла на него. Сколько она продолжалась, неизвестно. Могла бы продолжаться бесконечно. Но он открыл глаза и сообразил, что находится там же, в каменной утробе афганской земли. Лицо заливала кровь, голова гудела. Значит, кто‑то дотянулся до него из пещеры, подумал он и выпустил очередь по галерее, пули завизжали, отскакивая от каменных стен, разбрызгивая воду. Сверху кричали что‑то. Он задрал окровавленное лицо. Надо было отсюда выбираться. Взялся за трос и неожиданно наткнулся на «Ли‑Энфильд» с тяжеленным прикладом, недоумевая, откуда он здесь взялся… И понял, что винтовка выскользнула из связки и ударила по голове. Повесив ее на плечо, начал выбираться. Рукавицы давно были утеряны, и трос ранил ладони. В голове мутилось, подкатывала тошнота, кровь текла за шиворот, напитывая воротничок хэбэ, тельняшку. Он был примерно на середине, когда внизу что‑то глухо загудело, что‑то несущееся по галерее, – и вырвалось ввысь, хлестнув по ушам. Взвыл от боли. Но сумел сообразить, что это было, и снова закричал: «Не бросать гранаты!» Последние метры подтягивался безумно долго. Слышал сквозь гул в ушах, как начальник разведки подбадривает: «Ну, ты же все можешь. Давай, парень» – «Не бросайте гранаты», – снова попросил. Протянулись руки, наконец ухватились за бушлат, поволокли вверх. Увидел заснеженную степь, стены вдалеке, технику, лица солдат – и отключился и не приходил в себя, пока не привезли в полк; следующий раз очнулся в Кабуле.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: