ПАРДАК, КРЕМОНА, ПАРИЖ (XVII–XVIII вв.) 2 глава




– Ну а тебе что интересно?

– Теодицея[18]и первородный грех меня больше не интересуют. Я не желаю никаких оправданий. Мне тяжело думать, что Господь допускает зло.

– Я подозревал это уже довольно давно.

– И ты тоже?

– Нет, ты не так понял: я подозревал, что ты слишком запутался. Попробуй смотреть на мир, как я. Меня устраивает факультет канонического права. Юридические отношения между Церковью и гражданским обществом, церковные санкции, имущество Церкви, харизма институтов посвященной Богу жизни, la Consuetudine canonica…[19]

– Да что ты такое говоришь?

– Отвлеченные ученые штудии – пустая трата времени, все эти крючкотворы заняты совершенной ерундой.

– Нет, нет! – воскликнул Ардевол. – Мне нравится арамейский, меня восхищают манускрипты, я наслаждаюсь, когда понимаю разницу в морфологии между восточным и северо‑восточным новоарамейскими языками или, например, отличия халдейско‑арамейского диалекта от диалекта млахсо.

– Слушай, я вообще не понимаю, о чем ты толкуешь. Мы в одном университете учимся, а? На одном факультете? Мы с тобой в Риме находимся или где?

– Не имеет значения! Пока мне преподает отец Левински, я хотел бы узнать все, что известно о халдейском, вавилонском, самаритянском и…

– И чем тебе это поможет в жизни?

– А чем тебе поможет знание тончайших отличий «брака законного» от «брака, осуществленного в полной мере» согласно каноническому праву?

Оба начали хохотать, стоя прямо посреди виа дел Семинарио. Глядя на этих молодых священнослужителей, так откровенно и бесстыдно проявляющих неуместное жизнелюбие, какая‑то почтенная дама, одетая во все черное, казалось, была готова упасть в обморок.

– Так что же тебя гнетет, Ардевол? Вот это вопрос.

– Сначала скажи: а тебя‑то что интересует по‑настоящему? Если говорить начистоту?

– Все!

– И теология?

– Как часть всего, – ответил Морлен, воздевая руки, словно хотел благословить фасад библиотеки Казанате[20]и человек двадцать прохожих, спешащих по своим делам.

Наконец они тронулись с места, продолжая разговор на ходу. Феликсу Ардеволу было непросто понять ход мысли друга.

– Возьмем войну в Европе, – говорил Морлен, энергично кивая куда‑то в сторону Африки. Он понизил голос, словно опасался шпионов.

– Италия должна сохранять нейтралитет, потому что Тройственный союз[21] – это только договор о взаимопомощи при обороне, – сказала Италия.

– В союзе мы выиграем войну, – ответила Антанта.

– Я не изменяю ради других интересов данному слову, – с достоинством заявила Италия.

– Мы обещаем отдать тебе спорные Трентино, Истрию и Далмацию.

– Повторяю, – говорит Италия величественно, глядя в никуда, – что нам приличествует сохранять нейтралитет.

– Хорошо. Но если ты подпишешь сегодня – не завтра, понимаешь? – если ты подпишешь сегодня, то получишь желаемое: и Альто‑Адидже, и Трентино, и Венецию‑Джулию, и Истрию, и Фиуме, и Ниццу, и Корсику, и Мальту, и Далмацию[22].

– Где я должна подписать? – ответила Италия. И воскликнула с горящими глазами: – Да здравствует Антанта! Пусть рухнут старые европейские империи! Вот и все, Феликс, политика – такое дело. Сначала ты договариваешься с одними, а потом – с другими.

– А как же высокие идеалы?

Теперь Феликс Морлен остановился и посмотрел в небо, намереваясь изречь афоризм:

– Мировая политика – вовсе не высокие идеалы, а высокие международные интересы. И Италия это хорошо поняла: стоило ей встать на сторону добра, то есть на нашу, и тут же оборона в Трентино, контратака, битва при Капоретто[23], триста тысяч убитых, Пьява, прорыв фронта возле Витторио‑Венето[24], перемирие в Падуе, создание Королевства сербов, хорватов и словенцев[25] – фантома, не просуществовавшего и пары месяцев и превратившегося в то, что называется Югославией. Думаю, спорные регионы – это приманка, которую союзники заберут себе. В общем, тривиальная борьба союзников за вожделенные куски пирога. А Италия в ней останется с носом[26]. Покуда все заняты дележкой территорий, война не закончится. Надо ждать, когда на сцене появится настоящий враг – тот, что еще не проснулся.

– Какой?

– Большевистский коммунизм. Поверь, через пару лет ты поймешь, что я был прав.

– Откуда тебе все это известно?

– Из газет, из разговоров с умными людьми. Надо уметь грамотно пользоваться связями. Если бы ты знал, какую незавидную роль играет Ватикан во всех этих событиях…

– Когда же ты успеваешь изучать сакральное влияние таинств на душу или доктрину милости Божьей?

– То, чем я занимаюсь, – тоже учеба, дорогой Феликс. Это позволит мне стать хорошим слугой Церкви. Церкви нужны и богословы, и политики, и такие, как ты, – просветленные, изучающие мир сквозь стекло лупы. Отчего же ты унываешь?

Некоторое время они шли молча, опустив голову, каждый погруженный в свои мысли. Внезапно Морлен остановился и воскликнул: ну конечно!

– Что?

– Я знаю, что с тобой происходит! Знаю, отчего ты впал в уныние!

– Да неужели?

– Ты – влюбился!

Феликс Ардевол‑и‑Гитерес, студент четвертого курса Папского Григорианского университета в Риме, обладатель наград за выдающиеся успехи в учебе по итогам первых двух курсов, открыл рот, чтобы что‑то возразить, и тут же закрыл. Они встретились в пасхальный понедельник. Страстная неделя закончилась, ему решительно нечем было заняться после того, как он написал работу о Вико: его el verum et factum reciprocantur seu convertuntur [27]и о невозможности понять все (тогда как Феликс Морлен был, наоборот, настроен против идей Вико и производил впечатление человека, понимающего все странные процессы в обществе). Они переходили через Piazza di Pietra [28], и тут он увидел ее в третий раз. Ослепительная. Их отделяло друг от друга несколько десятков голубей. Он приблизился, а она – в руке кулек с кормом для птиц – улыбнулась ему. И в тот же миг мир стал чудесным, прекрасным, сияющим. И это было совершенно логично: красота, такая красота, не может быть делом дьявольских рук. Красота – божественна, и ангельская улыбка тому подтверждение. Он вспомнил, как видел ее во второй раз, тогда Каролина помогала отцу разгружать повозку у дверей лавочки. Такая нежная спина должна была принимать на себя тяжесть грубых деревянных ящиков с яблоками? Этого он не мог вынести и бросился помогать девушке. Они вдвоем, молча, при ироничном одобрении мула, жующего сено из торбы, сгрузили три ящика. Он тонул в глубине ее глаз, не испытывая ни малейшего желания опустить взгляд в ложбинку между грудями, а все, кто был в лавочке Саверио Амато, молчали, потому что никто не знал, что делать, когда студент Папского университета, будущий священник, духовное лицо, подтыкает подол святой сутаны и, как грузчик, таскает тяжести, при этом так странно глядя на их дочь. Три ящика яблок – настоящий дар Божий в военное время; три мгновения наслаждения возле красоты – а затем очнуться, оглядеться вокруг, увидеть людей внутри лавочки синьора Амато, сказать buona sera [29] – и пойти прочь, не смея обернуться и еще раз посмотреть на нее… а жена синьора Амато догоняет его и сует в руки пару румяных красных яблок… и невозможно отказаться… и он краснеет, потому что в голове вдруг проносится мысль, что так же в его ладонях могли бы лежать восхитительные груди Каролины… Он вспомнил, как увидел ее в первый раз. Каролина, Каролина, Каролина – самое прекрасное имя на свете. Но тогда еще безымянная девушка, что шла перед ним по улице, оступилась, подвернула ногу и вскрикнула от боли, бедняжка. А он шел с Драго Градником, который за два года учебы на факультете теологии вырос на добрых полпяди, да и в весе прибавил шесть или семь фунтов. Последние три дня тот был озабочен доказательством бытия Божия святого Ансельма[30]. Как будто на свете не было никаких других тому доказательств, например красоты этого нежнейшего существа. Драго Градник не обратил внимания на то, что девушка, должно быть, чувствует нестерпимую боль. А Феликс Ардевол нежно прикоснулся к ноге прекрасной Адалаизы[31], Беатриче, Лауры, чтобы помочь ей встать, и в тот момент, когда он дотронулся до ее щиколотки, электрический разряд в сто раз сильнее, чем вольтова дуга, которую демонстрировали на Всемирной выставке, прошел по его позвоночнику. И, спрашивая, больно ли синьорине, на самом деле хотел одного – как можно быстрее сжать ее в объятиях. Первый раз в жизни Ардевол почувствовал желание такой силы – острое, безжалостное, страшное, требующее немедленного удовлетворения. А Драго Градник тем временем смотрел в другую сторону, размышляя о святом Ансельме и о других возможных аргументах, более рациональных, в пользу доказательства бытия Божия.

– Ti fa male?[32]

– Grazie, grazie mille, padre…[33] – ответила она нежно, глядя на него бездонными глазами.

– Если Бог наделил нас разумностью, то, я считаю, вера может идти рука об руку с рациональным. Как думаешь, Ардевол?

– Come ti chiami (прекрасная моя нимфа)?[34]

– Carolina, padre. Grazie[35].

Каролина, какое прекрасное имя! Так, и только так дóлжно звать тебя, любовь.

– Ti fa ancora male, Carolina[36](сама Красота, без сомнения)? – повторил он обеспокоенно.

– Разум. Через разум к вере. Это ересь, а? Что скажешь, Ардевол?

Он был вынужден оставить ее сидеть на скамейке, потому что нимфа, покраснев от смущения, уверила, что за ней сейчас придет мать. Они двинулись дальше, и, слушая рискованные размышления Драго Градника на гундосой латыни о том, что, возможно, святой Бернард не всегда был святым, а эссе Тейяра де Шардена[37], кажется, заслуживает внимания, Феликс внезапно обнаружил, что подносит к лицу руку и пытается уловить тонкий аромат кожи божественной Каролины.

– Влюбился? Я?! – Он в изумлении посмотрел на Морлена.

– У тебя налицо все симптомы.

– Ты‑то откуда знаешь?

– Я уже через такое проходил.

– И как тебе удалось выбраться? – с тоской в голосе спросил Ардевол.

– Я и не выбирался, а, наоборот, с головой погрузился. До тех пор, пока влюбленность не прошла. А потом – долой!

– Но это же ужасно!

– Это жизнь. Я грешен, каюсь.

– Влюбленность – бесконечна, она не заканчивается никогда. Я не смог бы…

– Боже мой, как ты живешь, Феликс Ардевол!

Ардевол не ответил. Перед ним – три десятка голубей, в тот пасхальный понедельник на Piazza di Pietra. Непреодолимая страсть гнала его через толчею птиц, пока он не подошел к Каролине вплотную и та не протянула ему маленький сверток.

– II gioiello dell’Africa[38], – сказала нимфа.

– Откуда ты знаешь, что я…

– Вы каждый день проходите здесь. Каждый день.

И вот, как сказано у Матфея (25: 51), завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу; и земля потряслась; и камни расселись; и гробы отверзлись; и многие тела усопших святых воскресли.

Тайна Бога и Слова Божия, ставшего плотью.

Тайна Пресвятой Девы и Матери Божьей.

Тайна христианской веры.

Тайна Церкви – человеческой и несовершенной, Божественной и вечной.

Тайна любви к девушке, вручившей мне сверток, который два дня лежит у меня на столе в комнате пятьдесят четыре и который только на третий день я решаюсь развернуть. Оберточная бумага скрывала небольшую коробочку. Господь Всемогущий! Я стою на краю пропасти.

 

Я ждал субботы. Большинство студентов сидели по своим комнатам. Некоторые вышли прогуляться, другие засели в многочисленных римских библиотеках, где погрузились, проклиная все на свете, в рассуждения о природе зла и о том, отчего Господь попускает его, о существовании злокозненных демонов, о правильном прочтении Священного Писания и о появлении невм[39]в григорианских распевах и в распевах Амвросия Медиоланского. Феликс Ардевол был один в комнате пятьдесят четыре: пустой стол без единой книги, каждая вещь на своем месте, потому что если не соблюдать порядок, то воцарится безобразный хаос, за который будет цепляться взгляд и… Он подумал, что становится одержим порядком. Я думаю, что именно тогда это и началось: отец был помешан на порядке в доме. Зато беспорядок в голове не слишком его беспокоил. А вот книга, лежащая на столе, вместо того чтобы стоять на полке, или бумажка, забытая на подоконнике, – это абсолютно непозволительно и непростительно. Ничто не должно было оскорблять его взгляд, и все усердно соблюдали установленный порядок, особенно я, поскольку был обязан каждый день расставлять по местам все свои игрушки. Избегали этого только шериф Карсон и Черный Орел: они тайком отправлялись спать со мной, отец так никогда об этом и не узнал.

Комната пятьдесят четыре чиста и практически стерильна. Феликс Ардевол стоит и смотрит в окно. На мельтешение сутан, снующих у входа в общежитие. На лошадь, везущую кабриолет по виа дель Корсо, скрывающий за задернутым пологом постыдные и возмутительные секреты. На мальчишку – тот от нечего делать пинает металлическое ведро, и оно оглушительно грохочет. Он так скован страхом, что абсолютно все бьет по его натянутым нервам. На столе лежит вещь, которая появилась нежданно и у которой здесь нет места. Зеленая коробочка, подаренная Каролиной, с сокровищем из Африки внутри. Его судьба. Он дал себе слово, что, прежде чем колокола церкви Святой Марии пробьют полдень, он либо выбросит коробочку, либо откроет ее. Либо наложит на себя руки. Одно из трех.

Потому что одно дело – жить ради научных исследований, посвятить себя восхитительному миру палеографии, вселенной древних манускриптов, изучать мертвые языки, потому что веками они были законсервированы в ветхих папирусах, листы которых только и донесли их до потомков, разбираться в древней и средневековой палеографии, радоваться, что мир рукописей так огромен, что, коли надоест, всегда можно переключиться на санскрит и азиатские языки, и если однажды у меня будет сын, то я хотел бы, чтобы он…

С какой стати я пустился в размышления, что хотел бы иметь сына? – он возмутился, нет, рассердился на себя. И вернулся к созерцанию коробочки, нарушавшей своим присутствием чистоту стола в комнате пятьдесят четыре. Феликс Ардевол смахнул невидимую нитку, якобы приставшую к сутане, провел пальцем по раздраженной коже, натертой воротничком, и сел к столу. До того момента, когда колокола церкви Святой Марии начнут бить полдень, оставалось три минуты. Он глубоко вдохнул и принял решение: с самоубийством можно подождать. Феликс взял коробочку очень осторожно, словно ребенок, несущий в руках птичье гнездо, которое снял с дерева, чтобы показать маме лежащие там зеленые яйца или беззащитных птенцов; мама, я их покормлю, не волнуйся, я дам им много муравьев… Как лань, страждущая у потоков вод, Господи. Как бы он ни поступил – так или иначе, почему‑то Ардевол знал, что его поступок оставит ощущение необратимости в душе. Две минуты. Дрожащими пальцами он попытался развязать красную ленту, но вместо этого узел затянулся еще крепче. В том не было вины бедняжки Каролины, во всем были виноваты его нервы. Он вскочил в нетерпении. Полторы минуты. Феликс подошел к умывальнику и взял опасную бритву. Торопливо раскрыл. Минута и пятнадцать секунд. Он безжалостно разрезал красную ленту, прекраснее которой не видел за свою долгую жизнь, поскольку в двадцать пять лет чувствовал себя старым и усталым и хотел, чтобы подобные вещи происходили не с ним, а с каким‑нибудь другим Феликсом, который бы с легкостью мог отмахнуться от всего этого и… Минута! Во рту пересохло, руки стали влажными, капля пота скатилась по шее – и это дня не прошло с… Осталось две секунды, потому что колокола церкви на виа Лата бьют «Ангелус» точно в полдень. И в то время как в Версале компания весельчаков сообщала, что война закончилась, и, высунув от усердия язык, подписывала мирный договор, приведя в действие механизмы, сделавшие возможной новую блистательную войну несколько лет спустя – еще более кровавую и разрушительную (чего Господь не должен был бы допускать никогда), Феликс Ардевол‑и‑Гитерес открыл зеленую коробочку. Очень осторожно он приподнял ватку розового цвета и с первым ударом колокола – Angelus Domini nuntiavit Mariae[40] – заплакал.

Потихоньку выскользнуть из общежития довольно просто. Мы – Морлен, Градник и еще пара‑тройка проверенных друзей – проделывали это не один раз, и это всегда сходило нам с рук. Если ты одет в обычную одежду, Рим открывает для тебя множество дверей. В том числе те, что закрыты перед тобой, если на тебе сутана. Одетый как все, ты можешь пойти в музеи, куда вход духовным лицам запрещен. Или сидеть с чашкой кофе на пьяцца Колонна, разглядывая идущих мимо людей. Несколько раз Морлен водил меня, «возлюбленного ученика», знакомиться с теми, с кем, по его уверениям, полезно быть знакомым, и представлял там как Феликса Ардевола, ученого, знающего восемь языков, перед которым древние манускрипты раскрывают свои тайны. И передо мной открывали надежные футляры и позволяли взглянуть на оригинал La mandragora [41] – невероятная прелесть! – или почти истлевшие папирусы эпохи Маккавеев. Однако сегодня, в день, когда Европа подписала мирный договор, мудрец‑ученый Феликс Ардевол впервые вышел тайком из общежития, прячась не только от начальства, но и от своих друзей. Одетый в куртку и кепку, скрывающие его принадлежность к Церкви, он прямиком направился к фруктовой лавке синьора Амато, затаился неподалеку от нее и стал ждать, сжимая в кармане зеленую коробочку. Мимо него сновали беззаботные и счастливые люди, которых, в отличие от него, не трясло в лихорадке. И мать Каролины, и ее младшая сестра. Кто угодно, только не его возлюбленная. Сокровище – грубо сделанный медальон с вырезанной в романском стиле фигурой Пресвятой Девы возле огромного дерева, похожего на ель. А на обратной стороне выгравировано слово «Пардак». Из Африки? Может быть, коптский? Почему я произнес «моя любовь», если у меня нет никакого права на… Воздух сгустился так, что невозможно стало дышать. Начали звонить колокола, и Феликс, не знавший, по какой причине они звонят, решил, что все церкви в Риме звонят в честь его любви – тайной, скрытой от людских глаз и греховной. Люди останавливались в изумлении, быть может ища Абеляра, но вместо того, чтобы показывать на него пальцем, спрашивали, что произошло, почему бьют все городские колокола, хотя только три часа пополудни и не время для звона. Господи Боже, может, война закончилась?

Наконец появилась Каролина Амато. Она вышла из дому и пошла по улице прямо к тому месту, где ждал Феликс, хотя ему казалось, что он спрятался хорошо. Ее короткие волосы растрепались. Она молча остановилась перед ним – лицо лучилось улыбкой. Он сглотнул слюну, нащупал в кармане коробочку, открыл рот и… ничего не сказал.

– Я тоже, – ответила она. И, дождавшись паузы в звоне колоколов, прибавила: – Тебе понравилось?

– Не уверен, что могу принять такой подарок.

– Это сокровище – мое. Мне его подарил дядя Сандро, когда я родилась. Он привез его из Египта. Теперь оно твое.

– А дома что скажут?

– Оно мое, а теперь – твое. Ничего не скажут. Это мой залог.

И она взяла его за руку. В этот момент небо упало на землю и Абеляр не ощущал больше ничего, кроме кожи Элоизы. Он шел куда‑то, пока не оказался в каком‑то тупике, загаженном нечистотами, но чувствовал только аромат роз любви. И вошел в дом, двери которого были нараспашку и внутри никого не было, а колокола все звонили и звонили, и соседка кричала в окно: nuntio vobis gaudium magnum[42], Elisabetta[43], la guerra è finita![44]Но двое влюбленных были на пороге иного сражения и не слышали ничего.

 

II. De pueritia [45]

 

Хороший воин не может быть постоянно влюблен во всех бледнолицых скво [46], которых встречает на пути, как бы они ни раскрашивали лица в цвета войны.

Черный Орел

 

 

 

Не смотри на меня так. Я знаю, что могу и придумать кое‑что, но не оставляю попыток говорить правду. Например, про мою первую комнату (где сейчас стоят книги по истории и географии). Мне кажется, что самое раннее мое воспоминание – как я лежу под кроватью, где устроил себе домик. Мне было там довольно удобно, и к тому же это забавно – видеть ноги входящих, которые ищут меня со словами Адриа, сынок, ты где? или Адриа, пора полдничать! Куда же он делся? Это было весело. Увы, мне часто бывало скучно, потому что наш дом не был предназначен для детей, равно как и моя семья. Мамы как бы не существовало, а отец интересовался только своими торговыми операциями, и меня терзала ревность, когда он восхищенно касался кончиками пальцев какой‑нибудь гравюры или вазы тонкого фарфора. А мама… Мама, казалось, всегда начеку, всегда настороже, и в этом ей помогала Лола Маленькая. Сейчас я понимаю, что из‑за отца она чувствовала себя дома не в своей тарелке. Это был дом отца, в котором он милостиво позволял ей жить. После смерти папы мама смогла вздохнуть спокойно и ее взгляд стал менее напряженным. Впрочем, она избегала смотреть на меня. Мама изменилась. Я задаюсь вопросом: почему? И еще: зачем они вообще поженились, мои родители? Не думаю, что они вообще любили друг друга. В нашем доме не ощущалось любви. И я появился в результате какого‑то случайного пересечения родительских жизней.

В самом деле, забавно: мне столько всего нужно тебе рассказать, а я отвлекаюсь и трачу время на какие‑то фрейдистские размышления. Наверное, дело в том, что все сложилось именно так из‑за моих отношений с отцом. И возможно, умер он по моей вине.

Однажды (не знаю, сколько лет мне было, но я уже тайком вселился в кабинет отца – в то место между диваном и стеной, которое превратил в убежище для моих индейцев и ковбоев) отец вошел с кем‑то в комнату: голос знакомый – вежливый и тем не менее вселяющий дрожь. Я тогда впервые услышал, как сеньор Беренгер разговаривает вне магазина: его манеры разительно переменились. С того момента мне перестал нравиться его голос что в магазине, что за его пределами. Я замер в своем укрытии, осторожно опустив на пол шерифа Карсона. Но тут гнедая лошадь Черного Орла, обычно такая тихая, упала со стуком и напугала меня – как бы враг нас не засек. Однако отец продолжал говорить: я не обязан давать никаких объяснений.

– А я думаю, должны.

Сеньор Беренгер сел на диван, отчего тот немного придвинулся к стене. У меня промелькнула геройская мысль: пусть уж лучше меня раздавят, чем обнаружат. Я услышал, как сеньор Беренгер чем‑то щелкает и папа ледяным тоном произносит: в этом доме запрещено курить. А сеньор Беренгер говорит, что по‑прежнему требует объяснений.

– Вы работаете на меня. – И продолжил иронично: – Или я ошибаюсь?

– Я достал десять гравюр, я сделал так, чтобы потерпевшие не слишком протестовали. Я провез эти гравюры через три границы, я сделал экспертизу за свой счет, а теперь вы мне сообщаете, что продали их. Не посоветовавшись со мной. А автор одной из них – Рембрандт, знаете ли!

– Мы покупаем и продаем, чтобы заработать на эту ссучью жизнь.

Выражение «ссучья жизнь» я услышал впервые, и оно мне понравилось. Отец его так и произнес с двойным «с» – «ссучью жизнь». Думаю, оттого, что был очень раздражен. Я понял, что сеньор Беренгер улыбнулся, – я тогда отлично умел разбираться в самых разных типах молчания и был уверен, что сеньор Беренгер улыбается.

– О, добрый день, сеньор Беренгер! – это голос мамы. – Ты не видел мальчика, Феликс?

– Нет.

 

Надвигалась катастрофа. Что я мог предпринять, чтобы исчезнуть из своего убежища за диваном и объявиться в другой части дома, сделав вид, что ничего не слышал? Я спросил совета у шерифа Карсона и Черного Орла, но они, увы, не могли мне помочь. Тем временем мужчины сидели молча, очевидно ожидая, когда мама выйдет из кабинета и закроет дверь.

– Всего доброго.

– Всего доброго, сеньора. – И он вновь заговорил, едва сдерживая раздражение: – Да вы меня попросту обокрали! Я требую заплатить мне достойные комиссионные. – Молчание. – Слышите? Настаиваю!

Разговор про комиссионные меня совершенно не интересовал. Чтобы успокоиться, я начал в уме переводить разговор на французский; конечно, это был весьма несовершенный французский, ведь мне было всего семь лет. Я периодически прибегал к этому способу, когда нужно было подавить внутреннее беспокойство, внезапные приступы тревоги. В тишине кабинета, замерев в своем убежище, я слышал каждое слово. Moi, j’exige ma comission. C’est mon droit. Vous travaillez pour moi, monsieur Berenguer. Oui, bien sûr, mais j’ai de la dignité, moi![47]

Где‑то в глубине дома мама звала: Адриа, малыш! Лола, ты не видела его? Dieu sait où est mon petit Hadrien![48]

Не помню точно, но мне кажется, что сеньор Беренгер, разъяренный, ушел довольно скоро и что отец выпроводил его со словами: любите кататься – любите и саночки возить, сеньор Беренгер, я не знал, как это перевести. К тому же гораздо больше мне хотелось, чтобы мама никогда не называла меня mon petit Hadrien.

Наконец у меня появился шанс выбраться из своего убежища. Пока отец провожал гостя к выходу, я успел уничтожить следы своего присутствия: партизанская жизнь дома наделила меня невероятной способностью к камуфляжу и даже, можно сказать, вездесущности.

– Вот ты где! – Мама вышла на балкон, откуда я наблюдал за машинами, которые уже включили фары (по моим воспоминаниям, в то время были вечные сумерки). – Ты разве не слышишь, что я тебя зову?

– Что? – У меня в руках были шериф и гнедая лошадь, и я сделал вид, что только пришел из сада.

– Нужно примерить школьную форму. Как ты мог меня не слышать?

– Форму?

– Сеньора Анжелета переделала рукава. – И тоном, не терпящим возражений, прибавила: – Идем!

В комнате для шитья сеньора Анжелета, зажав булавки во рту, оценивающим взглядом смотрела на новые рукава:

– Ты слишком быстро растешь, парень!

Мама вышла из комнаты, чтобы попрощаться с сеньором Беренгером, Лола Маленькая пошла в гладильню за чистыми рубашками, а я стоял в куртке без рукавов, как это не раз бывало в моем детстве.

– И слишком быстро протираешь рукава, – припечатала сеньора Анжелета, которой, наверное, было не меньше тысячи лет.

Хлопнула входная дверь. Шаги отца удалились в сторону кабинета, и сеньора Анжелета подняла седую голову:

– В последнее время у него много посетителей.

Лола Маленькая промолчала, сделав вид, что ничего не слышала. Сеньора Анжелета пришпилила булавками рукава к халату и сказала:

– Временами я слышу, они прямо‑таки кричат…

Лола Маленькая молча взяла сорочки. Сеньора Анжелета не унималась:

– Поди знай, о чем они говорят…

– О ссучьей жизни! – сообщил я, не подумав.

Сорочки выпали из рук Лолы Маленькой на пол, сеньора Анжелета уколола мне руку булавкой, а Черный Орел отвернулся и начал всматриваться в сухой горизонт сквозь полуприкрытые веки. Он учуял облака пыли раньше, чем кто бы то ни было. Даже раньше, чем Быстрый Кролик.

– Приближаются три человека, – сказал он. Ему никто не ответил. В пещере в это нещадно знойное лето жара была не так мучительна, но никто: ни одна скво, ни один ребенок – и не думал интересоваться ни нежданными гостями, ни их намерениями. Черный Орел едва заметно опустил веки – и три воина направились к лошадям. Сам он не переставал следить за облаками пыли. Они двигались прямо к пещере, никакого сомнения. Словно птица, отвлекающая внимание птицелова и различными уловками отводящая его от гнезда, Черный Орел с тремя воинами поскакал на запад. Обе группы встретились возле пяти дубов. Пришельцы оказались тремя белыми мужчинами: один совсем светлый, с белыми волосами, а двое других – смуглые. Мужчина с внушительными усами проворно спрыгнул с коня и усмехнулся.

– Ты – Черный Орел, – утвердительно сказал он, держа руки на виду в знак мирных намерений.

Великий вождь племени арапахо из Южных Земель, что недалеко от Уошито, едва заметно согласно наклонил голову, оставаясь в седле, при этом у него не шелохнулся ни один волос. А затем спросил: чем мы обязаны вашему визиту? Черноусый вновь усмехнулся, после чего отвесил изящный полупоклон: я – шериф Карсон из Рокленда, что в двух днях пути от ваших земель.

– Мне известно, где находится Рокленд, – сухо ответил великий вождь. – На территории пауни[49]. – И плюнул на землю в знак презрения.

– Это мои помощники, – продолжил Карсон, не обращая внимания на плевок. – Мы ищем беглого преступника. – И тоже сплюнул.

– Что он сделал, что вы зовете его преступником?

– Ты знаешь его? Видел?

– Я спросил, что он сделал, что вы называете его преступником?

– Убил кобылицу.

– И обесчестил двух женщин, – добавил светловолосый.

– Да, конечно, и это тоже, – подтвердил шериф Карсон.

– Почему вы ищете его здесь?

– Он – арапахо.

– Мой народ рассеян на много дней к западу и на много дней к востоку, к холоду и к жаре. Отчего ты пришел его искать именно сюда?

– Ты знаешь, кто это. Мы хотим, чтобы он предстал перед судом.

– Ты ошибаешься, шериф Карсон. Твой убийца – не из арапахо.

– Вот как? Откуда тебе это известно?

Тем временем зажгли свет, и Лола Маленькая сделала ему знак выйти из кладовки. Перед Адриа – мама, в боевой раскраске на лице, не глядя на него, не сплюнув на землю, говорит: Лола, проследи, чтобы рот у него был как следует вымыт. С мылом. А если понадобится – добавь еще пару капель хлорки.

Черный Орел мужественно вынес эту пытку, не испустив ни единого стона. Как только Лола Маленькая закончила процедуру и уже вытирала его полотенцем, он посмотрел на нее и спросил: Лола, ты знаешь, что в точности значит «обесчестить женщину»?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: