* Нам есть, что отдать. В Черново спрятана мука, зиму переживем. А этих евреев, если не отдадут последнее зерно, расстреляют.
** Среди арестованных твои близкие подруги, Анна и Руфь. Сегодня их убьют. Тебе все равно?
Матери стало плохо. Няня дала ей нашатыря и какие-то успокоительные, усадив на накрытое белой простыней кресло.
- Яков Никодимыч, спасайте, без вас не послушают, - сказал староста Кирилл Александрович и поклонился. Весь Зульц просит»!
-Йакиф Никадимч,- передразнила мать.
- Он учитель, директор школы. Его уважают. Многие в отряде – из ближайших поселений. Бывшие его ученики. Да и священника возьмем, что на них креста нет?
Отец оттолкнулся руками от стола и быстро вышел. За ним на улицу поспешили все остальные. Я проковылял следом.
С минуту пробыли во дворе. Сообща решили сначала идти в костел.
***
Была месса. Отец, не сбавляя шага, быстро пройдя притвор и ряды скамеек, на которых сегодня не было свободных мест, взлетел по трехступенчатой лестнице к алтарю. Народ загудел.
- Идет служба, Яков, - баритон священника был таким же густым, как утренний туман на улице.
- Ваше высокопреподобие! Я не нарушаю порядка, а только хочу сказать, что сегодня взяты под стражу и ждут расстрела три еврейские семьи, наши сельчане. Вы их все хорошо знаете: Игнатенко, Шеины и Натонзоны. Семь взрослых мужчин и женщин, четверо детей. За забором моей усадьбы копают могилы.
Прихожане начали креститься.
- Служба закончится через полчаса, после пойдем, - сказал священник.
- Да их к этому времени уже закопают! - Староста вцепился в сутану падре Франца и стащил того вниз с амвона.
- Хорошо, хорошо - сдался святой отец, поправляя облачение. – Со мной ты, Яков, и ты, Кирилл Александрович. Остальным полчаса оставаться в храме. И без шума!
Быстро перейдя площадь, круто обходя подводы с зерном и оружием, священник, учитель и староста вошли в здание бывшей гимназии.
Начал накрапывать дождь. Я отошел к саду и укрылся под старой липой, не сводя глаз с дверей, которые то и дело открывались, впуская и выпуская незнакомых людей.
- Привет, Санек!
От неожиданности я вздрогнул и обернулся. Передо мной стоял Шеин, разодетый в пулеметные ленты, с винтовкой за спиной на ремне из мешковины, радостный и беспечный.
- Что скалишься? - оторопел я, - у тебя же мать и…
- От-пу-ще-ны. Как родня героического бойца Красной армии. Комиссар передо мной аж ногами шаркал.
- А остальные?
- Ты за Натонзонов? Ой ли! Не Абраша ли папе вашему крысиную муку со своей мельницы на Рождество отсыпал, а? Не ты ли потом два года с нее подыхал? Беги молиться своему товарищу Христосику, чтобы эту контру я лично пулей отяжелил. За тебя и за тех, кто теперь от голода не сдохнут: шестьдесят мешков зерна у него на дальней пасеке нашли. А сколько еще найдем. Жид недорезанный, паразит советской власти.
- А ты-то?
- Хохол.
- У евреев кровь по женщине.
- По матери я рабоче-крестьянской красной крови, понял?
- Хватит, Шея. Мы ж друзья с тобой. Помоги. Отец пошел просить за арестованных, ты бы посмотрел, как там.
- Разберутся. Мы немцев уважаем. Отдают все порядком, без соплей. Вон и народ на площади. Отобьетесь.
Шеин поправил ремень винтовки.
- Тебе бы, Сашка, при мне быть. Да куда ты годен с такими ногами. Давай что ли прощаться.
Мы обнялись. Шеин направился в село, а я поковылял к группе парней, стоявших под навесом гимназии между колоннами.
- Советская власть невиновных не стреляет, - услышал я голос соседского Адольфа. – Савельева взяли по ошибке на прошлой неделе и отпустили. А Натонзона обязаны в расход пустить. Собака, только в рост давать умеет, да мукой обвешивать.
- Еще бы попа зарубить!
- Его-то?
- А на кой черт нужен, ни пашет, ни сеет. Жрет за троих. Вон в дверь боком прошел. Откуда деньги? От темноты крестьян. Несут в церковку последнее, как по осени Натонзону. Всех их в расход!
– Правильно.
Кто говорил, мне было непонятно, не видно со спины.
- И учителя, скажи, и всех баб с детьми что ли? - выкрикнул Адольф.
- И учителя чертова, как его папашу из Ландау, одного поля ягода.
Меня заметили.
- Сашка, - Адольф махнул мне рукой и исчез, опустив голову, как будто нырнул в речку.
В штаб, - решил я, - будь, что будет. Отвернулся и пошел к двери. Но та распахнулась перед самым носом.
Вышел отец, лицо бледное, как простыня. За ними показались арестованные с детьми. Последним был падре Франц. На площади взлетели вверх картузы и кепки.
- Отец!
- Помнишь, Сашок, - в его глазах стояли слезы, - два года назад комиссара прятали?
- Да кого только не прятали, и белых, и красных.
- Два года назад, в это же время, в подполе жил, Тимофеем звали, с ранами от сабель. Усатый такой.
- Ну.
- Счастье наше. Спрашиваю у бойца, где командир отряда? Тот поворачивается: я, - говорит. Вижу лицо знакомое. - Тимофей! И он меня узнал, обнял. Отпущу, кого скажешь, какой разговор. Самогона выпили. Франц ему крестик православный на шею. Вот как…
Меня оттеснили, и я, проводив глазами ликующую толпу, побрел домой по окольной тропе в обход площади, изъезженной телегами, чтобы не переступать больными ногами глубокие колеи.
Тропинка шла вдоль старого сада, отделяющего село Зульц от почтового тракта из Ландау в Карлсруэ. Как же быстро здесь все изменилось, - думал я, глядя по сторонам. В бывших мастерских казармы. Кирпичную стену разломали. Столбы зачем-то поставили.
Тут я остановился, и с минуту стоял в оцепенении, как вкопанный.
Рядом с одной из наскоро сложенных печей для хлеба в луже грязи лежала обморочная мать. Над ней, как маятник, качался на ветру повешенный на веревке дедушка Никодим. Прибитая табличка плакала стекающей красной краской букв «б», «у», «р», «ж», «у», «й».
***
Я проснулся. Вдалеке, окруженная темнотой, отблескивала светом костра «казанка». Было слышно, как редкие волны бились о ее борт. Тум-бум. Тум-бум-тум. Том-бом. То-нашел-бы-ра-за в два больше кир-пи-ча. И в пы-лыющу-ю печь сунул Ильича.
До красна нагрел кирпич,
Испарился б вождь, как надо.
Тут печник, а там Ильич
За стеною тлеет рядом.
И привычная легка
Печнику работа.
Отличиться велика
У него охота.
На мгновение показалось, что это «малой» читает мою детскую «поэму» «Ленин и печник»*.
Влияние диссидентского окружения дяди Толи на мой неокрепший разум. Да нет. Откуда парню знать? Как там было вначале?
* Стихотворение А.Т. Твардовского «Ленин и печник» из школьной программы русского языка и литературы советского периода.
…Не кьичи, - сказал лысяк,
Гьёмко не блажи,
Лучше завтрева, мастак,
Печку мне сложи.
Я ведь, знаешь, кто такой?
Я ведь все могу!
Всех богатых – под конвой,
Бедным - помогу.
Надо же, что вспомнилось. Эх, школьные годы чудесные. Их не воротишь назад.
Я встал, стряхнул с себя прилипшую траву и потряс затекшими руками.
Еще могу, хотите? - Спросил мальчик, - глядя на старика, который глухо смеялся, прикрывая рукой рот.
- Хватит, хватит. Вот ведь молодец.
- А, вы о чем тут, а?
Я посмотрел под ноги. Алексей, лежа на траве, делал безуспешные попытки встать на четвереньки.
- Ну и набрался, брат. Пора идти спать, - я потянул за рукава свитера и помог ему подняться.
- Ага. Щ-щазз. Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!
- Ему-то за что? - Дед обхватил ноги Алексея, видимо, страхуя от очередного падения.
- Сам подумай, а! Как живем, черт. Не хватай ты, дед. Черт. Где сигареты… Есть?
- Держи.
- Мы тут жрем… А что деды прошли, помнишь? Голодал? – Алексей ткнул пальцем в оказавшегося рядом «малого».
- Я? Нет.
- Воевал?
- Нет, дядя, вы что!
- Вот, отец, сколько живем без войны. Голода, холода.
- Сталин причем? Бомба нас берегла, потом сахаровская волна, потом…
- А бомбу кто, а?
- Розенберги.
- А-а…
Алексей опустился на четвереньки и подполз к спящей Татьяне.
- Вставай, самка человека! Эти мужики меня задрали розенбергами. Ты как, а? Давай про баб поговорим. Нахрен тебе старый китаец? Курица ты, в смысле, хохлушка.
Он бухнулся на край плаща, завалился на бок, уткнувшись лицом в ноги девушки.
- Спи, спи, - старик усмехнулся. – лепишь тут яже от юности лукавой и науки злы.
Таня пошевелилась, приподняла голову и глубоко зевнула.
- Вот зачем разбудил? Разбудил, возбудил, теперь гуляй меня. Пошли вон туда, к реке, - она толкнула Алексея в бок, но тот даже не перестал храпеть.
- Что это с ним? Ой… Сколько же спала-то?
- Не знаю, сам вот проснулся. Видимо, эпидемия.
- Есть хочу! Пить хочу! – Капризным голосом выдала Таня.
Мне стало смешно.
- Даже не знаю, что предложить.
- Тут в сумке, - старик протянул ей большой целлофановый пакет, - суши, хлеб, курица копченая. Леша принес. Бери, пожалуйста.
Я опешил. В глазах деда было столько нежности и тоски, когда он смотрел на девушку, что можно было подумать, что он внезапно влюбился без памяти и одновременно оплакал невозможность взаимного чувства. Столь внезапная перемена меня сильно удивила.
Таня достала из сумки «Тверскую горькую» и протянула мне.
- Налейте, мужчина.
- С удовольствием.
- С удовольствием – дороже. Вы о чем-то разговаривали, не буду мешать. Кто-нибудь желает суши, бедрышки, конфеты?
Мы отказались. Я выпил с ней на брудершафт и пересел ближе к деду.
- Видимо, китаец одним рисом кормит, - шепнул ему на ухо, - вон как курицу уписывает. Но старик смотрел на Таню, не отрывая глаз, и похоже даже не слышал меня. Его лицо озарялось редкими всполохами костра и пропадало в темноте, оставляя мерцать на щеке блестящую дорожку слезы.
Что с ним? - я недоумевал. – Может, на самом деле они близко знакомы? А я про рис сказал некстати. Ну и ладно, рис, что тут такого?
Раздался щелчок клавиши, и в полной тишине, заполняя собой обозримую часть поляны и устремляясь дальше в темноту реки, потекла бессмертная мелодия:
«Michelle, ma belle» These are words that go together well. My Michelle…»
- Вот чего не ожидала! – Таня повернулась к стоящему за ее спиной «малому». - Ушам не верю. Поросль тащится от Леннона! У меня когнитивный диссонанс. Давай сюда Тимати, Басту, Кристину Си, наконец. Витю АК-47 давай! Азино, три топора, п-п-п-пэ-пэ-поднял бабла, - она сделала несколько изящных движений руками в стиле хип-хопа, не расставаясь с курицей. И вдруг запела неожиданно сильным грудным голосом:
- Я не смогла увиде-еть све-ет в твоих глаза-ах, я не смогла-а. Мужчина, налейте еще что ли. Давайте споем. Чувак, где Витя?
«Малой» поменял кассету, поставил магнитофон на бревно и нажал «play».
«…Ночью так часто хочется пить.
Ты выходишь на кухню,
Но вода здесь горька.
Ты не можешь здесь спать,
Ты не хочешь здесь жить».*
- Это что за хрень? – удивилась Таня.
«Доброе утро, последний геро-ой», - магнитофон протянул пленку на последнем слоге, заставляя Цоя петь басом, потом выключился и, качнувшись, свалился с бревна.
Парень сильно пнул его ногой, потом схватил обеими руками и бросился в темноту. Таня наскоро вытерла руки и, бросив: сейчас догоню, - скрылась в темноте.
- Сто-о-й, да постой же ты, салага…
* Песня «Последний герой» из третьего студийного альбома советской рок-группы «Кино», 1984 г.
***
Совсем рядом должна была лежать большая сучковатая коряга. Она попалась на глаза, когда еще шел сюда, выброшенная приливом, гладкая, отшлифованная дождем и ветром. Включив фонарик смартфона, я довольно скоро отыскал ее между редких кустов, подтащил к огню и положил поперек углей.
Старик сидел неподвижно, уставившись в пустоту.
- Ну вот, теперь долго будет гореть.
Коряга выдала сноп искр и затрещала.
- Не замерзнет? - я кивнул в сторону спящего Алексея, - может «дрова» к огню пододвинуть?
Но старик, видимо, не оценил иронии.
- Сядь!
Я присел напротив.
- Так, значит, по-твоему, все предопределено?
- Увы, во всем замечаю причинно-следственные отношения.
- А вот возьму сейчас, да и нарушу предсмертную клятву. Что тогда скажешь? Жалко мне вас, душа разрывается в клочья, то есть себя жалко, ее... И страшно. Ты одно обещай!
- Что обещать? - растерялся я.
- Не провожать Таню.
- В смысле?
- (зрение, волосы короче, не узнал, старый дурак)Почему до сей поры в Бога не веришь? – всхлипнул старик и посмотрел на меня мокрыми от слез глазами.
Хорошенькое дело, - подумал я, - один напился до состояния макета человека, другой с ума сошел на ночь глядя, или ревнует, что в данном случае – одно и то же.
- Не принято вроде спрашивать вот так, в лоб. Кто вам сказал, что не верю?
- Оставь. Тебе ведь совсем немного не хватает… Можешь пообещать, что не пойдешь ее провожать?
Точно свихнулся, ведь не пьяный же, не пил толком.
- Не понимаю вас.
- Ой же я старый дурак! – старик обхватил голову руками и замотал ею из стороны в сторону. – Ой, дурак! Крети-ин! Одного мальчика мне нужно было, всего только его одного. А теперь поздно! Поздно!
Он опустил голову и вдруг по-детски заплакал, закрыв лицо руками.
- Тихо, тихо, - сказал я и, обойдя бревно, присел рядом с дедом, слегка положив ладонь ему на плечо. - Вот так. Спокойно. Ну, убежал. Не потеряется, деревня в ста метрах. Да и пора ему спать давно. Ну, чего так переживать-то? Давайте лучше вас провожу.
- А…
- А потом разбужу Алексея и тоже провожу. И Таню.
- Не смей!
- Хорошо, хорошо, ни в коем случае. Вставайте.
- Оставь! Хватит тискать, как бабу. Артрит у меня, ста шагов не осилю. Колено ломит.
- Как же до дома доберетесь?
- Потом… За мной придут.
- Позвоните кому-то?
- Да, да, позвоню. Обычно допоздна сижу, забирают меня, когда, как его, звоню.
- Ну, хорошо.
Я вернулся на прежнее место, открыл новую пачку сорокарублевой «легенды» и закурил.
Хреновая история получается. И уйти – не уйдешь, и сидеть дальше не комильфо. Вроде весь вечер нормальным был, разговаривал продвинуто, даже логика не хромала, и вот на тебе. Психоз? Маразм старческий?
- Может, сейчас позвоните?
Сзади послышался шорох травы.
Таня вынырнула из темноты и плюхнулась на плащ.
- Уф! Ну и экземплярчик попался. Злой, упрямый. Взрослые его, видите ли, за дитя сопливое держат, «малым» обзывают. Что же это вы, а? – Таня взглянула на меня с усмешкой. – Мужчины, называются, где ваша гендерная солидарность? Могли бы налить разок с полпальца последнему герою. Музыку его мы ни хрена не понимаем. А что там понимать? – спрашиваю. «Это протест, - кричит, - протест». Я ему: с протестами - на Болотную, или бери шпалер, дуй на Донбасс, искусство массы на борьбу нынче не вдохновляет. Кулаком глаза вытер и в дом ушел. Кстати, что за дом такой? Раньше его не замечала. Старый, покосившийся, рубероид прямо на дранку положен. Я его минут пять с фонариком исследовала. Неужели такие еще сохранились?
- По всей России стоят бесхозные, - ответил я и тут же, чтобы не дать старику вставить слово, спросил:
- А какую музыку ты любишь?
- К чему нам быть на ты?
- Окуджаву она любит, - сказал дед, глядя мне прямо в глаза.
- Откуда вы знаете? – Удивилась Таня. - А-а, ну да. Мы искушаем расстоянье.
- Что, правда, Окуджаву? – я с усилием отвел взгляд от цепких глаз старика. (Теперь не было сомнений, что у него поехала крыша). А как же АК-47, хип-хоп, хулахуп и все такое?
- В рэпе, конечно, есть своя прелесть. Но не мое. Разве одна-две вещицы трогают на скорости. Строгих предпочтений не имею, зависит от настроения. Свиридов, Рахманинов, Шопен, Бетховен. Когда хочу нажраться, слушаю бардов. С легкими винами предпочитаю Вертинского. Под виски прет джаз и блюз. Дома и в караоке українські пісні на рідній мові співаю. Что вы на меня так смотрите? Папа у меня физик-лирик, романтика палаток и костров. Мама учитель музыки и преподаватель хорового пения. Ну и моего вокала, разумеется.
- Нескучное детство. И пьете разнообразно.
- Ага. Представляете, сколько партитур они успели напихать в мою маленькую головку, пока не разосрались на почве самостийности и «автофекальности». Папа еще до Пар а шенко (она сделала ударным второй слог) «майданутым» был, дома в вышиванке саблей крутил, фланкировкой занимался. А мама у меня «сука православная». С четырнадцатого года в квартире у каждого своя комната со своим замком. Счастье, что я у бабушки жила, а потом в Москве. Так что последние лет десять счастливо обходилась без семейных сцен с битьем посуды. Здесь свой мрак, конечно, но до нашего жовто-блакитного дома вам, москалям, еще далеко.
- Спойте а капелла!
Мне очень захотелось, чтобы Таня спела (понравилось ее «не смогла увидеть свет»). Или пусть она просто говорит о чем-нибудь, - думал я, - а то вдруг дед опять начнет нести ахинею. Посидит-помолчит, глядишь, успокоится.
Но не тут-то было.
- Что это, что это! – внезапно вскрикнул старик, весь съежился и, втянув голову в плечи, со страхом уставился в темноту реки.
Началось, вот ведь беда:
- Что – что?
- Слышите там?
Мы с Татьяной переглянулись. Она отрицательно покачала головой, - не слышу ничего.
Но уже через секунду темную гладь реки прорезали яркие полоски огней теплохода, выплывающего из за острова, и над водой за первыми глухими басами понесся нетленны хит девяностых «Зайка моя».
- Я ночами плохо сплю, потому что я тебя люблю, - подхватила Таня.
- Извините меня, старого дурака, - дед встал, подошел к девушке и обнял за плечи,- нервы совсем не в порядке. Ночами плохо сплю, это про меня. По правде говоря, вообще не сплю. А вы спойте. На ваш вкус, для души. Голос у вас красивый. Сейчас только корыто с пошлятиной уплывет.
Пронесло, - подумал я, - может все не так уж и плохо. Но лучше бы ему, конечно, позвонить.
На открытой палубе, разбрызгивая во все стороны сине-желто-красные полосы, гремела светомузыка, заглушаемая криками и визгами гуляющей молодежи. Запустили салют. Донесся чей-то истошный крик: «Стаса Михайлова давай!».
- Не люблю салютов. От петард в пот кидает, - Таня поежилась и потянулась за стаканчиком.
- Еще выпьем для голоса, - предложил я, пошарил рукой в траве но, не найдя настойки, достал из пакета непочатую бутылку «Кашинской».
- Пропадет ваша Раша, как Украина наша. Ничему народные бунты царей не учат. Эх, спеть что ли, правда, - Таня залпом выпила водку, как будто сделала глоток свежей воды и, обхватив руками голени, положила голову на колени. Ее пышные волосы рассыпались вокруг воротника.
Мы с дедом уселись по местам, как в театральные кресла, в предвкушении культурной программы. Таня задумчиво смотрела на пламя, будто искала в гипнотической стихии огня нужные рифмы. В ее взгляде проступила тревожная грусть. Между тонкими бровями проявились морщинки, и губы сжались в тонкую полоску.
Звуки теплохода, как и сам теплоход, канули в темноту реки так же внезапно, как и появились. В наступившей тишине громко треснул уголек, отвалившийся от съеденной пополам коряги. Отодвинутый ногой в сторону целлофановый пакет зашуршал так громко, что я чуть было не испугался неизбежного шишиканья за спиной в партере.
Таня запела.
- Ніч яка, Господи! Місячна, зоряна:
Ясно, хоч голки збирай…
Вийди, коханая, працею зморена,
Хоч на хвилиночку в гай!
Сядем укупі ми тут під калиною –
І над панами я пан…
Глянь, моя рибонько, – срібною хвилею
Стелется полем туман…
Голос ее оказался необычайно глубоким и полным даже в самой тихой ноте. Девушка пела вдохновенно, закрыв глаза, обняв руками плечи и слегка подаваясь вперед при каждом вдохе.
Магическая сила – вот она! Одно время думал, что для понимания искусства достаточно иметь развитое воображение. Чем его больше, тем лучше. А тонкая душевная организация и внимание к деталям делает тебя его знатоком. Ничего подобного. Не знаю, как у других, а для меня донор куда важнее реципиента. Это когда переливается столько живительной крови, сколько сможешь вместить, и даже больше, а источник не иссякает. Помню, как сразу после крещения бабушка приволокла меня уставшего и промокшего в Третьяковку. Я, держась за ее руку и поминутно отставая, шаркал от одной стенки к другой. И вдруг увидел картину. Настолько огромную, что у нее не было ни левой стороны, ни правой. Она оказалась вокруг меня, а я вдруг - сразу - в ней, как внутри «Бородинской панорамы». Физически почувствовал, что стою по колено в воде, и те живые люди, что рядом, смотрят вместе со мной на приближение человека, лицо которого я впервые увидел лишь час назад на церковных иконах.
Помню еще, как в восьмом классе, томясь в ожидании большой перемены, на которой было назначено первое в жизни свидание за углом школы, думая только о Ней, стал машинально пролистывать оставленную кем-то на задней парте толстую книжку (в начале урока по русскому машинально отодвинутую на край). В какой-то момент мимо меня, маленького гусара, исполненного гордостью от вверенной депеши самому императору Александру, стали проноситься всадники. Топот копыт, лошадиное ржание, бряцание металла, бодрящие крики и гибельный восторг в глазах бесстрашного усатого племени кавалергардов повлекли за собой в последнюю смертельную схватку с неприятелем. Душа трепетала до того момента, пока мне не треснул по затылку известный всей школе хулиган Демидов. Оказалось, что пропущенный звонок возвестил начало четвертого урока уже десять минут назад.
С музыкой отношения складывались сложнее. Долгое время казалось, что для ее восприятия нужно иметь соответствующий душевный настрой. Если он есть, и внутри возникают какие-то смутные переживания, делая их на мгновения осязаемыми, значит, ты ее «понимаешь». То, что это не совсем так, а точнее, совсем не так, сначала «объяснила» мне «Лакримоза» на похоронах близкого друга, потом были «услышаны» Бетховен, Рахманинов, Свиридов... А теперь вот - Таня.
Она пела, и все вокруг преображалось: полоска берега становилась широким полем, покрытым серебряными волнами тумана, темный перелесок превращался в усыпанную лунными лучами задумчивую рощу, над которой разостлала звездную простыню бездонная украинская ночь.
Что значит, душа поет! И ведь не актриса какая-нибудь, оперная дива. Простая… деваха. Хотя почему простая? Что я о ней вообще знаю? Ничего. Вот именно. На поверхности - up and down в эмоциях, это правда, и сочетание крайностей: мезальянс с китайцем, например, интеллигентные родители и портовая лексика. Окуджава с Вертинским под руки с Киркоровым по обе стороны «звезды» - опять же. Но притом как-то все в ней органично и целостно!
Я смотрел на красивый профиль, вытравленный огнем в темноте, живую детскую мимику, застывшую на реснице слезинку и невольно любовался.
- Сплять вороги твої, знуджені працею,
Нас не сполоха їх сміх…
Чи ж нам, окривдженим долею клятою,
Й хвиля кохання – за гріх?
- Браво-о, - громко крикнул старик. – Умница. Безупречное исполнение. Браво-о!
Слава Богу, - подумал я. – Образумился. Но лучше тебе все-таки позвонить...
Таня сорвала сухую былинку и перекусила во рту.
- Прабабушка моя очень любила эту песню и всегда, когда слышала, плакала.
- Понимаю, как вы поете, редко кто умеет. Не говоря уже про эстраду.
- Спасибо за комплимент. Здесь другая причина.
- Расскажите, - попросил я и на всякий случай еще раз бросил взгляд на деда. Но тот сидел, как ни в чем не бывало, застегивая на рукаве непослушную пуговицу.
***
- Она в тридцать каком-то году переехала с мужем под Николаев, где плотно жили этнические немцы, еще со времен Петра или Екатерины, или даже раньше. Смешно так. Бабулю Екатериной звали, и я думала, что немцев при ней завезли. Ну так вот, было там поселений десять-пятнадцать. Какие-то Шпейеры, Ландау и ближайшее к ним - Зульц. Других не запомнила. А-а нет, еще Мюнхен помню и Вотерлоо, вообще финиш. Но это к слову.
- Зульц? – я поперхнулся на вдохе.
- Да. Вы бывали в тех краях?
- Нет, мой дедушка родом из села с таким названием.
- Он немец?
- Да.
- Странно.
- Что странно?
- Что вы живете...
- Это почему же?
- Об этом и пытаюсь рассказать.
- Пардон.
- Как началась война, прадеда с сыновьями взяли на фронт, а бабуля с сестрой не успели в эвакуацию, слишком быстро наступали немцы. И вот ночью стук в дверь. Те перепугались, под кровати залезли, а про лампу керосиновую забыли. Слышат, машины подъезжают, шум, топот, лошади заржали. Все, тушить поздно, капут пришел.
А им в окно: «Открывайте, не бойтесь». У бабки от сердца отлегло, вылезла, сняла крючок. На пороге наши солдаты и старший офицер энкэвэдэшник, на вид лет тридцати пяти, если не моложе, но, как она говорила, абсолютно седой, волосы пепельного цвета.
«Придется, девочки, потесниться. Ночуйте на сеновале, а нам в избе нужно остаться». Ну, нужно, так нужно. Мы, говорит, с Матреной взяли одеяло и пошли к козам спать. Утром с первыми петухами проснулись, надо ребят чем-нибудь покормить. Смотрят, мать честная, на дворе фашисты! В рядок стоят. А перед ними знакомый седой офицер.
«Гитлеровцы» по-русски капитану докладывают, что мол, в такой-то деревне бабы переполох устроили, в такой-то мужики оказали сопротивление, в такой-то накормили и спрятали. В целом, население многих сел проявило лояльность к захватчикам. В Зульце несколько человек вместе с мельником Натонзоном выразили желание служить фюреру. Натонзон сказал, где у него схрон с оружием, и что он давно ждет прихода освободителей.
В-общем, устроили наши ряженые тамошним жителям такую вот креативную провокацию с немецким десантом. Притом после войны всем, включая мою прабабку, на голубом глазу врали, что десант был настоящий.
- Как же Натанзона сразу не расстреляли? – удивился я.
- Расстреляли всех. Расставили пушки около тех деревень. По Зульцу палили часа два. Тех, кто пытался бежать, убивали из винтовок. Когда пожары утихли, солдаты прочесали руины, прикончили раненых и уехали. Так что, как ваш предок выжил, сами расскажете.
- Значит, Зульца больше нет? - я напряженно пытался отыскать в памяти, что о родном селе рассказывал дедушка Саша, но не мог. Вроде бы в начале тридцатых он женился и работал то ли в Москве, то ли в Подмосковье. В войну его с братом Иваном Яковлевичем сослали в Казахстан, в пятьдесят четвертом вернулись. Никто из них на Украине потом вроде ни разу не был…
- Дедушка к тому времени в Москву переехал, вот я и живу. Мы с вами земляки, получается.
- Выходит так, - Таня улыбнулась.
- Ну что же, есть повод выпить!
- Конечно. Возьмите мой резервуар, и не надо жадничать. Гулять, так гулять! – Она опять выпила водку залпом, не поморщившись. - Но это не конец истории.
- Я весь – внимание.
Как солдаты уехали, прабабушка с сестрой решили, что если останутся, фашисты их обязательно прикончат. Прознают, что всех «хороших» советы уничтожили, а «плохих» оставили, живыми не быть. Задумали утром уходить подальше от немецких поселений.
Собирались до глубокой ночи, тут опять стук в дверь. На пороге седой капитан. Сырой весь от дождя, грязный, помятый. Из всех знаков отличия на гимнастерке одна красная петлица с тремя звездами. Бабуля говорит: смотрю на него, у самой мурашки по спине, насколько глазища страшные, безумные. Стоит, шатается, то ли от усталости, то ли контуженый, по всему видно, что человек не в себе.
«Красавицы, есть чем угостить»? Ну, этого добра от мужа много оставалось, Матрена поставила ему бутыль с закуской. Капитан приказным тоном: - «Со мной, бабы, пить будете». Делать нечего, сели втроем, они по рюмочке, он по стакану. Главное, молча. Тут машина к дому подъехала. Капитан орет: «Дверь запереть!» И вдруг запел громко «Ніч Яка Місячна». Стук в дверь, он еще громче петь, как ума лишился. Потом хватает мою бабку за ворот. «В глаза смотри. Слушай и запоминай. Коммунист, боевой офицер Красной армии капитан Семен Петрович Шеин приказ выполнил! Лично расстрелял свою родину из орудий сорок пятого калибра. Свою мать расстрелял, поняла? Защищать мне здесь больше нечего. А трусом и предателем он не стал! Так и скажи им, дивчина.» И засмеялся.
В дверь стрелять начали, а он выпил стакан, достал пистолет, и только солдаты ворвались, шмальнул себе в висок.
С бабкой моей истерика, Матрена в обморок. Капитана молча вынесли за руки, за ноги. И вот, - говорит, - я посреди хаты вся в крови, на полу кровь, на печи, на скатерти. То ли пою что-то, то ли вою. Матрена очухалась, начала водой отливать, думала, что с ума сошла. А у меня, говорит, что с закрытыми, что с открытыми глазами – стоит напротив капитан и смеется.
Таня провела пальцами под глазами и вновь потянулась к своему пластиковому стакану.
Это наваждение, - подумал я, какая-то адская фантасмагория. Капитан Шеин, Сема. Руфь, его мать. Мельник Натанзон, отравитель. Село Зульц, я даже помню, какой во сне была его центральная улица. Ландау… Карлсруэ… «Царь дурак».
- Это бред!
- Что? – Таня вскинула брови.