Тут должна была бы завершиться история Криминале...




 

Она и впрямь должна была бы здесь закончиться — история Басло Криминале. Но ведь ясно: если б так оно и было, то я не писал бы сейчас этого, а вы бы не читали. Что же произошло? Ну, как оно бывает, кое-какие пустяки, довольно хаотичные по сути, но все весьма существенно переменившие. Вернувшись из Брюсселя, вскоре, в разгар сумбурного, бессмысленного лета 1991 года, я перешел работать в «Санди тайме», гораздо более подходящее место для статей, сопрягавших что угодно: деньги и искусство, секс и стиль, кто набирает силу и что нас ждет, — и становившихся теперь моей специальностью. Через несколько недель на юге Германии, в Швабии, как будто созданной специально для таких мероприятий, проходил престижный международный семинар с достаточно двусмысленным названием «Смерть постмодернизма: новые пути». Мероприятие должно было происходить в каком-то маленьком изысканном эрцгерцогском домишке недалеко от Шлоссбурга, курорта с минеральными источниками, бывшего летней резиденцией эрцгерцогов Вюртембергских во времена, когда Германия слагалась из федеральных княжеств, — говоря иначе, это было раннее Европейское сообщество.

Информация о семинаре попалась на глаза моей редакторше-стилистке, остро мыслящей девице, выпускнице Оксфорда и Кардиффа, которая испытала шок, узнав, что целое — притом значительное — направление в искусстве зародилось, процветало и теперь, выходит, отдало концы, пока она следила за Эдинбургскими фестивалями и интимной жизнью королевского семейства. Девица прибрела к моему столу в мой еще более открытый всем ветрам на свете кабинет, чтоб посоветоваться. Накануне она побывала на какой-то вечеринке, где некто — думаю, опять же Ричард Роджерс — заявил ей, что постмодернизм — он называл его По-Мо — уже не слишком актуален, и ей не мешало бы с ним познакомиться, пока он окончательно не устарел. В результате она загорелась идеей сделать приложение, посвященное с начала до конца По-Мо, и вот теперь желала знать, не подойдет ли для него статья о семинаре в Шлоссбурге.

Я просмотрел программу и тотчас же понял: пропустить это событие нельзя. Писателям, ученым, интеллектуалам всех восточно-европейских стран, в течение четырех десятилетий не имевшим доступа к пародии, пастишу, иронии, неопределенности повествования, новой истории, теории хаоса и бездонности позднего модернизма, была дана возможность наверстать упущенное. Дальновидные немецкие промышленные фонды, такие, как «мерседес» и «бош», выделили средства на приезд их в Шлоссбург. Несколько крупнейших представителей американского постмодернизма, такие, как Джон Барт и Уильям Гасс, Реймонд Федерман и Ихаб Хассан, должны были вознестись в виртуальную реальность трансатлантических полетов и прибыть для выступления перед ними, как и ряд ведущих европейских интеллектуалов и философов-де-конструктивистов. Среди них был даже сам профессор Анри Мансонж[8], известный во всем мире деконструктивист из университета «Париж XIII», который никогда нигде не появлялся собственной персоной. Даже он, однако, согласился сделать сообщение о Полностью Деконструированном «Я». То есть событие обещало быть из ряда вон.

Поэтому когда редакторша спросила, стоит ли об этом написать статью, я быстренько ответил «да». Нет чтоб сообразить тотчас же что к чему: ведь я стал старше, умнее, добродетельнее, и, помимо всего прочего, разыскивая Криминале, я побывал на множестве заграничных конференций. Но можете не сомневаться, пару дней спустя, пристегнутый на высоте двадцать тысяч футов с бесплатным джин-и-тоником в руке, я летел «Люфтганзой» в Штутгарт, от которого ближе всего до Шлоссбурга, куда меня гнала необходимость накропать две тысячи трескучих слов на тему «Что произошло с По-Мо». И лишь тогда нашлось у меня время просмотреть как следует программу семинара, лишь тогда увидел я, что прежде не заметил имя одного из самых крупных интеллектуалов, летевшего туда, чтоб выступить с единственной — программной — лекцией. В отличие от меня вы вряд ли будете удивлены, узнав, что это был профессор Басло Криминале.

Я посмотрел еще раз: его имя явно значилось там. Сердце у меня упало: не хотел я, нет, определенно не хотел встречаться вновь с этим великим человеком. Я закончил поиски, поставил точку и перевернул страницу. Вечер (а возможно, не один, кто знает?), проведенный мною с Козимой в Брюсселе, наконец подвел черту под ними. Может быть, он был героем, но с точки зрения морали он определенно разочаровал меня. Может быть, по отношению к нему грешили больше, чем он сам, но теперь я знал: грешил и он. Он предавал себя и предавал других; более того, так поступая, он в каком-то смысле предал и меня. Вначале я подозревал его, потом стал восхищаться и ценить, теперь же снова репутация его в моих глазах была запятнана. Но я сдержал обет молчания. Я ничего не написал о нем и не хотел писать сейчас.

Раскрывая каждый день газеты, я отчасти ожидал там что-нибудь о нем найти — в газетах была масса откровений, неожиданных разоблачений. Но ничего не находил — за исключением очередных цветистых и каких-то старомодных статей о том, как знаменитый Криминале знаменит. В «Вэнити фэр» публиковался снимок, где он был почетным гостем на обеде тысяча-долларов-тарелка в пользу голодающих, проходившем в «Вестин Бонавенчур» в Лос-Анджелесе, рядом с ним сидела за столом Валерия Маньо, декольтированная едва ли не до талии. Я понимал, что нужно запастись терпением. Может быть, великие и добрые, богатые и могущественные, издатели и хозяева решили пощадить его; но сами они друг за другом шли ко дну. Однако не было ни слова и об Отто Кодичиле; некоторым удается выходить сухими из воды. Но мне хотелось избежать ответственности, встречи; сидя в самолете на перегруженной европейской авиалинии, я стал обдумывать, как сократить свой визит так, чтобы с ним не встретиться. Потом я понял: он приедет, как обычно, крайне ненадолго. Сегодня здесь, а завтра — если не в тот самый вечер — уже там. Если я, как Илдико в Лозанне, постараюсь держаться в глубине — Криминале ведь все время на переднем плане, — он, со знаменитой своей философской отрешенностью, меня и не узнает. Успокоившись, я мысленно переключился на куда труднее разрешимую проблему наших дней — извлечение еды из пластиковых упаковок на подносе, стоявшем у меня на коленях.

Скоро я уже садился в Штутгарте, городе Шиллера и Гегеля, «мерседеса-бенц» и «боша». Юг Германии все лето окатывала странная зловонная волна тепла — без сомнения, связанная с загрязнением атмосферы, начинающим охватывать весь мир. В воздухе Штутгарта дрожали выхлопные газы, липкий зной висел над улицами, отведенными для пешеходов, вся одежда пропиталась потом. Следуя полученной инструкции, я прошел через большие площади, через забитые товарами торговые ряды и оказался перед знаменитой постмодернистской Штаатсгалери (britische Architekt) — наклонным строением из песчаника, воздвигнутым Джеймсом Стерлингом, головоломкой с потайными входами и сдвинутыми этажами. Малайская невеста в белом, задрав платье и восседая верхом на статуе работы Генри Мура, позировала для свадебных фотографий. В галерее, где я проболтался некоторое время перед неистовыми модернистами Киршнером и Нольде, богатство без труда уживалось с искусством. Я поговорил с учтивым гидом, объяснившим мне, что все в этой постройке является пастишами пастишей и цитатами из цитат, и, выйдя, стал искать такси, чтоб ехать в Шлоссбург.

Это была долгая и дорогая поездка из постиндустриального города на швабскую периферию, но о деньгах я не жалел. В Объединенной-Германии-экономического-чуда было очень чисто, как и полагается. Чисты были и штутгартские улицы — переплетение старых с новыми, — и бесчисленные новые городки, расползавшиеся по холмам, и серые бетонные коробки одинаковых торговых центров, и богатые, солидные швабские виллы, и хорошо возделанные поля, и, разумеется, длиннющие полоски виноградников, спускавшихся крутыми берегами к реке Пеккар. Чисты (и переполнены) были автострады, чисты (и дороги) машины, чисты (и хорошо одеты) люди. В малютке Шлоссбурге с его величественным барочным дворцом и регулярными французскими парками все также поражало чистотою. И когда добрался я до романтичного готического охотничьего домика, стоящего среди густых лесов на взгорье у реки, даже дикая природа там блистала чистотой.

Хотя эрцгерцоги Вюртембергские и славились своим философским благоговением перед природой, это их явно не удерживало от периодических неистовых набегов на нее. Клыкастые головы свирепых вепрей, кроткие очи нежных ланей, пристальные бусины хищных канюков смотрели вниз со стен, соседствуя с вооружением, созданным их палачом. Под ними уже собирались постмодернисты: запыленные восточноевропейцы, измученные путешествием в блуждавших по Центральной Европе поездах и в самолетах удивительных авиалиний, где вылет задерживается не на минуту, а на целый день, и взбалмошные американцы, олицетворение наслаждения жизнью, чье спортивное облачение сообщало нам, что наше время — время игр. Зной давил, но во дворе были расставлены столы, где вы могли бороться с обезвоживанием при помощи хороших швабских вин.

Открыл тот вечер ужин в большом зале при свечах. Свечей, однако, не было по причине строгости немецких противопожарных правил, что восточноевропейцы приняли легко. Как объяснил один из них, для них привычней ужин при свечах без ужина. Довольны они были и в последующие дни, насыщенные выступлениями и семинарами. Мне они признались в интервью, что после сорока пяти лет мрачной старой ирреальности им было очень радостно услышать о столь яркой новой ирреальности. Американские постмодернисты поработали на славу; мы охватили все — теорию хаоса и товарный фетишизм, китчевую архитектуру и бездонное искусство, компьютерную культуру, киберпанков, иронию, глобальную джентрификацию, литературу истощения и литературу восполнения. И когда мы сами истощались, то восполняли силы во дворе, потягивая швабское вино средь нескончаемого зноя.

Конечно, были и проколы — так и не приехал Анри Мансонж, хотя когда мы позвонили в его кабинет, то нам ответили, что он уехал. Объяснений никаких не поступило, но в программе его имя оставалось как знак его отсутствия. Удачной заменой и бальзамом на душу и тело после доставленных природой мук явилась шумная прогулка по реке на лодках. Ночами было слишком жарко, чтобы спать (а впрочем, на конгрессах уж кому уж так охота?), слишком жарко, чтобы бриться. На четвертый день, когда светило вновь зажглось во мглистом небе, как — ну почему бы не сказать: как яркий, но не надраенный до блеска щит (хоть в Шлоссбурге сей троп — сравнение — не очень уважали), пришло спасение: с нами оказался Басло Криминале.

Приехал он в такси, без спутников, в одном из голубых своих костюмов с отливом, с хорошо уложенными волосами, вытирая лоб. Когда он вышел из машины и поднимался по ступенькам, приветствовать его собралась, возможно, не такая уж большая, но восхищенная толпа. Я вдруг увидел, как он изнурен; походка не была уже такой пружинистой, во всем облике ощущалась утомленность. Позже я узнал, в чем дело. Во франкфуртском аэропорту, где оказался в трудном положении Отто Кодичил, как прежде, до него, другие, Криминале потерял багаж. «Люфтганза» изобрела принципиально новый способ авиационных путешествий, новый самолет без крыльев, который, никогда не покидая землю, мчит по рельсам, ибо его тянет паровоз. Люди простодушные могли бы назвать его поездом, но ему присвоен номер авиарейса, пассажиру вручается посадочный талон для пересечения границы, стюарды подают еду, приготовленную в микроволновых печах. Криминале на обратном пути из Лос-Анджелеса, будучи человеком, с необычной пересадкой справился успешно. Вещам же его — неодушевленным, немым предметам — это оказалось не по силам. И ныне они либо возвращались в Лос-Анджелес, либо были взорваны антитеррористическим отрядом как несопровождаемый багаж.

Я смотрел на Криминале, и мне было жаль его; и стало еще больше жаль его и всех нас тоже, когда я узнал, что в чемодане кроме дорогих костюмов и изысканных рубашек, так или иначе заменимых, были и тетради, содержащие его труды последних нескольких недель, набросок нового романа, следующего за «Бездомьем». Туда-обратно полетели сердитые звонки; аэропорт докладывал, что ничего не найдено. Криминале удалился в ярости наверх в свой номер; от организаторов мероприятия я узнал, что он слагает с себя все последующие обязательства — лекции в Белграде и Мачерате, получение почетной степени в Стокгольме, посещение дипломатических приемов. Он решил остаться в Шлоссбурге, близ своего немецкого издателя, на столько времени, сколько займет возврат потерянного багажа, что потребует, весьма возможно, много дней, если вообще его удастся возвратить. Обеспокоившись за Криминале, я вдруг обеспокоился и за себя. Было нас не так уж много — три десятка человек, за завтраком, обедом, ужином мы собираемся все вместе, и все время избегать его я явно не смогу.

Первым делом я подумал, что пора отсюда уезжать, но что-то не позволило. Теперь, когда он вновь был в поле моей видимости, когда вновь писал роман, во мне проснулось любопытство. Мне захотелось выяснить, что с ним происходит, что он собирается делать, какие мысли посещают его в эти дни. В конце концов я предпочел стратегию Илдико. Пусть Криминале пребывает на переднем плане, что он очень любит, — я буду на заднем, оставаясь незаметным, как всегда. Поэтому когда позднее в тот же день он появился снова и взошел на подиум в готическом зале, чтобы выступить с программной лекцией, которая именовалась просто-напросто «Ситуация постмодернизма», я присутствовал на ней, держась в тени, в самом темном уголке последнего ряда.

Начал он достаточно серьезно, слагая песню из имен, которые всегда звучат в подобных случаях: Хабермас и Хоркхаймер, Адорно и Альтюссер, Де Ман и Деррида, Бодрийар и Лиотар, Делез и Гваттари, Фуко и Фукуяма. Он размышлял обо всем том, что в наше время взбадривает мыслящие умы, — о конце гуманизма, смерти субъекта, о закате метаповествований, об исчезновении личности во времена, когда везде и всюду симулякры, о бездонности истории, исчезновении референта, о культуре пастиша, о конце реальности и прочем. Затем его манера стала более личностной, тон — более ироничным; в Бароло меня все время поражало его поведение, для философа — на удивление личностное. Он нам напомнил широко известную собственную фразу: в такие времена и сама философия может быть лишь «формой иронии».

Когда он заговорил об этом, я почувствовал, что он чем-то взволнован. Может быть, потерей чемодана с рукописью, может быть, присутствием перед ним такого множества восточно-европейских собратьев. В какое-то мгновение мне подумалось — возможно, даже моим собственным присутствием; не раз на протяжении выступления мне казалось, что он глядит на меня — пристально и как-то вопросительно. Ситуация постмодернизма, говорил он, — это не просто посттехнологическая ситуация, феномен позднего капитализма, закат наррации или как там еще называют это толкователи. Более всего, сказал он, смахивает это на положение, в котором сейчас находится он сам, — с нарушенными после перелета биоритмами, напичканный предложенными в самолете едой и развлечениями, в культурном шоке, с затуманенным рассудком, тучным телом, лихорадочными, давящими мыслями, с чувствами, не соответствующими времени и пространству, лишенный багажа, привычного имущества.

«Какой из этого возможен вывод? — обратился наконец он к нам, донельзя взмокшим в этом зале, где было не продохнуть. — Лейбниц, хороший человек, сказал однажды, что основной вопрос философии таков: почему скорей есть нечто, чем нет ничего? Нам больше повезло, мы доказали, что он был не прав. Теперь мы можем честно заявить: «ничего» гораздо больше, покажите же мне «нечто». Вот перед вами я, теоретическое «ничто», пресловутый «умерший субъект». Я проделал три тысячи миль по миру, где «чего-то» очень мало, чтобы прочесть вам лекцию из глубины бездушной души моего «ничто» о положении «ничто», как я его понимаю. Поэтому, пожалуйста, друзья, — особенно восточно-европейские друзья, еще со всеми этими вещами не знакомые, — позвольте мне от себя лично пригласить вас в ситуацию постмодернизма! А теперь спасибо за внимание, и я готов ответить на парочку вопросов». Озадаченные слушатели стали задавать вопросы, а я выскользнул из зала.

Чуть поздней с балкона своей комнаты я глянул вниз и там увидел Криминале — как обычно, в окружении почитателей; он вытирал вспотевший лоб, его костюм был явно слишком теплым для такого зноя. Он дошел до деревянной балюстрады и остановился; почитатели образовали плотное кольцо. Криминале благородно выпрямился и, казалось, устремил свой взор прямо на солнце. Что происходило? Как я тут же понял, ничего особенного. Все участники были при камерах, и Криминале просто им позировал. Я соскользнул по лестнице и вышел, чтобы совершить спокойную, как я надеялся, бодрящую прогулку среди романтической природы и подобрать вопросы к интервью, которое я собирался взять перед обедом у румынского участника. Регулярный парк сменился вскоре толстыми деревьями и дикой порослью, отлогая неровная тропинка вела вниз к реке.

За поворотом на грубовато сделанной скамье сидела пара. Тоже знакомая романтичная картина: он и рядом с ним она. Он — Криминале в том же, несколько уже обвисшем голубом костюме, — тепло беседовал с одной из самых привлекательных участниц семинара, русской, то и дело нежно сжимая ее руку. Она вся трепетала перед ним, он к ней склонялся и кивал. В его манерах вновь сквозила сексуальная бравада. Вспомнив о стратегии Илдико, я изменил было маршрут, пошел между деревьями, чтоб обойти их стороной. Русская увидела меня сквозь ветви. «Глядите, журналист», — промолвила она. «Прошу прощения, — сказал я, — вышел прогуляться». «Идите сюда, — пригласила она. — Мы здесь просто сравнивали наши микрокомпьютеры». «В самом деле?» — произнес я. «У этой дамы немецкий, а у меня американский», — бросил Криминале, измеряя меня взглядом. «Что ж, желаю всяческого удовольствия». И я пошел извилистой тропинкой вниз. «Погодите-ка», — окликнул Криминале. Я обернулся: он поднялся и пристально смотрел на меня. «Извините, но мне показалось, — произнес он, — что мы с вами встречались где-то...» «Вероятно», — согласился я. «Да, да, — сказал он. — В Бароло, потом в Лозанне». «Я действительно там был». «Вы были влюблены в Илдико Хази, — произнес он торжествующе. — Ну что ж, вполне естественно. Такое пылкое создание». «Я и не знал, что вы заметили», — сказал я осторожно. «Теперь я точно знаю, кто вы, — заявил он. — Знаю от Валерии Маньо. Вы — тот молодой британец, который хочет сделать из моей жизни историю?» «Хотел, — ответил я. — Потом пришлось эту идею бросить». «Вы так легко бросаетесь моей жизнью? — сказал он, глядя на меня. — Однако! Надеюсь, что не Отто Кодичил тому причиной?» «Нет, не Кодичил, — ответил я. — В конечном счете деньги». «И только? — удивился он. — Конечно, это важно, но это не все. Надеюсь, я важнее денег». Знали б вы, подумал я, ловя его пронизывающий взгляд. «И вот теперь вы здесь», — сказал он. «Чистая случайность», — ответил я. «Вы считаете, случайность в самом деле так чиста?» — проговорил он. «Я имел в виду, что мы здесь оказались вместе волею судеб. Я здесь, чтоб написать статью для одного журнала про По-Мо». «А что это — По-Мо?» — спросил он. «Постмодернизм», — ответил я. «А-а, это то, что после Мо, — кивнул Криминале. — И зачем это им всем? Что, нету женщин? Не хватает выпивки?» «Здесь у них имеется и то, и это», — ответил я. «А мы, значит, снова встретились случайно». «Абсолютно», — подтвердил я. Он подчеркнуто любезно повернулся к русской, терпеливо ждавшей. «Милая Евгения, может быть, продолжим как-нибудь в другой раз? — предложил он. — Мне нравится вести серьезные беседы с этим молодым человеком. Встретимся в холле через полчаса и сделаем, о чем договорились». «Конечно, Басло», — согласилась русская, вставая. «Нет-нет, я собирался идти брать интервью», — поспешно сказал я. «Успеете, — ответил Криминале, и его тяжелая рука легла мне на плечи. — Погуляем вокруг озера».

Большое, сумрачное, в окружении лесов, оно было творением не одной природы. На островах и мысах высились руины, в большинстве своем специально созданные. Вода была зеленая, стоячая. Среди водорослей плавали лениво гуси-лебеди; когда мы подходили, из подроста слышалось жужжание сердитых мух. «Пожалуй, замысел вашей передачи был действительно не так уж и хорош, — промолвил Криминале. — Человек неинтересен, интересны только его мысли... Но ведь невозможно, нереально показать такие вещи с помощью сменяющих друг друга маленьких картинок!» «Вы правы», — отозвался я. «К тому же, — продолжал он, — никому не хочется, чтобы его изучали без его ведома. Хоть там, откуда я родом, я к этому привык, мне удивительно. Ведь существуют принятые нормы поведения». «Мы прощупывали почву: хватит ли материала, чтобы сделать передачу, — ответил я. — Хотели углубиться внутрь истории, чтобы понять — а есть ли там история на самом деле». «Ну и как? — спросил он. — Вижу, нет?» «Не такая, как хотелось бы».

«Да? — сказал он. — Может быть, присядем? Интервью уже не состоится, значит, у вас есть немножко времени?» Он указал на каменную обомшелую скамью, тонувшую в траве у самой кромки озера. Мы сели. Криминале снял пиджак и снова вытер лоб. Он вел себя со мной очень дружелюбно, более, чем я заслуживал, настойчиво изображая в то же время дело так, как будто я был виноват. Конечно, я был виноват; на самом-то деле я никогда не одобрял лавиниевских косвенных методов расследования, но я был молод и изголодался по работе, хоть всегда со страхом думал, что наступит миг, когда придется признаться Криминале, что мы делаем о нем передачу. Но мне теперь казалось, что это Криминале не имеет тех моральных основ, какие он присваивал себе. «В Бароло, если б вы попросили, я, может, и помог бы, — говорил он. — А теперь вот — нет. Если ваша передача не удастся, то разочарован я не буду. Моя жизнь не настолько интересна, чтобы я заслуживал такую честь, — в основном это цепь мелких неурядиц». «Не согласен, — возразил я. — Я считаю ее очень интересной».

Криминале взял из дорогого портсигара сигару, предложил и мне. «Ну и жарища, — бросил он. — Так вы считаете, что это интересная история? И что же вы узнали?» «Много всего», — сказал я, беря сигару. «Да? — промолвил Криминале, аккуратно поднося мне зажигалку. — А с кем вы говорили? С людьми, нарисовавшими не слишком привлекательный портрет?» «В общем, да, — ответил я. — Например, с Гертлой». «Она женщина завистливая и упрямая. Меня к таким влечет, — заметил он. — Строго между нами говоря, у меня всегда были проблемы с женщинами». «Мне порядочно известно и об этом». «Вы много сделали, — сказал он. — Вы умно поступили, познакомившись с Илдико Хази. И, может быть, теперь вам ясно, почему я не рассчитываю сохранить надолго свою репутацию», — проговорил он как-то очень бодро. «В общем, да», — сказал я. «И что же вы выяснили в результате ваших журналистских разысканий?»

«Ну, что партия, КГБ, номенклатура пользовались вашими счетами для всяческих афер на Западе», — сказал я. «А-а, недостающие миллионы, — отозвался он. — Меня это не слишком волновало. Деньги для меня не так уж много значат. А они, эти партийцы, любили капиталистические игры, почему же было не позволить им, быть может, именно таким путем они чему-то научились». «Вы работали на партию и доносили на людей, что были за границей, через Гертлу». «Она так сказала? — отозвался Криминале. — Это не совсем так. Я играл роль двустороннего канала. Я передавал что нужно в обе стороны. Об этом прекрасно знали в целом ряде мест. Я всегда мог принять и передать послание. Такие личности были необходимы. Вы не представляете, какими сложными бывали эти игры». «Значит, вы на самом деле никого не предали?» — спросил я. «Совесть у меня чиста, — ответил Криминале. — Я мог бы вовсе потерять ее, но этого со мною не произошло». «А как насчет Ирини?»

Тяжело дышавший со мной рядом на скамейке Криминале снова вытер лоб. «Да, я был лишен возможности с ней быть, — сказал он. — История вмешалась в нашу жизнь и отняла ее у меня». «История? Не понимаю, как такое удается абстрактным существительным». «Тем не менее это так, — ответил Криминале. — Безличные силы могущественней воплощенных в том или ином лице». «Вы, безусловно, могли что-то предпринять, — сказал я. — Вы были влиятельны, у вас везде были друзья». «Когда повсюду хаос, то никто не в силах ни на что влиять, — ответил Криминале. — Надь обладал влиянием — его взяли и застрелили. Вы думаете, вы смогли бы сделать больше?» «Я не знаю и не представляю». «Зачем вы приехали? — спросил он. — Это журналистский заговор? Вы хотите меня в чем-то обвинить?» «Нет, — ответил я. — Я правда здесь совсем случайно». «Совершенно невзначай, — сказал он. — Стало быть, вы собираетесь рассказывать эту историю».

«Да нет, — ответил я. — Не собираюсь». Он взглянул на меня озадаченно. «Тогда чего вы от меня хотите?» «Абсолютно ничего, — ответил я. — Разве что цитату о По-Мо». Он замолчал, как будто этот вариант встревожил его больше противоположного. «Простите, если я веду себя неблагодарно, — наконец заговорил он, — но я знаю журналистов, сам принадлежу к ним. Они, как тайная полиция, записывают все, потом в один прекрасный день... Журналист, чтоб преуспеть, должен быть чуть-чуть нечестным». «А философ?» Криминале поглядел на озеро, потом ответил: «Интересный вы поставили вопрос. Я думаю, что да. Помните, философ — это просто клоун мысли. Он обязан представляться мудрым, ему назначена такая роль. Каждая эпоха, каждая идея требуют, чтобы он дал доступный пониманию портрет реальности. Он пробует, обдумывает, подбирает инструменты мышления. Но он не отличается от остальных. Замаранный историей, в конечном счете он такой же человек, как все. Возможно, мысль предает помимо его воли».

«Так что же предает, мысль или человек?» — спросил я. «Еще один необычайно интересный вопрос, — заметил Криминале, но не ответил, только пристально смотрел на воду, где кишели водоросли. — Простите, а вы сами как считаете?» «Я вспомнил одну фразу, где же я ее прочел, не то у Джорджа Стайнера...» — сказал я. «Возможно, если вы его читали», — отозвался Криминале. «Он сказал, что крупные ученые-философы бывают крупными предателями». «Крупными предателями, — повторил он, глядя на меня с иронией. — Вы это про меня? Поймите, в пятьдесят шестом году я был молод и неправильно прочел историю — довольно непростую книгу. Поверьте, это так легко, и вы этого тоже вряд ли избежите. Но одно, мой друг, я хорошо усвоил — не существует никакого будущего. Будущее — это то, что мы выдумываем в настоящем, дабы навести порядок в прошлом. Не живите ради будущего — только угодите не в тот лагерь, сблизитесь не с тем, с кем надо. Я совершил обычную ошибку — думал, мне известно, что должно произойти. Вы тоже ее совершите».

«Но вы-то ошибаетесь публично, — возразил я. — Вы философ, вас читают, верят вам». «Я написал большие книги, верно, что-то сделал в философии, еще, как вам известно, сочинял романы, — произнес он. — Ну и что теперь? Не стану же я рвать их оттого, что, глянув на часы, увидел — они показывают не то время. Все книги таковы. Знаете, если бы мои интимные дела сложились хоть чуть-чуть иначе, в пятьдесят шестом году я перебрался бы на Запад. А потом в Америку и там писал бы те же книжки. Тогда вы говорили б о предательстве? Вы ставили бы под сомнение слова? Я совершил ошибку, разделенную со мною миллионами. На том и порешим, и возвращаться к этому не будем. Это не предательство». «Вы не просто недопоняли историю, — сказал я. — А Ирини?» «Ну, позвольте вам заметить — так как вы, конечно, ничего не знаете об этом, — что иногда — а может быть, всегда — любовь и дружба делаются невозможны. Если бы вы сорок лет вели двойную жизнь, то поняли б меня».

«Двойную жизнь?» «Конечно, — подтвердил он. — В тогдашней нашей жизни нормой была ложь. Неверная эмоция, неверный жест — и все, вы выдали себя. Но если вы умели лгать, если публично вы режим поддерживали, в частной жизни вам разрешали думать по-другому. Если вы им позволяли пользоваться вашей репутацией, то вас в полицию не вызывали. Если вы отстаивали их историю, они вас не преследовали за вашу иронию. У нас была культура циников, мы были подлы и продажны, но такой был уговор. Эти люди питали слабость к грандиозным политическим идеям, им нравилась Утопия, им нравилась тотальность. Пролетарская революция — с ума можно сойти! Я вел более возвышенную жизнь, я был лучше. Но цинизм проникает всюду, даже и в любовь». «И в философию», — заметил я. «Возможно, — согласился он. — А, вот вы что хотите от меня услышать. Осуждение моей работы, порочной, как мой мир. Нет, не согласен. Полагаю, опыт жизни в скверном мире тоже стимулирует раздумья».

«Мне пора, — сказал я, поднимаясь. — У меня на самом деле интервью». «Нет, подождите. — Он взял меня под руку. — Уж слишком вы легко хотите ускользнуть. Я объясню насчет предательства. Все мы предаем друг друга. Иногда со зла или от страха. Иногда от равнодушия, порой из-за любви. Случается, ради идеи или политической необходимости. Бывает, просто не найдя весомой нравственной причины этого не сделать. Сами вы не такой?» «Надеюсь, нет», — ответил я. «Вы не согласны, что сейчас кругом одни предательства? Что снова наступили времена «j’accuse[9], j’accuse». «Что-что?» — не понял я. «J’accuse, отец со мною был жесток, я был не нужен матери. J’accuse, он посягал на мою сексуальную свободу, делал мне намеки. J’accuse, я его любовница, и он мне должен целое состояние». Съездите в Америку. Триста миллионов голых «эго», все с претензиями. Даже знаменитым и богатым нравится быть жертвами. То, что с ними вытворяли их родители, это кошмар какой-то, у них вообще могла бы не задаться жизнь. Нет, Ницше прав: на рубеже эпох предательство повсюду. Чтобы стать героями наставшей, мы должны покончить с прошлой. Еще он говорил, что каждый раз, когда мы пробуем творить самих себя, наше одиночество лишь возрастает. Поэтому моя история, быть может, и не столь уж далека от вашей».

Но это было бы слишком просто. «Прошлое должно ответить, — сказал я. — В вашей истории творились подлинные преступления». «Да, несправедливости творились, — отозвался Криминале, — а сейчас? Вы говорите, что вы представитель мира массовой информации». «Уже не так, — ответил я. — Обнаружилось, что я скорее человек вербальный, чем визуальный». «Я не об этом, — сказал он. — А о том, что вы живете в эпоху средств массовой информации, в эпоху симуляции, как все здесь выражаются. В эпоху, когда нет идеологии, одна гиперреальность. Побывайте-ка в Нью-Йорке, в этом Бейруте западного мира. На улицах полно грабителей и террористов, женщины от злости бесятся, живут все для себя. Вы сидите в изумительных апартаментах с дивными картинами на стенах где-то наверху, в то время как внизу, на улице, кого-то убивают из-за наркотиков и наслаждений. Реального и слишком мало, и одновременно слишком много. Повсюду дикие фантазии, все жаждут сильнодействующих иллюзий. Жизнь — кино, развязка — смерть, истории все нереальны. Даже философы мыслят в отрыве от реальности, они описывают мир, в котором нет таких понятий, как нравственность, гуманизм, индивидуальность. Я знаю, что моя эпоха была безнравственной. А ваша?» «Помните вашу размолвку с Хайдеггером?» — отозвался я. «И что же?» «Вы сказали, что его ошибка заключалась в убеждении, будто мысль может быть выше истории и оставаться чистой. Ну а если нет, то что тогда?» «Конечно, если вы предпочитаете так думать, мысль продажна, и ни один из нас не прав, — ответил Криминале. — Тогда, конечно, нет нравственности, нет ничего реального, нет философий, мифов, нет искусства. Мир пуст, как утверждает кое-кто, повсюду хаос, произвол. Нас как личностей не существует, мы начинаем все с самого начала, с нуля. Нет Криминале, не на кого возлагать вину, вообще нет никого. Но это ваши трудности, а не мои. Простите, мне пора идти, я потерял свой багаж. Но зато я повстречался с этой милой русской, которой нравится ходить со мной по магазинам. Ну, как говорят, до встречи». Он встал, надел пиджак и двинулся извилистой тропинкой через заросли. Я презирал его и восхищался им. Я ненавидел его и любил. Я был и оскорблен, и очарован. Когда он говорил, мне по-прежнему хотелось слушать.

Побеседовать мне больше с ним не довелось. Вечером он был на семинарском ужине. Прогулка по магазинам ему явно удалась. На нем был легкий, очень дорогой костюм с иголочки, изысканная новая рубашка, новые же золотые запонки. Несмотря на наш с ним разговор, а может быть, благодаря ему — или благодаря общению с русской — Криминале пребывал в отличном настроении. Он вновь обрел былую форму, русская сидела за столом с ним рядом, касаясь иногда его руки. Я прошел мимо них, направляясь к угловому столику. «В России слишком толстые кондомы, вот беда, — сказал он. — Вам необходима экстренная помощь Запада». Потом я видел, как он говорил и говорил, по своему обыкновению, конечно, перепархивая от Платона к Грамши и от Фрейда к Фукуяме. Почтительные сотрапезники внимали, как всегда, безмолвно. Больше я его не видел.

Справившись у портье, я узнал, что вещи Криминале еще не нашлись. Понятно было, что скоро он не уедет, материала я уже набрал достаточно, а избегать его в дальнейшем было невозможно. Рассудив так, я в то же утро покинул Шлоссбург и улетел домой. Я накропал свою статейку, она вышла в приложении про По-Мо, и потому в то лето в коттеджах Прованса все болтали о постмодернизме. Потом я вновь задумался, не написать ли мне о Криминале. Я пообещал хранить молчание, но теперь я думал не о нем одном. Беседа в Шлоссбурге наполовину изменила мои взгляды. Он сказал мне, что его история, возможно, не столь отлична от моей, хотя его, похоже, завершалась примерно там, где моя только начиналась; вот об этом я и размышлял.

История же Басло Криминале завершилась приблизительно через неделю после окончания Шлоссбургского семинара. Так как он, вернувшись в Санта-Барбару, штат Калифорния, погиб. Его сбил велосипедист в шлеме и в наушниках «Сони уокмен», который был, как видно, так заворожен какой-то кульминацией оргазма на вновь вышедшем хите Мадонны, что не заметил великого философа, рассеянно шагавшего тропинкой по зеленой университетской территории. Край шлема этого парнишки угодил философу в висок; его доставили в прекрасную больницу, но в сознание он так и не пришел. Лучшее, что можно здесь сказать, — что он скончался с карточкой на лацкане, — поскольку он, конечно же, участвовал в работе конференции на тему «Есть ли у философии будущее?», которая тотчас прервала свою работу, отдавая дань уважения покойному великому мыслителю.

Некрологи вам, наверное, запомнились — обстоятельные и, как правило, весьма почтительные. Путаница, окружавшая его обычно, сохранилась; называлось несколько различных дат и мест рождения, давались очень противоречивые объяснения его карьеры, славы, политических воззрений, идеологической позиции. Была отмечена его широкая известность, много было сказано о значимости сделанного им в литературе. О философии — поменьше: что она была одновременно прогрессивной и туманной. «Король философов умер, кто же теперь король?» — вопрошал заголовок статьи, посвященной преемству. Очень мало сообщалось о личной его жизни — только в самом общем виде. И нигде не выражалась прямо мысль о «глиняных ногах». И все же тон был осторожным, словно худшее еще могло открыться.

Некто, знавший его лучше прочих, написал статью, которую опубликовала лондонская «Таймс». «Родился он в Болгарии, имел австрийский паспорт, счет в швейцарском банке, но, возможно, не был предан ни одной из стран. (Остро, подумал я.) Без сомнения, он был крупнейшим из ведущих европейских философов послевоенного времени, но временами не без слабостей. Он был гениальным мыслителем и охотником за женщинами. Он был многими любим за обаяние и представительность и заводил друзей в верхах повсюду в мире; дружбу с ними он порой эксплуатировал обычнейшим для жителей Центральной Европы образом, но знавшие его близко умели забывать такие вещи и прощать. Однажды он дал знаменитое определение философии как «формы иронии», и это качество мы будем и дальше находить в его трудах, которым, вер



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: