Часть 3. Свободная женщина 1 глава




Раиса Харитоновна Кузнецова

Унесенные за горизонт

 

От первого лица. История России в воспоминаниях, дневниках, письмах –

 

 

Унесенные за горизонт

 

Предисловие

 

Я ее помню ― монументальность эпохи была в ее облике; она знала, как надо и как все устроено. На ее веку, от молодости до старости, расстреливали, мучили и беспардонно лгали. Что может остаться от этой жизни, кроме старческого шуршания тапочками в коридоре собственной квартиры, расположенной в бывшем престижном районе? О чем вспоминать?

О любви.

Книга, которую вы держите в руках, ошеломительный памятник эпохе. Не хочется написать «сталинской», потому что это слово уводит в сторону, в то, что и так понятно любому здравомыслящему человеку, но ведь если разобраться мы ничего про то время не знаем. Наш слух, зрение испортили. Мы привыкли говорить о тридцатых, сороковых, пятидесятых, да вообще обо всем, только с историкополитической, экономической точки зрения. Но это забор. Клетка. Из которой нам еще надо выбираться, отыскивая пути к рассказу о жизни через саму жизнь, через ее ценности, привязанности, ошибки, истории, через любовь.

Тут безвременно ушел из жизни один шоумен (у Р. Кузнецовой от этого слова все бы вздернулось внутри), и в некрологе было написано, что он, оказывается, до шести лет жил в коммунальной квартире. Так и было написано. Как неимоверное испытание. Но как быть с теми, кто всю жизнь прожил в бараках, в общагах, в комнате на три семьи, кто любил за шкафом, на печке? И как любил! Где там было счастье на этих маленьких, урезанных постановлением правительства жилищных квадратах? Было ли оно там вообще? Не выделенное специально, не оговоренное счастье между комсомольцами и партийными, а человеческое, почти контрреволюционное счастье? В потребительско комфортной парадигме его там быть не должно, но оно было. Причем, более романтическое и светлое, чем можно себе представить; это была любовь, освещенная высокой культурой, ориентированная на литературу, на театр, классическую музыку. Рассказать об этом, рассказать о себе, о близкой к себе истории, о любви, рассказать об этом честно и чисто удалось этой удивительной женщине, которая обладала потрясающей силой любви и умением о ней говорить. А потом, как оказалось, и вспомнить, и записать. Она не была красавицей, салонной львицей советского времени, но ее любили удивительные мужчины. Их было немало, думается, что не все упомянуты в книге, они были людьми яркими, выдающимися, не в том смысле, что все теперь покоятся на Новодевичьем кладбище, а в том, что жили полноценно и тонко чувствовали, в том, что были необычайно талантливы и светлы. Истории, которая рассказывает Раиса Кузнецова, девушка из семьи кассира по железнодорожной станции, можно сказать, станционного смотрителя, потрясают и своей не придуманной интригой, и точностью и достоверностью деталей, и, что удивительно, совершенно с другой стороны открывают советское время, дают иначе прочувствовать заезженные слова: голод, репрессии, индустриализация, война.

Да, у человека есть множество измерений. Есть дело, которому служишь, есть работа для денег, есть то, что называется личной жизнью, и иногда уже кажется, что вся внутренняя мебель расставлена как положено. Все на своих местах. Когда я взялся читать рукопись «Унесенных за горизонт», я думал, что меня ждут воспоминания заслуженного человека, члена Союза кинематографистов, сценариста, автора статей и книг ― некое классическое чтение на ночь, где главное то, чему учили в школе. Но то, что теперь прочитано, и то, что ждет любого, кто открыл эту книгу, полностью переворачивает и заставляет оглядеться на собственную меблировку: что же в жизни главное, что от нее остается?

Вспомнить жизнь понастоящему удается не всякому. Раисе Харитоновне Кузнецовой удалось ― и вспомнить, и прожить. Под утро, закрывая последнюю страницу, удивленный глубиной памяти, чуткостью к слову, умением рассказать просто и ярко о любимых мужчинах и жизни, я понимал, что это совершенно иное измерение того, что принято называть советским временем, что новое исследование советского куска российской истории, видимо, начнется с таких воспоминаний: чтобы понять, как жили, надо понять, как любили. Поиному не получается. Или недостаточно.

И последнее.

О счастье. Раиса Кузнецова была счастливым человеком. Талантливые дети, внуки, могучий «кузнецовско‑алексеевский клан»: врачи, философы, ученые, писатели, поэты, просто замечательные люди – все удалось дочке «станционного смотрителя».

Нет. Еще.

Письма, которые сопровождают это издание, читать надо обязательно. Впрочем, только начните, от них также нельзя оторваться.

Григорий Каковкин.

В семидесятом году не стало Вани. За ним, в марте 1971 года, неожиданно скончалась Рита, в марте 1978 года умерла после операции на легком Соня Сухотина, а в сентябре ― тетя Вера, из‑за склероза потерявшая память. Соседи по коммуналке спровадили ее к «Ганнушкину», оттуда ее направили в дом престарелых ― там она и умерла.

Думала, не переживу гибели от рака Илюши, самого близкого, жившего вместе со мной внука. Ему не исполнилось шестнадцати.

Отделалась пока нарушением кровообращения, из‑за которого потеряла способность говорить. Прошел год, а язык все еще плохо повинуется мне.

Дети и внуки живут своей жизнью – и это хорошо.

Но делиться своими мыслями и переживаниями с ними ― мне неудобно. Им трудно понять и меня и ― время. Мое время. Невольно замыкаешься в себе. Так, паясничаю с ними иногда, бросаю реплики посмешнее... Смеются, думают, и мне весело..

 

Часть 1. Игорь

 

В феврале сорок третьего года настроение было приподнятое ― отсвет победы под Сталинградом лежал на наших лицах.

В день Красной Армии я пришла в кабинет заведующего отделом науки ЦК КПСС Сергея Георгиевича Суворова.

Знакомьтесь,сказал Сергей Георгиевич, одной рукой подавая бумагу, а другой указывая на сидевшего в кресле военного.

― Иван Васильевич Кузнецов. Только что прибыл из армии. Возможно, вам придется работать вместе.

Занятая чтением приказа о зачислении на работу в качестве помощника завотделом, я буркнула свое имя и небрежно протянула руку. Военный приподнялся с кресла. Свет упал на его худое, вытянутое, с большим носом лицо (глаза скрывались за очками в темной роговой оправе), и я увидела, как блеснули в улыбке белые зубы.

Суворов уговаривал Ивана Васильевича на работу в ЦК, на что тот явно не соглашался. Худенький мальчик – он определенно не был мужчиной моей мечты. Не дожидаясь окончания их переговоров, я распрощалась и ушла.

На следующий день я приступила к работе в отделе, а в обеденный перерыв встретила в коридоре вчерашнего нового знакомого и двух инструкторов, с которыми Суворов меня познакомил чуть раньше. Эта тройка взяла надо мной как бы шефство. Работали они в другой комнате, но, отправляясь обедать, никогда не забывали зайти за мной. Единственная женщина в компании, кокетничала я напропалую. Закатывалась хохотом от любой остроты или шутки, на которые особенно был горазд Саша Головин. Парируя его необидные колкости, я воображала, что делаю это не менее остроумно. Иван Васильевич не позволял себе смеяться громко ― лишь иногда по его губам пробегала улыбка; временами ловила на себе серьезный взгляд больших голубых глаз (очки он носил в это время редко), мне делалось неловко, и начинало казаться, что веду я себя неправильно и что он осуждает меня за развязность.

В то время я часто ходила на почтупосылала деньги Алеше Мусатову и детям, жившим на Урале. И однажды встретила там Ивана Васильевича. Я уже знала, что его родители живут с ним, в Москве.

― И кому же вы посылаете деньги? ― полюбопытствовала я.

Жене и сыну, они в эвакуации.

Увидев мое удивление, он рассмеялся:

― Я женат двенадцать лет, и у меня могло бы быть три сына. Двое умерли.

Простите... Сколько же вам лет?

Тридцать два.

От силы давала двадцать три.

Он опять засмеялся.

Это было бы замечательно... К сожалению, молодость прошла.

Я пошутила:

А я рада! Значит, вам можно поухаживать за такой старушкой, как я. А то сидите таким букой в нашей компании.

С Головиным не хочу соревноваться, ― вдруг с какой то явной обидой в голосе сказал он.

Я смутилась, замолчала, и так, молча, мы добрели до здания ЦК.

С той поры на выходе из столовой или кинозала он с подчеркнутой учтивостью принимал из рук гардеробщика мое пальто и помогал одеться. Это, как ни странно, меня трогало, а у Головина вызывало смех. Что за китайские церемонии? Но Иван Васильевич был невозмутим и продолжал оказывать мне знаки внимания. Вдруг мне стало не хватать его общества, а присутствие других просто раздражало. Видно, и его тоже. Мы стали обедать вдвоем, а в оставшееся от перерыва время прогуливались по набережной Москвы‑реки и вдоль стен Кремля.

Мы много говорили, вернее, говорила я, а он слушал, и так внимательно, что говорить хотелось бесконечно. А историй у меня хватало...

 

Бирюлево‑Товарное

 

Я родилась под Москвой ― в Бирюлево, под грохот проходящих поездов, лязг вагонных буферов на «горке» и скрежет тормозных «башмаков». В 1905 г. мой отец Нечепуренко Харитон Филиппович приехал на эту сортировочную станцию, скрываясь от полиции Старо‑Оскольского уезда, где был помощником волостного писаря, а в свободное от работы время строчил для крестьян жалобы на местное начальство губернатору и царю. Земляки пристроили его на должность конторщика станции. Затем он стал кассиром‑таксировщиком, билетным кассиром, а потом уже дежурным платформы «Герасимовская[1]».

Мои братья Алеша, Сима, Петя и маленький Коля росли и учились в деревне Мышинка у бабушки, под Старым Осколом; меня же, единственную девочку в семье, моя мама Феодора Кронидовна предпочитала «держать под боком».

Дрова в печи прогорели, мама торопилась поскорее посадить в нее хлеб и, тяжело дыша, месила тесто. Вдруг я услышала крик и в ужасе оглянулась. Мама схватилась за живот.

― Беги за Петром Петровичем! ― выдохнула она.

В коридоре я с разбегу налетела на соседку.

Фельдшер жил в нашем железнодорожном доме, только вход к нему ― с другого крыльца. Он спокойно выслушал мой испуганный лепет, вымыл руки и пошел со мной.

Постель родителей стояла за перегородкой ― оттуда доносился слабый детский плач. Соседка крикнула;

Таз с водой!

Петр Петрович не спеша наполнил таз и, нечаянно выплескивая воду, отправился за перегородку. Я нырнула следом, меня прогнали, но все же мельком увидела красное скользкое тельце.

― Молодец! ― похвалил Петр Петрович соседку. ― Хорошо справилась!

И вскоре ушел.

Мама долго не могла выбрать имя: одно ― носил мальчик сосед, бывший, по ее мнению, хулиганом; второе ― принадлежало известному воришке; третье было неблагозвучным. Остановилась на Викторе. К тому же ей хотелось, чтобы «крестной» новорожденного была записана ее сестра, моя тетка Рая, но та учительствовала в деревне и приехать, конечно, не могла. Мальчика несла в церковь соседка, принявшая роды. Отец Александр отругал кумовьев за опоздание и сильно рассердился, узнав, что настоящая крестная отсутствует; с испугу соседка сначала забыла, как зовут крестную, а потом забыла выбранное мамой имя. Священник опустил крошку в купель и сказал:

― Нарекаю Александром!

Это имя было у него самое популярное. Так звали его самого, так звали начальника станции, а из двух престолов ― один был Александра Невского.

Когда маме сказали, что младенца нарекли Александром, она всплеснула руками и воскликнула: «Неужели будет, как Шурка Ястребов?!» Это был в нашем поселке самый хулиганистый парень.

Училась я в соседнем селе. Наша школа‑девятилетка ― роскошный двухэтажный особняк с балконами и огромной террасой, «подаренный» советской власти миллионером Бахрушиным, ― размещалась в вековом парке на берегу залива Царицынских прудов. В моде было самоуправление школьников ― учителя власть не показывали, руководили тактично и незаметно[2].

Я была довольно невзрачной девчонкой, хотя слыла «острой на язычок», умевшей поддержать беседу и весьма начитанной по сравнению со сверстницами. Никогда не держала в руках словарей, но удивительным образом могла объяснить почти любое иностранное слово. И очень удивилась, узнав, что такие словари существуют. Подружка, Ира Анискина. предупредила меня, что кое‑кто решил устроить мне «проверку». Я разозлилась ― ах так!

И вот однажды в перемену одноклассники окружили меня, у одной девочки в руках словарь.

― Что такое догмат?

― Собачий ход, ― без промедления ответила я.

― А что такое циник?

― Человек, который делает цинковую посуду.

Проверяющие засмеялись.

― А что значит, «он цинично рассмеялся?»

― Значит, что его смех был похож на звон жестяной посуды!

В эту минуту вошла в класс Екатерина Васильевна, преподавательница литературы.

― Отчего так весело? ― спросила она.

― А Рая говорит, что циник, это человек, делающий цинковую посуду.

― А что они меня проверять задумали! ― возмущенно закричала я.

― Нехорошо, ― сказала Екатерина Васильевна, обращаясь к девочкам, которые держали словарик, ― надо было это сделать не тайно, а совместно. А циник ― это человек, для которого нет ничего святого. Уверена, что Рая это знает!

В двадцать втором году я влюбилась в Васю Минина.

В восемнадцать он стал секретарем партийной организации железнодорожников, в которой состояли очень взрослые люди ― маститые машинисты, кондукторы, дежурные по станции. Но он не кичился, не напускал важности, танцевал на клубных вечерах и пользовался огромным успехом у поселковых девочек.

Познакомилась я с ним в Бирюлевском драмкружке, которым руководил артист Малого театра Сафонов.

Мы подружились, и так крепко, что, когда Василия направили учиться в «свердловку», я стала получать из Москвы длинные, приводившие меня в трепет и восторг «поучающие» письма; чтобы не ударить лицом в грязь, отвечала со всей присущей мне в то время «эрудицией и остроумием». На выходные Вася приезжал домой, мы виделись, но переписке это не мешало.

Мои родители были религиозны и заставляли посещать поселковую церковь. Была она пристроена к одноэтажному деревянному зданию железнодорожной школы и имела лишь алтарь и небольшое при нем помещение. В дни богослужений стены, отделявшие церковь от школы, раздвигались. По большим праздникам присоединяли три учебных класса, куда набивалось чуть ли не полтысячи народу. Выполняя предписание «об отделении церкви от государства», раздвижные стены заложили кирпичом. Теперь здесь едва помещались двадцать человек. Местный священник перестал совершать службы и выполнял только «требы».

Вместо того чтобы дождаться самоликвидации церкви, парторганизация приняла решение ее закрыть. Молодому коммунисту Петрову было поручено залезть на крышу и снять крест. Собралась толпа, комсомольцы радостно гоготали. Я, видя поблизости суровое лицо отца и плачущую маму, не смеялась, но в душе была довольна. Веселил сам процесс; смеялись и улюлюкали, когда по косогору бежала женщина с распущенными черными волосами; осыпая проклятьями сына, ломавшего крест, она приблизилась к нам ― и все замолчали. И партийцы, и комсомольцы. А потом крест упал на землю. К нему медленно подошел мой отец, молча поднял, поцеловал и передал рядом стоящему. Большой, тяжелый крест поплыл по кругу, его истово целовали и передавали дальше, вызывающе глядя на кучку партийцев и комсомольцев.

― Может, Рая, ты тоже комсомолка? ― уже дома тихо спросил отец.

О том, что я состояла в школьной ячейке, домашние не знали. Сознаться же сейчас, когда отец разъярен, ― тем более невозможно. И я, как евангельский Петр от Христа, отреклась от комсомола. Предательство жгло меня, и наутро я поспешила рассказать о нем Васе

― Порывать с родными не стоит. Мест в интернате все равно нет, а школу окончить надо.

Инициативная группа верующих, где отец был заводилой, написала петицию правительству; в ней, сославшись на декрет «Об отделении церкви от государства», по которому не разрешалось закрывать церкви, если имелись двадцать человек, желающих содержать ее за свой счет, потребовали восстановить справедливость. С положительной резолюцией Ленина бумага попала к Рыкову и Смидовичу, и отец был в числе тех, кто ездил к ним на прием. Местной власти было дано указание отвести участок для строительства новой церкви и кладбища при ней. Новый батюшка, окрыленный высоким заступничеством, проявил такую расторопность, что летом 1923 года строительство уже шло вовсю[3].

Незадолго до Нового года мы репетировали забавный водевиль. Вася играл роль мужа, я ― жены. С репетиции мы ушли раньше других, и тут впервые он взял меня под руку. Горячая волна накрыла сердце, я прижалась к нему. Он обнял меня и стал целовать. Я отбивалась, говорила, что между друзьями такого не должно быть.

― Глупышка, ― отвечал он между поцелуями, ― наше желание быть только «друзьями» ― ерунда! Дружба с девушкой ― невозможна...

И я не возражала. Он целовал меня, и я уже отвечала ему, и слов мы больше не произносили. Так ходили до полуночи от товарной станции до моего дома и не могли расстаться.

Лицо пылало, когда я вошла в квартиру ― дверь обычно не запиралась до моего возращения с репетиции. Я была счастлива, что никто меня не видит, и, не отвечая на ворчание проснувшейся мамы, быстро улеглась в постель, благо, стояла она за ширмой, сразу у входа; переполненная счастьем, оттого что любима, заснула только под утро.

Весь следующий день жила ожиданием вечера. Все были в сборе, когда я вошла в зал, где проходила репетиция.

Первое, что услышала, ― громкий Васин смех. Мне показалось, он сказал что‑то касавшееся меня ― сестры Сагай, сидевшие с ним рядом, посмотрели на меня и громко засмеялись.

Весь вечер он усиленно «ухаживал» за сестрами, особенно за младшей, которую я считала «старухой», ведь ей исполнилось «целых двадцать три года»! Во время репетиции он был небрежен в роли и, получив замечание от режиссера, вдруг сказал:

― Что ты о себе возомнила?

― Запомните, я больше с вами незнакома!

― И отлично, ― сказал он и как‑то весь передернулся.

Режиссер хлопнул в ладоши:

― Вы что, текст забыли?

Как только мои эпизоды закончились, я убежала домой и беззвучно прорыдала всю ночь. «За что? За что?» ― спрашивала я неизвестно кого и никак не могла понять ни смысла, ни причины того, что произошло. Переписка наша прекратилась. При встрече мы не здоровались, вернее, я не отвечала на приветствия, которые как ни в чем не бывало ронял в мою сторону Вася. А между тем забыть его не могла и от этого своего бессилия страдала страшно...

Освящение нового храма было назначено в праздник Пасхи весной 1924 года. Отец потребовал, чтобы я и мой брат Серафим присутствовали на литургии. А комитет комсомола строго всех предупредил, что не пришедшие в эту ночь на «комсомольскую пасху» в клуб будут отчислены. Брат Сима уже работал на железной дороге и, как и я, состоял в комсомоле тайно. Но испугался он не угроз комитета, а отца и пошел в церковь. Я же, школьница, слишком дорожила своим членством, а потому отправилась в клуб, тем более что была активным участником театрализованной постановки.

Домой пришла прежде родных и улеглась спать. Отец, вскоре вернувшийся из церкви, выволок меня из постели и попросту попытался выпороть. Я вырвалась и, несмотря на то, что была еще ночь, как безумная помчалась в «родную» школу ― в Царицыно. При школе существовал интернат, в котором жили дети из дальних деревень. Директор ― коммунист Сергей Михайлович Тетерин ― не раздумывал ни минуты, узнав о моей «драме». В интернате я еще довольно долго жила и после выпускного бала.

Клуб был забит до отказа. Подсудимые ― Иван Рыжухин и мой брат Серафим ― сидели в зале на передней скамье. Судьи ― члены бюро ячейки ― на сцене, за столом, накрытым кумачовой скатертью. Графин с водой и стакан заменяли председателю суда звонок. Иван свое посещение церкви объяснил любопытством, Сима ― требованием отца.

― Он и меня бы выгнал из дому, как сестру, ― потупившись сказал брат.

― Твоя сестра ― молодец! ― сказал судья и постучал стаканом о графин ― А ты нарушил устав.

― Я больше не буду.

― Что, товарищи, простим его на первый раз? ― великодушно спросил судья собравшихся. ― Но только если дашь слово, что впредь отца слушаться не станешь.

― Что же? Это я, значит, должен от отца отказаться, что ли? ― переспросил Сима.

― Если отец будет гонять тебя в церковь, ― да!

― Отец не уступит, а отказаться я от него не могу! ― твердо сказал Сима[4].

Бюро постановило исключить брата из комсомола[5]. Ивану Рыжухину, посетившему церковь только из «любопытства», вынесли выговор.

В ту весну по улицам нашего поселка запорхала фея. Мы, девчонки, быстренько разведали, что она москвичка, дружит с сестрами Пожарскими с «литера» и что зовут ее Шурочкой.

Я едва не лопнула от гордости, узнав, что эта неземная красавица гуляет с моим старшим братом Алексеем.

Ее отец торговал битой птицей в Охотном ряду, старшие сестры, тоже удивительно красивые, были замужем за «нэпманами». Один зять держал обувную лавку на Серпуховке, другой имел магазин еще где‑то. Одевались сестры, с нашей точки зрения, «сногсшибательно».

А вскоре зашла речь о свадьбе. И ее, и мои родители, да и сама Шурочка хотели, чтоб они стали первой парой, венчанной в новом храме. Алексей, не выдержав натиска родни, сдал партбилет и был волен делать, что заблагорассудится. Торжественно, с золотыми коронами на головах, при огромном скоплении народа, Шурочка и Алексей обвенчались, как и рассчитывали, ― первыми.

Поздней осенью, на Октябрьские ― я читала «Марсельезу» Леонида Андреева, ― когда все ушли танцевать, осталась сидеть на сцене одна. Занавес был задернут. Играл духовой оркестр, а мне было невыносимо тоскливо.

Вдруг вошел Вася:

― Здравствуй, Рая, с праздником!

Сердце сразу забилось, но нет ― ничего не ответила.

― Будет дуться! Мы же не дети! ― и протянул мне руку. Я не приняла руки, повернулась и ушла. И хотя слезы душили, гордилась собой.

В 1924‑м отгремел выпускной бал, и из школьной ячейки пришлось перейти в бирюлевскую ― по месту жительства. Здесь по‑прежнему первую скрипку играл Вася Минин ― по окончании «свердловки» он вновь был избран секретарем парторганизации. Со мной он повел себя так, будто между нами не было никакой ссоры. Я же по‑детски продолжала держаться своей клятвы и порой вызывающе не отвечала на его приветствия; в одной компании нас даже стали знакомить ― и я была вынуждена пожать ему руку. Однако, когда он попытался заговорить со мной, демонстративно не отвечала. Несмотря на эти мои «закидоны», он рекомендовал меня в председатели юношеской секции нашего клуба, в задачу которой входила организация развлечений как для молодежи станции, так и для молодежи села Покровского и сельхозтехникума в Битцах, прикрепленных к нашей «базовой» ячейке. Мы устраивали вечера отдыха, ставили спектакли и всегда много танцевали. А Вася... он тоже много танцевал... и отчаянно флиртовал: с Таней из сельхозтехникума, с Елей Сагай, с Катей Балашовой и с моей подругой Ириной Анискиной, несравненной красавицей. Она считала, что уж я‑то никак «не подвластна его чарам», и делилась со мной или своей печалью, когда он уходил с вечера с другой, или радостью, когда накануне, провожая ее, обещал жениться; бесстрастно выслушивая признания подруги, страдала я невыносимо ― не то от зависти, не то от ревности. И злилась на себя. Иногда пробиралась под распахнутые в сад окна парткома и подслушивала, обмирая от звука голоса, как Вася проводит заседание.

Мое проживание в школьном интернате затянулось, и выхода видно не было. Вася посоветовал подать заявление о переводе из комсомольцев «в сочувствующие» ― именно так и поступила. Теперь я могла посещать церковь и одновременно работать в комсомоле. Отец меня простил ― я вернулась домой.

В приеме в университет мне отказали ― якобы потому, что не было полных семнадцати, а на самом деле из‑за того, что ходила в «сочувствующих». И осенью 1924 года я поступила в театральный техникум (читала из «Мцыри»). Вскоре после моего зачисления его перевели «на хозрасчет», платить теперь надо было двести рублей в год, вдобавок я потеряла право на бесплатный проезд. Отец, получавший двадцать пять рублей в месяц, не мог позволить себе этой, с его точки зрения, «роскоши». Бушевала безработица, специальности не было, и я поступила на курсы стенографисток, совмещая учебу с занятиями в «театре‑студии чтеца» под руководством профессора Сережникова[6].

Брат Васи, Иван, избранный коллективом станции народным судьей, пригласил к себе на работу ― в Царицыно.

К весне 1926 года я так «оборвалась», что обрадовалась этому предложению безмерно. Поначалу была помощником, а уже через полгода стала секретарем суда с жалованьем вдвое больше прежнего.

В начале лета Ира Анискина познакомила меня со своим новым женихом.

― Георгий Ларионов, ― представился он.

Это был высокий, красивый парень с выразительными глазами и грамотной речью. Я обрадовалась ― одной претенденткой на Васю стало меньше. А вскоре узнала, что Георгий добровольно ушел в армию, в погранвойска.

― Это чтоб на мне не жениться! ― зло объяснила Ира.

Вечером мы отправились в клуб на танцы, Ира, как всегда, плясала лучше всех, быстро подхватила нового кавалера, и я за нее беспокоиться перестала.

В день рождения ― мне исполнилось девятнадцать ― Ремешилов, юрист из нашей консультации, торжественно водрузил на мой стол красивую круглую коробку, перевязанную розовой лентой.

― Что это? ― удивленно спросила я.

― Секрет! Раскроете в перерыв, а то испарится! ― ответил он.

И вдруг из своей комнаты выходит Иван Минин. Заметив коробку, сказал:

― Что‑то я не понял...

― Меня Ремешилов поздравил!

― Зайди‑ка ко мне. ― И брезгливо указал на коробку: ― С ней.

Судья плотно закрыл дверь, разрезал ленту, нервно поднял крышку... Торт! Да какой! С роскошными кремовыми розами, фруктами ― ничего подобного мне не только не приходилось есть, но и видеть.

― Знаешь, как это называется?

― Подарком ко дню рождения.

― Нет, при твоем служебном положении ― это взятка!

― Разве Ремешилов истец или ответчик? Он такой же сотрудник, как и я!

Молча взяла торт и пошла в консультацию ― возвращать «взятку». Ремешилова уже не было, уехал. Подальше от судейских спрятала торт в нижний ящик стола.

По пути домой встретила Васю.

― Почему глазки такие грустные?

― Досталось мне от твоего старшего братца!

В конце моего рассказа он уже хохотал во все горло.

― А ты не отдавай торт. Завтра забегу к тебе домой ― и слопаем за милую душу!

На другой день я снова не застала Ремешилова и, боясь, что такое добро испортится, принесла торт домой. И Вася пришел!

Как‑то проходило у нас одно дело с мальчишкой, карманным вором. Обвиняемый значился по домашнему адресу. В суд явились все, кроме обвиняемого. Дело было мелкое, решено было его рассмотреть, обвиняемому дали условно 6 месяцев. И вдруг через несколько месяцев поступает к нам запрос от прокурора, не числится ли за нами подследственный такой‑то ― в ожидании суда в Бутырках он «объявил голодовку». Я, памятливая на фамилии, сразу же стала уверять Ивана Алексеевича, что такое дело проходило. Подняли его и обнаружили, что в сопроводительной бумаге из милиции не было ни слова о том, что парень арестован и заключен в Бутырки, ― а мы‑το искали его по домашнему адресу! Уже вечерело, но Иван Алексеевич отсек взглядом все мои протесты и отправил в тюрьму с выпиской об освобождении. Там я разыскала паренька ― его, ослабевшего от голода, при мне перевели из камеры в госпиталь, чтобы перед освобождением подлечить последствия голодовки.

В тюремном дворе я перепутала двери и заблудилась. Попросила охранника помочь. Он спросил, как я здесь оказалась. Выслушав объяснения, засмеялся:

― Попасть к нам просто, а вот выйти... ― и, взяв меня под локоть, любезно проводил к выходу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: