Глава четвертая. АНАРРЕС 8 глава




Он знал, что очень близок к окончательному созданию Общей Теории Времени, которая была так нужна иотийцам для космических полетов и для престижа. Он знал также, что он еще на разработал ее до конца, и, может быть, это ему так никогда и не удастся. Он никогда никому не говорил об этом прямо.

Перед своим отлетом с Анарреса он думал, что Теория уже у него в руках. Он уже получил необходимые уравнения; Сабул знал, что он получил их, и предложил ему примирение и признание в обмен на возможность напечатать их и пристроиться к славе. Он отказал Сабулу, но это не было высоконравственным поступком. Нравственно было бы, в сущности, отдать их типографию при его синдикате, Синдикате Инициативы; но он не сделал и этого. Он был не вполне уверен, что готов к публикации. Что-то было не совсем в порядке, что-то надо было чуть-чуть доработать. Он уже десять лет работает над этой теорией, ничего страшного, если он еще немного повозится с ней, чтобы довести до полного совершенства.

Мелочь, которая была не совсем в порядке, все больше становилась «не такой». Крошечный дефект в рассуждениях. Крупный дефект. Трещина через весь фундамент… В ночь перед отлетом с Анарреса он сжег все до единой записи по Общей Теории, которые у него были. Он прилетел на Уррас без всего. Полгода он — по их терминологии — морочил им голову.

Или себе?

Вполне возможно, что Общая Теория Времени — иллюзорная цель.

Возможно также, что, хотя когда-нибудь Последовательность и Одновременность и будут объединены в общую теорию, он — не тот, кто сумеет это сделать. Он уже десять лет пытался и не сумел. Математики и физики, атлеты интеллекта, создают свои великие труды в молодости. А ему только что исполнилось сорок лет. Очень возможно, — более того, вполне вероятно, — что он уже выгорел, что с ним кончено.

Он прекрасно знал, что такие приступы депрессии и ощущения полного провала бывали у него и раньше, как раз перед моментами наивысшего творческого подъема. Он поймал себя на том, что пытается подбодрить себя этим, и пришел в ярость от собственной наивности. Для хронософии чрезвычайно глупо трактовать временной порядок как причинный порядок. Или он в сорок лет впал в маразм? Лучше надо просто взяться за небольшую, но реально осуществимую работу — усовершенствовать понятие интервала. Это может пригодиться кому-нибудь другому.

Но даже и в этом, даже разговаривая об этом с другими физиками, он чувствовал, что чего-то не договаривает. И что они об этом знают.

Ему опротивело скрывать, опротивело не разговаривать — не говорить о революции, не говорить вообще ни о чем.

Он шел на лекцию по территории Университета. В листве недавно зазеленевших деревьев пели птицы. Он всю зиму не слышал их пения, а теперь они пели, не умолкая, нежные мелодии так и лились. «Тра-ля», — пели они, — «ля-ля. Это мои владения, это мои владения, это моя территорияааа, она моя-а-а-а…»

Шевек с минуту неподвижно стоял под деревьями, прислушиваясь.

Потом он свернул с дорожки, пошел в другую сторону, к станции, и успел на утренний поезд в Нио-Эссейя. Должна же быть хоть где-то на этой проклятой планете хоть одна открытая дверь!

Сидя в поезде, он подумал о том, чтобы попытаться выбраться из А-Ио; но не принял эту мысль всерьез. Ему пришлось бы сесть на корабль или самолет, его выследили бы и задержали. Единственное место, где он сумеет скрыться с глаз своих благожелательных и заботливых хозяев, — это в их собственном городе, у них под носом.

Это не будет освобождением. Даже если он выберется из этой страны, он все равно останется взаперти, останется запертым на Уррасе. Это нельзя назвать освобождением, как бы это ни назвали анархи с их мистицизмом государственных границ. Но при мысли, что его благожелательные хозяева хоть на минуту подумают, что он вырывается на свободу, на душе у него стало так легко, как не бывало уже много дней.

Это был первый по-настоящему теплый весенний день. Поля зазеленели, и на них сверкала вода. Скот выпустили на пастбища; возле каждой матки паслись ее малыши; особенно прелестны были маленькие овечки, они прыгали, как упругие мячики, а хвостики у них так и вертелись. В отдельном загоне стоял производитель стада — баран, или бык, или жеребец, с толстой шеей, могучий, как грозовая туча, заряженная будущими поколениями. Над полными до краев прудами носились чайки, белые над голубым, и белые облака оживляли бледноголубое небо. Ветви плодовых деревьев были расцвечены красными бутонами, а кое-где из них уже раскрылись розовые и белые цветы. Шевек смотрел из окна поезда. Оказалось, что его беспокойное и мятежное настроение не поддается даже красоте весеннего дня. Это была несправедливая красота. Чем уррасти заслужили ее? Почему она дана им так щедро так милостиво, а его народу — так скупо, так страшно скудно?

— Я рассуждаю, как уррасти, — сказал он себе. — Как проклятый собственник. Как будто красоту или жизнь можно заработать!

Он попытался вообще ни о чем не думать, позволить поезду нести себя вперед и лишь смотреть на солнечный свет в ласковом небе и на маленьких овечек, скачущих в весенних полях.

Нио-Эссейя, город с четырехмиллионным населением, вздымал свои изящные сверкающие башни за зелеными болотами Дельты, словно сотканный из дымки и солнечного света. Поезд плавно въехал на длинный виадук, и город стал ярче, выше, плотнее и вдруг охватил весь поезд ревущей тьмой тоннеля на двадцать путей, а потом выпустил его и его пассажиров в необъятные сверкающие просторы Центрального Вокзала, под центральный купол цвета слоновой кости и бирюзы, по слухам, самый большой из всех куполов, когда-либо построенных руками на любой планете.

Шевек брел под этим огромным, воздушным куполом через акры и акры полированного мрамора и наконец, подошел к длинному ряду дверей, через которые непрерывно проходили толпы людей; все люди казались ему встревоженными. Он и раньше часто замечал на лицах уррасти эту тревогу и не мог ее понять. Может быть, они были встревожены потому, что, как бы много денег у них ни было, они равно стремились заработать еще больше, чтобы не умереть с голоду? Или они чувствовали себя виноватыми, потому что, как бы мало денег у них ни было, все равно всегда находился кто-то, у кого их еще меньше? В чем бы ни была причина, это придавало всем лицам некую одинаковость, и Шевек чувствовал себя среди них очень одиноким. Сбежав от своих гидов и стражей, он не подумал о том, каково ему будет одному в обществе, где люди не доверяют друг другу, где основная нравственная предпосылка — не взаимопомощь, а взаимная агрессия. Ему стало страшновато.

Он смутно представлял себе, что будет бродить по городу, заговаривать с людьми, членами класса неимущих, если такое понятие еще существует, или трудящегося класса, как они это называют. Но все эти люди спешили куда-то по делам, они не желали тратить свое драгоценное время на праздную болтовню. Их спешка заразила его. «Надо куда-нибудь пойти», — подумал он, выйдя на солнце, на великолепную, запруженную людьми улицу Моиэ. Куда? В Национальную Библиотеку? В зоопарк? Но он не хотел осматривать достопримечательности.

Он в нерешительности остановился перед привокзальной лавочкой, торговавшей газетами и сувенирами. Газетный заголовок гласил: «ТУ ПОСЫЛАЕТ ВОЙСКА НА ПОМОЩЬ БЕНБИЛИЙСКИМ МЯТЕЖНИКАМ», — но Шевек не обращал на него внимания. Он смотрел не на газету, а на цветные фотографии, разложенные на витрине. Ему подумалось, что у него нет ничего на память об Уррасе. Когда путешествуешь, надо привозить домой сувениры. Ему понравились эти фотографии, пейзажи А-Ио: горы, на которые он поднимался, небоскребы Нио, университетская часовня (почти вид из его окна), крестьянская девушка в красивом провинциальном наряде, Башни Родарреда, и та, что первая бросилась ему в глаза: новорожденная овечка на усеянном цветами лугу; овечка брыкалась и, казалось, смеялась. Маленькой Пилун понравилась бы эта овечка. Он взял по одной открытке каждого вида и подал их продавцу.

— …И пять — это пятьдесят, и ягненок, итого шестьдесят; и карту, правильно, господин, одна и сорок. Хорош денек сегодня, наконец-то весна пришла, не правда ли, господин? А помельче не найдется, господин? — Шевек подал было ему банкноту в двадцать единиц. Он порылся в сдаче, которую ему дали, когда он покупал билет на поезд, и, кое-как разобравшись в достоинстве бумажек, и монет, набрал одну единицу и сорок.

— Все правильно, господин, спасибо, желаю приятно провести день!

За деньги можно купить и любезность, а не только открытки и карту? Насколько любезен был бы этот лавочник, если бы он пришел сюда, как анаррести приходят в распределитель товаров: взял, что нужно, кивнул администратору и вышел?

Бесполезно, бесполезно так думать. Живешь в Стране Собственности — думай, как собственник, ешь, как собственник, одевайся, как собственник, веди себя, как собственник, будь собственником.

В центре Нио не было парков, земля была слишком дорога, чтобы тратить ее на всякое баловство. Он все дальше углублялся в те самые огромные, сверкающие улицы, по которым его много раз водили. Он вышел на улицу Саэмтэневиа и поспешно свернул с нее, не желая повторения этого древнего кошмара. Теперь он попал в деловой район. Банки; здания учреждений; правительственные здания. Неужели весь Нио-Эс Сейя — такой? Громадные сверкающие коробки из камня и стекла, гигантские, слишком декоративные, огромные упаковки, пустые, пустые.

Проходя мимо окна первого этажа с вывеской «Картинная галерея», он завернул туда, надеясь избавиться от нравственной клаустрофобии улиц и вновь найти красоту Урраса в музее. Но в этом музее на раме каждой картины была наклеена этикетка с ценой. Он изумленно уставился на искусно написанную нагую женщину. На этикетке стояло: «4000 МДЕ (Международная денежная единица)».

— Это — работа Фейте, — сказал смуглый мужчина, неслышно рядом с Шевеком неделю назад у нас их было пять. Скоро — главное место на рынке картин. Вложить деньги в Фейте — самое верное дело, сударь.

— Четыре тысячи единиц… этих денег в этом городе хватило бы на год двум семьям, — сказал Шевек.

Смуглый внимательно оглядел его и протянул:

— Да… Ну… видите ли, сударь, это ведь произведение искусства.

— Человек создает произведения искусства, потому что не может не создавать их. А почему сделано это?

— Вы, сударь, как я понимаю, художник, — сказал смуглый уже с нескрываемой издевкой.

— Нет, я — человек, которой узнает дерьмо, когда его видит!

Торговец испуганно попятился; отойдя от Шевека на безопасное расстояние, он начал что-то говорить о полиции. Шевек поморщился и вышел из лавки. Пройдя полквартала, он остановился. Он больше так не мог.

Но куда же ему идти?

К кому-нибудь… К кому-нибудь, к другому человеку. К кому-нибудь, кто даст ему помощь, а не продаст ее. К кому? Куда?

Он подумал о детях Оииэ, мальчиках, которые любят его, и некоторое время не мог думать больше ни о ком. Вдруг в памяти у него всплыл образ, далекий, маленький и отчетливый: сестра Оииэ. Как ее звали? «Обещайте, что придете», — сказала она тогда; и с тех пор она два раза писала ему, приглашая на званный обеды, четким детским почерком, на плотной надушенной бумаге. Тогда он не обратил внимания на них, они затерялись среди всех приглашений от незнакомых людей. Теперь он вспомнил о них.

В ту же минуту он вспомнил и другое письмо — то, что, непонятно как, оказалось в кармане его куртки: «Присоединяйся к нам твоим братьям». Но он не сумел найти братьев на Уррасе.

Шевек зашел в первый попавшийся магазин. Это оказалось кондитерская, вся в розовой лепнине и золоченых завитках; в ней рядами стояли стеклянные шкафчики, полные коробок и жестянок и корзин с конфетами и сладостями, розовыми, коричневыми, кремовыми, золотыми. Он спросил женщину за шкафчиками, не поможет ли она ему найти номер телефона. Теперь, после той вспышки раздражения у торговца картинами, он был подавлен и выглядел таким смиренно-растерянным и нездешним, что женщина растаяла; она не только помогла ему найти нужную фамилию в громоздком телефонном справочнике, но и сама вызвала нужный номер по телефону, стоявшему в магазине.

— Алло?

Он сказал: «Шевек», — и замолчал. Он привык, что телефоном пользуются в экстренных случаях: чтобы сообщить о смерти, о рождении, о землетрясении. Он не представлял себе, что говорить.

— Кто? Шевек? Неужели правда? Как мило, что вы позвонили! Раз это вы, мне даже не жалко, что я проснулась.

— Вы спали?

— Крепко спала; и я еще в постели. В ней тепло и уютно. А вы где?

— По-моему, на улице Каэ Секаэ.

— Зачем вас на нее занесло? Уходите оттуда. Который час? Боже, почти полдень! А, знаю. Встретимся на полпути. У лодочного пруда в садах Старого Дворца. Сумеете найти? Послушайте, вы должны остаться. У меня сегодня вечером соберется совершенно божественная компания. — Она еще некоторое время болтала; он соглашался со всем, что она говорила. Когда он проходил мимо прилавка к выходу, продавщица улыбнулась ему:

— Пожалуй, вам бы стоило купить ей коробку конфет, а, господин?

Он остановился.

— Вы так думаете?

— Да уж не мешало бы, господин.

В ее голосе было что-то нахально-добродушное. Воздух в магазине был душистый и теплый, словно в нем скопилось все ароматы весны. Шевек стоял среди шкафчиков с красивыми излишествами, высокий, отяжелевший, сонный, как отяжелевшие животные в своих загонах, бараны и быки, отупевшие от томительного тепла весны.

— Сейчас я вам подберу как раз то, что надо, — сказала женщина и наполнила изящную, металлическую с эмалью, коробочку миниатюрными сахарными розочками и шоколадными листиками. Она завернула коробочку в папиросную бумагу, вложила сверток в коробку из посеребренного картона, завернув ее в плотную розовую бумагу и перевязала зеленой бархатной лентой. Во всех ее ловких движениях сквозило веселое и сочувственное соучастие, и когда она вручила Шевеку сверток, и он взял его, пробормотав слова благодарности, и направился к выходу, она напомнила ему:

— С вас десять шестьдесят, господин, — но в ее голосе не было резкости. Быть может, она бы отпустила его так, пожалев его, как жалеют женщины сильных; но он послушно вернулся и отсчитал деньги.

Поездом поземки он добрался до садов Старого Дворца и разыскал в них лодочный пруд, где детишки в очаровательных костюмчиках пускали игрушечные парусники, изумительные кораблики с шелковым такелажем и медными частями, сверкавшими как драгоценности. По другую сторону широкого, сверкающего круга воды он увидел Вэйю и подошел к ней, обогнув пруд, остро ощущая солнечный свет, и весенний ветер, и темные деревья парка на которых из почек пробивались ранняя, бледно-зеленая листва.

Они поели в парке — в ресторане, на террасе, под высоким стеклянным куполом. В солнечном свете внутри купола деревья были уже совсем зеленые, ивы склонялись над прудом, в котором бродили жирные белые птицы и смотрели на обедающих с ленивой жадностью, в ожидании объедков. Вэйя не стала заказывать сама и ясно дала понять, что о ней должен заботиться Шевек, но искусные официанты так ловко подсказывали ему, что он вообразил, будто справился со всем этим сам; и, к счастью, у него была уйма денег. Еда была необыкновенная. Он никогда не пробовал таких изысканных блюд. Привыкнув есть два раза в день, он обычно, в отличии от уррасти, не ел среди дня, но сегодня он съел все, а Вэйя только деликатно отщипывала и поклевывала. Наконец, ему пришлось остановиться, и Вэйя рассмеялась, увидев, какое у него виноватое выражение лица.

— Я слишком много съел.

— Погуляем немножко, это вам поможет.

Они медленно пошли по траве; через десять минут Вэйя грациозно опустилась на траву в тени высоких кустов, усыпанных яркими золотыми цветами. Он смотрел на изящные узкие ступни Вэйи в нарядных белых туфельках на очень высоких каблуках, и ему вспомнилось одно выражение Таквер. «Спекулянтки телом» — так называла Таквер женщин, которые пользовались своей сексуальностью, как оружием в борьбе с мужчинами за власть. Он подумал, что, увидев Вэйю, все прочие спекулянтки телом полопались бы от зависти. Туфли, платье, косметика, движения — все в ней источало соблазн, все возбуждало. Казалось, она вообще не человек, а лишь женское тело — так искусно, продуманно и вызывающе она его демонстрировала, больше того — была им. В ней воплощалась вся сексуальность, которую иотийцы подавляли, загоняя в свои сны, в свои повести и стихи, в свои бесконечные изображения обнаженных женщин, в свою архитектуру с ее изгибами и куполами, в свои сласти, в свои ванны, в свои матрацы. Она была женщиной, спрятанной в очертания стола.

Ее голова была полностью выбрита и припудрена тальком с крошечными блестками слюды, так что слабый блеск затемнял наготу очертаний. На ней была прозрачная не то шаль, не то накидка, под которой форма и гладкость ее обнаженных рук казались смягченными и защищенными. Грудь ее была закрыта. Иотийские женщины не ходят по улицам с обнаженной грудью, сберегая свою наготу для ее владельца. Запястья Вэйи были унизаны золотыми браслетами, а в ложбинке под горлом на нежной коже синим мерцал драгоценный камень.

— Как он там держится?

— Что? — ей самой драгоценность была не видна, и она могла притворяться, что не замечает ее, вынуждая Шевека показать пальцем, может быть, провести рукой над ее грудью, чтобы дотронуться до камня. Шевек улыбнулся и коснулся его.

— Он приклеен?

— Ах, это… Нет, у меня здесь вживлен такой малюсенький магнитик, а у него сзади малюсенький кусочек металла… или наоборот? Во всяком случае, мы не теряем друг друга.

— У вас под кожей магнит? — спросил Шевек с простодушным отвращением.

Вэйя улыбнулась и сняла сапфир, чтобы он мог увидеть, что там всего лишь крошечная серебристая ямочка рубца.

— Вы до такой степени не одобряете меня — всю, полностью… это так мило и забавно. У меня такое чувство, будто, что бы я ни сказала, что бы я ни сделала, я уже не могу упасть в ваших глазах, потому что ниже падать уже некуда!

— Это не так, — возразил он. Он понимал, что она играет, но плохо знал правила этой игры.

— Нет, нет; я всегда вижу, когда моя безнравственность кого-нибудь ужасает. Вот как это выглядит. — Она скорчила унылую гримасу; они оба рассмеялись.

— Я что, действительно так отличаюсь от анарресских женщин?

— О да, действительно.

— Они все ужасно сильные, мускулистые? Они ходят в сапогах, и у них большие ноги и плоскостопие, и они одеваются разумно и бреются раз в месяц?

— Они вообще не бреются.

— Никогда? Совсем нигде не бреют? О, Господи! Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

— О вас. — Он облокотился на заросший травой склон, так близко к Вэйе, что его охватило естественное и искусственное благоухание ее тела. — Я хочу знать, удовлетворяет ли уррасских женщин их постоянное подчиненное положение.

— Кому подчиненное?

— Мужчинам.

— Ах, это… Почему вы так думаете, что я кому-то починяюсь?

— Мне кажется, что все, что делает ваше общество, делают мужчины. Промышленность искусство, правительство, решения. И всю свою жизнь вы носите имя отца и имя мужа. Мужчины учатся, а вы не учитесь; все учителя, и судьи, и полиция, и правительство — мужчины, не так ли? Почему вы им позволяете всем распоряжаться? Почему вы не делаете то, что хотите?

— Но мы как раз это и делаем. Женщины делают именно то, что хотят. И им не приходится для этого пачкать руки, или носить медные шлемы, или стоять и кричать в Директорате.

— Но что же вы делаете?

— Как — что? Конечно же, командуем мужчинами! И вы знаете, мы можем совершенно спокойно говорить им об этом, потому что они все равно никогда этому не поверят. Они говорят: «Хо-хо, смешная малютка!» — и гладят нас по головке, и удаляются, звеня медалями, вполне довольные собой.

— А вы тоже довольны собой?

— Я? Вполне!

— Не верю.

— Потому что это не укладывается в ваши принципы. У мужчин всегда есть какие-то теории, и факты всегда должны в них укладываться.

— Нет, не из-за теорий; а потому что я вижу, что вы не удовлетворены. Что вы не удовлетворены. Что вы не находите себе места, недовольны, опасны.

— Опасна! — Вэйя просияла и расхохоталась. — Какой изумительный комплимент! Почему же я опасна, Шевек?

— Да потому, что вы знаете, что мужчины смотрят на вас, как на вещь; вещь, которую покупают и продают. И поэтому вы думаете только о том, как обвести владельца вокруг пальца, как отомстить…

Она подчеркнутым жестом прикрыла ему рот маленькой рукой.

— Замолчите, — сказала она. — Я понимаю, что вы не нарочно говорите пошлости. Я вас прощаю. Но больше не надо.

Он свирепо нахмурился от такого лицемерия и от сознания, что, может быть, действительно обидел ее. Он все еще ощущал на губах мгновенное прикосновение руки.

— Извините, — сказал он.

— Нет, ничего. Как вам понять, ведь вы же с Луны. Да и вообще, вы всего-навсего мужчина… Но вот что я вам скажу. Если бы вы взяли одну из ваших «сестер» там, на Луне, и дали ей возможность снять эти сапожищи, и принять ванну с маслами, и сделать эпиляцию, и надеть красивые сандалии, и вставить в пупок драгоценный камень, и надушиться — она была бы в восторге. И вы бы тоже пришли в восторг! Да-да, пришли бы! Но вы этого не сделаете; вы, бедняжки, с вашими теориями; сплошные братья и сестры, и никаких развлечений!

— Вы правы, — сказал Шевек. — Никаких развлечений. Никогда. На Анарресе мы весь день добываем свинец глубоко в недрах шахт, а когда наступает ночь, мы ужинаем — по три боба холума, сваренных в одной ложке затхлой воды, на брата; а потом, пока не придет время ложиться спать, мы декламируем Высказывания Одо с антифона ми. А спать мы ложимся все врозь, и не снимая сапог.

Он говорил по-иотийски не настолько бегло, чтобы получилась такая тирада, какую он произнес бы на родном языке, — одна из его внезапных фантазий, которые лишь Таквер и Садик слышали настолько часто, чтобы привыкнуть к ним; но, как бы ни косноязычно прозвучали его слова, они очень удивили Вэйю. Раздался ее грудной смех, громкий и непосредственный.

— Боже мой, да вы еще и забавный! Есть ли что-нибудь, чего в вас нет?

— Есть, — сказал Шевек. — Я не торговец.

Вэйя, улыбаясь, разглядывала его. В ее позе было что-то профессионально-актерское. Люди обычно смотрят друг на друга очень внимательно и на очень близком расстоянии, если они — не мать и младенец, не доктор и больной или влюбленные.

Шевек сел прямо.

— Я хочу еще походить, — сказал он.

Вэйя протянула руку, чтобы он помог ей встать. Жест был томный и зовущий, но она сказала с неуверенной нежностью в голосе:

— Вы и правда, как брат… Возьмите меня за руку. Я вас потом отпущу.

Они бродили по дорожкам огромного сада. Они зашли во дворец, где теперь был музей эпохи древних королей, потому что Вэйя сказала, что любит смотреть на выставленные там драгоценности. Портреты надменных дворян и принцев в упор смотрели на них с затянутых парчой стен и резных каминных полочек. Комнаты были полны серебра, золота, хрусталя, дерева, редких пород, гобеленов и драгоценных камней. За толстыми бархатными шнурами стояли стражники. Черная с алым форма стражников гармонировала с окружающей роскошью, с затканным золотом драпировками, с покрывалами, сотканными из перьев, но их лица нарушали гармонию. Это были усталые, скучающие лица, усталые от того, что целый день приходится смотреть среди посторонних людей, заниматься бесполезным делом. Шевек и Вэйя подошли к стеклянному футляру, в котором лежал плащ королевы Тэаэйи, сделанный из выдубленной кожи, заживо содранной с мятежников; плащ, в котором эта грозная и дерзкая женщина тысячу четыреста лет назад шла среди своих подданных молить Бога, чтобы моровая язва кончилась.

— По-моему страшно похоже на козловую кожу, — сказала Вэйя, разглядывая выцветшие обветшавшие от времени лохмотья в стеклянном ящике. Он подняла глаза на Шевека.

— Вам не хорошо?

— Пожалуй, я хотел бы выйти отсюда.

Когда они вышли в сад, его лицо стало не таким бледным, но он оглянулся на стены дворца с ненавистью.

— Почему вы так цепляетесь за свой позор? — спросил он.

— Но это же просто история. Сейчас такого не может быть!

Вэйя провела его в театр на дневной спектакль — комедию о молодых супругах и их теще и свекрови, полную шуток о совокуплении, в которых слово «совокупляться» не произносилось ни разу. Шевек пытался смеяться, когда смеялась Вэйя. Потом они отправились в ресторан в центре города — невероятно богатое заведение. Обед обошелся в сто единиц. Шевек съел очень мало, потому что поел в полдень, но, сдавшись на уговоры Вэйи, выпил две или три рюмки вина, которое оказалось вкуснее, чем он думал, и как будто бы не оказало пагубного влияния на его мыслительные способности. У него не хватило денег, чтобы заплатить за обед, но Вэйя не предложила разделить с ним расходы, а просто посоветовала ему выписать чек, что он и сделал. Потом они наняли автомобиль и поехали к Вэйе домой; она опять предоставила ему право расплатиться с водителем. Может быть, думал он, Вэйя и есть это загадочное существо — проститутка? Но проститутки, как о них писала Одо, должны быть бедными, а Вэйя уж никак не бедна; она еще раньше рассказала ему, что «ее» вечеринку готовят «ее» повар, «ее» горничная и «ее» фирма, обслуживающая званые вечера. К тому же, мужчины в Университете говорили о проститутках с презрением, как о грязных тварях, а Вэйя, несмотря на свое непрестанное кокетство, так болезненно реагировала на открытое упоминание всего, имеющего отношение к сексу, что Шевек в разговоре с ней следил за своими словами так, как дома следил бы в разговоре с застенчивым десятилетним ребенком. В общем, он совершенно не понимал, что же такое Вэйя.

Квартира у Вэйи была просторная и роскошная, из окон открывался вид на сверкающие огни Нио; стены, мебель и даже ковры — все было белое. Но Шевек уже начинал привыкать к роскоши, а кроме того, ему страшно хотелось спать. До приезда гостей оставался еще час; пока Вэйя переодевалась, он заснул в гостиной, в большом белом кресле. Горничная, загремев чем-то на столе, разбудила его как раз вовремя, чтобы он увидел, как входит Вэйя, теперь одетая в принятый у иотийских женщин вечерний туалет: длинную, до земли, плиссированную юбку, ниспадающую с бедер и оставляющую весь остальной торс обнаженным. В пупке у нее сверкал маленький драгоценный камень, точно, как в фильме, который Шевек с Тирином и Бедапом видели четверть века назад в Региональном Институте Северного Склона, точно так же… Он смотрел на нее, не сводя глаз, только наполовину проснувшись, но полностью возбудившись.

Вэйя, чуть улыбаясь, задумчиво глядела на него.

Она села на низкий мягкий табурет, близко к нему, чтобы можно было снизу вверх смотреть ему в лицо, расправила белую юбку и сказала:

— Ну, расскажите же мне, что в действительности происходит между мужчинами и женщинами на Анарресе.

Шевек не верил своим ушам. В комнате находятся горничная и человек из обслуживающей фирмы; Вэйя знает, что у него есть партнерша; и между ними ни разу ни слова не было сказано о совокуплении. Но ее наряд, движения, тон — что это, как не самое откровенное приглашение к совокуплению?

— Между мужчиной и женщиной происходит то, чего они сами хотят. Каждый из них, и оба вместе.

— Значит, правда, что у вас действительно нет морали? — спросила она, словно это ее и шокировало, и обрадовало.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду. Причинить человеку боль там — то же самое, что причинить человеку боль здесь.

— Вы хотите сказать, что у вас там — те же самые старые правила. Видите ли, я считаю, что мораль — просто предрассудок, как религия. Ее надо отбросить.

— Но мое общество, — сказал он, совершенно растерявшись, — это попытка достичь ее. Отбросить морализированные законы, правила, наказания — да; чтобы люди могли видеть добро и зло и сделать выбор.

— Так что вы отбросили все «надо» и «нельзя». Но знаете, я думаю, что вы, одониане, самого-то главного и не поняли. Вы отменили священников, и судей, и законы о разводе, и все такое, но сохранили главную проблему, стоящую за ними. Вы просто загнали ее внутрь, в свое сознание. Но она по-прежнему существует. Вы остались такими же рабами, какими были! Вы не свободны по-настоящему.

— Откуда вы знаете?

— Я читала в одном журнале статью про одонианство, — ответила она. — И мы провели вместе целый день. Я не знаю вас, но я знаю о вас некоторые вещи. Я знаю, что внутри вас — внутри вот этой вашей волосатой головы — сидит… сидит некая королева Тэаэйя. И она командует вами точно так же, как та старая тиранка командовала своими крепостными. Она говорит: «Делай так!» — и вы так делаете; или «Не делай этого!» — и вы не делаете.

— Там ей и место, — сказал он, улыбаясь. — У меня в голове.

— Нет. Лучше, чтобы она была во дворце. Тогда вы могли бы взбунтоваться против нее! И взбунтовались бы! Взбунтовался же ваш прапрадед; во всяком случае, он сбежал на Луну, чтобы освободиться. Но он взял королеву Тэаэйю с собой, и она все еще с вами!

— Может быть. Но на Анарресе она усвоила, что если она прикажет мне причинить боль другому, я причиню боль себе.

— Все то же самое лицемерие. Жизнь — это борьба, и побеждает сильнейший. А цивилизация только прячет кровь и скрывает ненависть за красивыми словами. Вот и все, что она делает!

— Ваша цивилизация — возможно. Наша ничего не прячет. Все просто. Там королева Тэаэйя носит только свою собственную кожу… Мы следуем только одному единственному закону — закону эволюции человека.

— Закон эволюции — в том, что выживает сильнейший!

— Да; а в существовании любого социального вида сильнейшие — это те, кто наиболее социален. Иными словами, наиболее этичен. Понимаете, у нас на Анарресе нет ни жертв, ни врагов. У каждого из нас есть только все остальные. Причиняя боль друг другу, никакой силы не получишь. Только слабость.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: