Роман с персидской пшеницей 10 глава




И вот в этих письмах есть строки, служившие, очевидно, ответом на беспокойство Добжанского по поводу того, что советские ученые занимаются диалектическим осмыслением достижений естественных наук.

«Конечно, надо подковаться диалектикой. Дело это совершенно нетрудное для Вас и кромепользы, ничего от этого не будет <…>.

Правда, за границей Вы не найдете литературы, но бомбардируйте [наших] генетикой чтобы они Вам ее слали. В общем мы быстро двигаемся, поэтому надо следить за нашим теоретическим фронтом. Появляется ряд ценных статей в журнале „Под знаменем марксизма“, „Естествознание и марксизм“ — все это Вам надо знать, тогда будете вооружены с ног до головы. От механистических идей надо Вам отойти, если таковые у Вас сугубо внедрились»*.

И в другом письме:

«Диалектическая методология это только плюс, который позволяет не быть оторванным от запросов жизни»*.

Профессору П. И. Лисицину, упрекавшему Вавилова в том, что он не пишет давно обещанное руководство по селекции, он отвечал 7 февраля 1932 года:

«Напрасно Вы негодуете. Если бы Вы побыли в моем положении, то возопили бы гласом велием (речь идет о большой загруженности Н. И. Вавилова административной работой. — С. Р.).

Для меня писать руководство — одно удовольствие, но я до этого удовольствия дойти не могу. Сделать это надо диалектически, по-хорошему. К этому у меня большой вкус» * (разрядка моя. — С. Р.).

Руководства Вавилов так и не написал. Но работу «Линнеевский вид как система» выпустил (у нас уже был случай привести из нее несколько строк). Обещая послать статью Добжанскому, Вавилов называл ее своим «диалектическим произведением»* и писал: «Может быть, диалектики и будут меня крыть за него, но для меня был, во всяком случае, полезен диалектический подход»*.

Статья эта с диалектических позиций освещала проблему вида как сложной системы форм, подчиняющейся закону гомологических рядов.

Селекционер Дальневосточной опытной станции И. Н. Савич писала в связи с этим Н. И. Вавилову:

«…Главу о диалектическом значении Вашего закона печатали здесь в студенческом журнале „Геоботаник“, и она заслужила одобрение наших марксистов. Боюсь, que je suis royaliste,[24]но право, мне кажется, что Вы слишком мало придаете значения этому великому закону.

В области культурной сои он приводит прямо к фантастическим результатам. Я предвижу новые формы и нахожу их, знаю наперед не только их признаки, но и свойства, жирность, вегетативную массу и т. д. Подошла уже к выяснению путей эволюции, доказываю значение менделевских законов и в групповой изменчивости, т. к. система вида является постоянной по тем же математическим закономерностям»*.

Вот к чему приводило на практике творческое применение закона гомологических рядов в его диалектическом толковании. Но в работе «Линнеевский вид как система» нет каких-либо положений, которые бы опровергали прежние взгляды Вавилова. Можно говорить лишь о дополнении и углублении в этой работе его установок. Потому что широкий подход к явлениям жизни, факты биологической науки сделали его диалектиком. Труды классиков марксизма лишь довершили это дело. Николай Вавилов не случайно писал:

«Огромный фактический материал, имеющийся в распоряжении современного биолога <…>, заставляет подходить к виду диалектически, а не как к застывшему явлению, отражению акта творения, каким рассматривали вид в прошлом».

Огромный фактический материал. Вот источник диалектического миропонимания Вавилова. Как непохож этот путь к диалектике на пути тех ученых, которые, наскоро перелистав «Диалектику природы» и надергав из нее десяток особенно ярких цитат, уже считали себя диалектиками. Уже считали возможным с «диалектических позиций» опровергать достижения конкретных наук и пытаться даже предвосхищать открытия в конкретных областях знаний, что с точки зрения истинной диалектики совершенно недопустимо.

С позиций такой вот «диалектики» и сыпались нападки на Николая Вавилова и главным образом на закон гомологических рядов. В этих нападках не было ничего общего с тем первоначальным непониманием вскрытых им глубин, о которых мы говорили.

Здесь уместно привести слова Вавилова из письма Екатерине Николаевне, написанного еще в 1911 году о его занятиях со студентками Голицынских курсов.

«Единственное, в чем пытался убеждать их, что наука двигается, а не стоит на месте»*.

Наука двигалась. К середине тридцатых годов закон Вавилова стал азбучной истиной для всякого грамотного биолога.

 

Обновленная земля

 

 

 

Несмотря на все усилия Роберта Эдуардовича Регеля, жизнь в Отделе прикладной ботаники постепенно замирала. Молодые сотрудники уходили на фронт. Старые разъезжались по деревням — бежали из голодного Петрограда. В конце концов не выдержал и он сам. В январе 1920 года уехал к родным в Вятскую губернию. В деревне его свалил тиф и в несколько дней свел в могилу…

Смерть Регеля с особенной силой резанула Вавилова по сердцу. Тут наложилось все. И нелепая случайность внезапной утраты. И личная близость к покойному. И суровые годы, унесшие множество жизней И смутное сознание огромной ответственности, которую эта смерть перекладывала теперь на его еще не совсем окрепшие плечи…

И вырвались слова, полные печали и боли:

«Ряды русских ученых редеют день за днем, и жутко становится за судьбу отечественной науки, ибо много званых, но мало избранных».

Так написал Вавилов в некрологе, посвященном памяти Регеля.

Трудно сказать, как встретил Вавилов предложение возглавить Отдел прикладной ботаники.

Может быть, в первый момент испугался его неожиданности и воскликнул, как восемь лет назад: «Очень уж все это быстро, похоже на карьеризм, от коего боже упаси».

А может быть, принял его как должное?

Ведь он уже три года был помощником заведующего, то есть вторым лицом в Отделе. А после смерти Регеля автоматически стал первым.

Но если помощником он мог быть, оставаясь в Саратове, то руководить Отделом из Саратова было, конечно, нельзя.

Перебираться в Петроград? В Петрограде разруха и запустение. В нем едва осталась треть жителей. Мостовые поросли бурьяном. Заржавели трамвайные пути… И главное, жаль расставаться с учениками!..

Какова же была его радость, когда он узнал, что почти все ученики готовы ехать с ним!

 

Но сначала он поехал один. «Картина почти полного, словно после нашествия неприятеля, разрушения встретила нового заведующего в помещениях Бюро, — писал К. И. Пангало, — в помещениях — мороз, трубы отопления и водопровода полопались, масса материала съедена голодными людьми, всюду пыль, грязь, и только кое-где теплится жизнь, видны одинокие унылые фигуры технического персонала, лишившегося руководителя.

И в этом царстве начавшегося тления, грозившего уничтожить долголетнюю творческую работу многих предшествующих лет, — продолжал Пангало, — вдруг всколыхнулась жизненная волна».

Главное, что удалось Вавилову, — это получить для Отдела прикладной ботаники здание бывшего министерства сельского хозяйства на Морской, 44. Настоящий дворец!

По вечерам он сидел в своем новом кабинете и писал письма в Саратов.

За окном лежал свежевыпавший снег. Морозило. Но робкий еще мороз не мог вытравить сырость из тяжелого питерского воздуха, как не мог сковать черную полоску Мойки, слабо дымившуюся внизу под окном. На голых стенах поблескивали в неровном свете камина росинки влаги. Вавилов кутался в легкое пальто, в котором полтора месяца назад приехал сюда из Саратова, натужно кашлял в кулак.

Перевозка имущества Отдела с Васильевского острова затягивалась. Не хватало подвод. Людей тоже не хватало, и он наравне с рабочими грузил мебель, ящики с оборудованием, книгами, коллекциями растений. Разгоряченный, он влезал на высокий воз, и, пока лошадь одолевала горбатую спину моста через Неву, ветер пробирал его до костей. В одну из таких ездок он и схватил этот кашель…

Но главное уже было сделано. Оставалось перевезти всего подвод пятьдесят…

В камине плясали рыжие языки огня. И хотя от него лишь запотевали стены, глядя на этот весело приплясывающий огонь, Вавилов вдруг почувствовал, что работать в Питере можно. Об этом и написал в Саратов Елене Ивановне.

С надоевшей организационной возней его примиряет сознание ее крайней необходимости.

«За всей этой черновой, административной работой, — писал Вавилов, — я отошел от настоящей работы, но только ради нее <…>. Мне кажется, что я остался верующим человеком, каким был в детстве, только вместо одного бога служу другому. И право, хочется создать храм науке, настоящей науке. Для этого нужны кирпичи, балки, вот их-то и возишь теперь. Может быть, это все утопия. Но мы утописты, не правда ли?»*

А потом то же началось в Саратове. И здесь надо было упаковать оборудование, книги, коллекции, доставить их на вокзал, погрузить…

 

Вавиловцы перебрались в Питер в двух теплушках в марте 1921 года. 18 марта Вавилов писал П. П. Подъяпольскому уже из Петрограда:

«Хлопот миллионы. Воюем с холодом в помещении, за мебель, за квартиры, за продовольствие. Попали действительно на Петроградский фронт, да еще в Кронштадтскую историю.[25]Должен сознаться, что малость трудновато налаживать новую лабораторию, опытную станцию и устраивать 60 человек персонала (вместе с питерскими).

Набираюсь терпения и настойчивости.

Недели три пройдут в устроении, а там посев. Надо достать лошадей, орудия, рабочих. Словом, иногда, дорогой Петр Павлович, страшно, что не справишься.

Что сможем, сделаем.

Север все-таки очень завлекателен. Первую лекцию собираюсь читать на тему „Пределы земледелия и пределы селекции“.[26] Сделано мало, и можно сделать много. Внешне наша лаборатория прекрасна. И вообще в Царском хорошо. В городе (я раздваиваюсь между селом и городом, 3 дня в городе, 4 — в селе) хуже. Холодно и люди пообессилели…»*

 

 

Год 1921-й… Первый мирный год революции…Сама природа бросает вызов молодой республике. Уже в июне тревожные слухи о невиданной засухе, поразившей Поволжье, доходят до Петрограда. Вавилов слухам не верит, считает их преувеличенными.

Но вот в Москве на съезде Общества сельского хозяйства он слушает взволнованное сообщение хорошо знакомого ему саратовского профессора А. А. Рыбникова. Рыбников взывает о помощи. Съезд направляет делегацию к Ленину.

«Неурожай хуже 1891 г., и откуда придет помощь, неизвестно. Граница, по существу, закрыта»*, — пишет Вавилов Елене Ивановне.

В Москве он, собственно, по другим делам. Пришло письмо из Америки: двух советских ученых приглашали на международный съезд по болезням хлебов. Кому ехать, вопрос не возникал. В стране как раз два крупных специалиста по вопросам, которые будут обсуждаться на съезде. Артур Артурович Ячевский и Николай Иванович Вавилов. Вавилову ясно — надо ехать. Поездка за океан — это неожиданная возможность изучить работу американских (а на обратном пути и европейских) исследователей культурных растений, закупить книги, новое лабораторное оборудование. Когда еще представится случай!

Поездка необходима и по другой причине. В мире начинается движение помощи голодающим Поволжья. Но ведь спасти голодающих — это не только прокормить их в этом году. Нужно обеспечить крестьянские хозяйства посевным материалом на будущие годы. За границей надо закупить лучшие сортовые семена, к тому же по возможности хорошо приспособленные к условиям Юго-Востока. Здесь нужен глаз специалиста. И кто, как не он, Вавилов, три года проработавший в этом крае и вчерне уже набросавший книгу о его полевых культурах, сможет выбрать из множества сортов то, что действительно нужно стране?

В Москве он «с утра до ночи» обходит разные учреждения, пишет бумаги, уговаривает, доказывает необходимость поездки. Нужно согласие Наркомзема и Наркомфина, Наркомата иностранных дел и Рабкрина, Чека и Совнаркома… Средства ему выделены немалые. Золотом. Но тем труднее добиться принципиального разрешения на поездку.

«Если бы я знал раньше, — писал Вавилов Елене Ивановне, — каких хлопот будет стоить Америка, м б., я воздержался бы от этого предприятия<… >. Но попробую дерзать. Слишком много затрачено энергии <…>. Мне самому удивительно за мое терпение и настойчивость. Но я решил со своей стороны сделать все. Поездка нам всем даст так много, что надо попытаться. Ты ведь меня одобришь. Это нужно»*.

В Либаве советских ученых встречают настороженно. Делают прививку оспы, хотя в Советской стране по инициативе академика Гамалеи и по декрету Ленина еще в 1919 году введено всеобщее оспопрививание. Советских профессоров в обязательном порядке заставляют принять горячую ванну, а вещи дезинфицируют, да так «старательно», что Вавилов лишается половины своего багажа. В порядке «исключения» их только не обривают, «с другими русскими проделывают и эту операцию»*. Ячевский нервничает, готов даже вернуться.

Советским ученым непривычно благополучие западноевропейской жизни. Вавилову «не по себе, — как он пишет Елене Ивановне, — ходить тут по улицам, заходить в магазины, кофейни, когда у Вас там так трудно»*. Впрочем, «кроме книг, агрономии, немного политики мира, все мало трогает»* его. В ожидании визы в Соединенные Штаты и парохода в Канаду он проглатывает десятки книг, журналов, газет, пытаясь понять послевоенную «мировую жизнь»*.

«Мир весь в движении, — пишет он Елене Ивановне, — все встряхнуто, народы еще не позабыли распри, наряду с объединением мира идет разъединение<…>. Великие идеи разбиваются о малые, о множество малых идей»*.

Труднее всех Англии, пишет Вавилов, колонии стремятся к отделению, идет борьба за океаны, и только Ллойд-Джорджу удается лавировать в этом клубке.

Он пишет о мировой политике, как сторонний наблюдатель, не подозревая, насколько близко придется ему вскоре столкнуться с нею.

 

Наконец, так и не получив визы в Соединенные Штаты, Вавилов и Ячевский отплывают в Канаду. «Море бушует. Значит, лежать. Я не переношу качки. Ехать по океану 2 недели. Погода нам не покровительствует. Идут дожди»*, — пишет Вавилов перед отъездом.

Плавание тяжелое. Настолько, что в Канаде А. А. Ячевский, человек религиозный, заказал молебен по случаю его благополучного окончания. Вавилов все же ухитрялся работать. Мы знаем уже, что в это плавание он писал на английском языке статью о законе гомологических рядов.

О том, как встретила его Америка, мы тоже уже узнаем.

Его интересуют работы американских исследователей культурных растений. Он объезжает страну, посещает селекционные станции. Подробно знакомится с работами Лютера Бербанка — замечательного плодовода, американского Мичурина. И конечно, с Бюро растениеводства в Вашингтоне.

Уже больше двадцати лет работники этого Бюро собирали по всему свету культурные растения. То есть делали то, о чем Вавилов пока лишь мечтал.

Он закупает маленькими порциями семена, собранные американскими «охотниками за растениями» в дальних экспедициях, и крупными — сортовые семена для Поволжья. Вскоре убеждается, что у него слишком мало времени, чтобы заполучить все интересующие его растения.

В это время он встречает Д. Н. Бородина, грамотного селекционера и ботаника. Бородин еще задолго до революции перебрался в Соединенные Штаты. И прочно осел здесь. Возвращаться на родину он не собирается. Но поработать для родной страны в это трудное время не прочь! Вавилов решает основать в Нью-Йорке отделение Отдела прикладной ботаники. Во главе отделения ставит Бородина. И поручает ему закупку семян, книг, оборудования для Отдела. (Забегая вперед, скажем, что за два года существования Вашингтонского отделения почти все сколько-нибудь ценные для СССР семена были закуплены Бородиным и переправлены в Петроград.)

Но Вавилова интересовали не только семена, то есть результаты американских экспедиционных исследований. Он хотел выяснить, чем руководствуются американцы, намечая маршруты путешествий. И выяснить не мог. Он, наверное, даже заподозрил, что американские ученые засекретили свои теоретические построения. Но потом понял, что они просто не задумывались над волнующими его вопросами. Они не спешили. Решили обследовать весь земной шар, а в какой последовательности — это их не заботило. У них хватало долларов. И их не смущало, что хорошо оснащенные, а потому дорогостоящие экспедиции нередко возвращались с очень скудной добычей.

Вавилова же волновали общие законы эволюции и распределения по земле культурных растений. Поиск вслепую ему был просто неинтересен. Да и бедность Советской страны (которой «в ее несчастье все сочувствуют, и никто не верит, что она погибнет»*, как писал Вавилов из-за океана) заставляла быть мудрым.

Между тем не во всех областях биологической науки американские исследователи продвигались вслепую.

Вавилов посетил Колумбийскую лабораторию Томаса Гента Моргана.

Он пришел к Моргану спорить.

«Мне казалось маловероятным, — объяснял впоследствии Вавилов, — чтобы гены, как бусы, были расположены в хромосоме»*. В другом месте он писал, что такое представление казалось ему механистическим.

Изложив свои соображения Моргану, он ждал, конечно, отпора. Но с удивлением заметил, что глава генетиков всего мира слушает его не только с вежливым вниманием, но с сочувствием.

Оказывается, представление о линейном расположении генов в хромосоме ему самому не очень-то по душе. Он с радостью откажется от этой теории, если кто-либо предложит лучшее решение. Вавилову он посоветовал посидеть с учениками в лаборатории и проанализировать документы построения хромосомной теории.

Ни о чем другом Вавилов и не мечтал.

Одной из главных заслуг Моргана было то, что он нашел удачный объект для генетических исследований: маленькую плодовую мушку дрозофилу, которая легко и быстро размножается, относительно часто подвержена наследственным изменениям — мутациям и содержит в своих клетках всего четыре пары хромосом.

Вавилов стал свидетелем того, как в бутылке с кусочком подпорченного банана, в которую помещали пару мух, через десять дней появлялось больше двухсот их детенышей. Сотрудники Моргана ко времени приезда Вавилова исследовали уже триста поколений мух, то есть столько же, сколько поколений людей сменилось на Земле со времен зарождения великих цивилизаций.

Еще в 1910 году Морган заметил, что полученные им мутанты — мухи с белыми глазами — передают эту наследственную особенность странным образом. Оказалось, что при скрещивании этих уродов с нормальными красноглазыми мушками самцы передавали свой признак только дочерям. А так как уже было известно, что самцы передают дочерям особую Х-хромосому, то Морган и решил, что задаток окраски глаз находится в этой хромосоме.

Затем Морган исследовал и другие полученные им разновидности мух — с неразвитыми крыльями, желтым телом, алыми глазами — и пришел к выводу, что задатки этих признаков тоже находятся в Х-хромосоме. Точно так же другие гены удавалось «поместить» в другие хромосомы.

В дальнейшем Морган обнаружил, что гены, которые должны быть в одной хромосоме, неожиданно оказываются в разных. Но ему не пришлось ломать голову над этой «странностью». Еще в 1008 году бельгийский ученый Янсенс установил, что при делениях созревания половых клеток парные хромосомы, прежде чем разойтись, переплетаются и при этом могут разорваться и обменяться участками.

Так «странность», кажущееся несоответствие фактов с хромосомной теорией, стала ее подтверждением.

Стертеванту в 1910 году, когда Морган получил первые результаты, было восемнадцать лет, и он был студентом-второкурсником. В Колумбийскую лабораторию его привела страсть к конному спорту. Он с детства увлекался скачками и знал родословные многих лошадей. Ему показалась неверной статья Карла Пирсона, который утверждал, что масти лошадей наследуются не по законам Менделя. Стертевант собрал в библиотеках родословные многих скаковых лошадей и легко доказал, что Пирсон не прав. Автор рукописи поразил Моргана самостоятельностью научного мышления. Морган поспешил напечатать работу в Биологическом бюллетене и вскоре пригласил Стерте-ванта экспериментировать с дрозофилой.

И когда Морган установил, что при обмене участками хромосом разные пары генов расстаются друг с другом не с одинаковой частотой, Стертеванту пришло в голову, что, используя это явление, можно вычислить относительное расстояние между генами. Если гены расположены рядом, обосновывал он свою идею, то вероятность, что разрыв хромосомы произойдет на участке между ними, мала. Чем это расстояние больше, тем чаще должен происходить такой разрыв. Значит, по частоте расхождений двух генов, лежащих в одной хромосоме, можно судить о расстоянии между ними.

Стертевант тут же приступил к опытам. Устанавливая, как часто расходятся те или иные пары генов, он наносил их на диаграмму. Чем реже расхождение, тем ближе друг к другу гены. Причем, чтобы определить местонахождение очередного гена, ему не надо было устанавливать, как часто он расходится со всеми уже определенными генами, а только с двумя из них. Это сильно ускоряло работу и, главное, давало возможность теоретически рассчитать частоту расхождения с третьим, четвертым геном, а затем, сопоставив данные расчета с экспериментом, проверить правильность выводов. Так постепенно была построена диаграмма, или, как ее потом назвали, карта всей Х-хромосомы.

Однокашник Стертеванта Бриджес поступил к Моргану примерно в одно время со своим приятелем. Он не думал становиться генетиком, устроился в лабораторию ради заработка. Ему поручили технический надзор за мухами. Но мухи пленили Бриджеса, а постоянный уход за ними сделал его блестящим экспериментатором. В дальнейшем основную часть опытов Морган поручал ему.

В это время генетическими исследованиями заинтересовался другой молодой человек, Герман Меллер. Он учился в Корнельском колледже и не имел возможности ставить опыты с плодовыми мушками. Он стал разрабатывать всевозможные математические варианты частоты обмена двух генов в зависимости от их взаимного расположения и способа обмена участками хромосом.

Когда Меллер сравнил опытные данные Стертеванта со своими вычислениями, то оказалось, что опытные данные совпали с одним из его вариантов, а именно, с вариантом линейного расположения генов.

Меллер, Стертевант, Бриджес построили карты остальных хромосом. Причем карты строились не на основании каких-то манипуляций с самими хромосомами, а лишь путем исследования частоты расхождения наследственных признаков — по сложным системам скрещиваний, которые обычно разрабатывал Меллер. Теоретический расчет все время немного опережал эксперименты, но эксперименты всякий раз подтверждали его.

Это важное обстоятельство не мог не заметить Вавилов. Оно убеждало, что американские ученые на верном пути.

Продолжая экспериментировать, Бриджес получал все новые и новые мутации, и под напором фактов становилось ясно, что каждый признак организма зависит не от одного и не от двух-трех, как думали раньше, а от многих разных генов, и в то же время отдельные гены влияют на формирование нескольких признаков. Так постепенно выработалась точка зрения, что нет полного соответствия между геном и признаком, что бесчисленные гены взаимодействуют между собой и в определенных условиях среды формируют признаки. Как далеко шагнула генетика за двадцать лет, прошедших со времени переоткрытия законов Менделя! Стала ясна несостоятельность и гипотезы присутствия — отсутствия Бэтсона и представления о неизменности генов. Сотни и тысячи мутаций, которые получали в Колумбийской лаборатории, говорили не о «выпадении» генов, а об их изменчивости.

Нет, это была не механистическая теория, а настоящая материалистическая диалектика. Владимир Ильич Ленин недаром указывал, что серьезные ученые вынуждены приходить к диалектическому пониманию законов природы под влиянием развития их собственной науки.

Вавилова поразил большой творческий подъем, с которым работали сотрудники Моргана. Обследуя тысячи и тысячи маленьких мушек, Морган и его ученики вдохновлялись сознанием жизненной важности для человечества их кропотливых исследований.

Герман Меллер, ставший близким другом Вавилова, со сдержанным волнением говорил об этой работе:

«Как открыть организацию такой мелкой и сложной вещи, как зачатковая клетка? Отдают ли себе отчет даже биологи, насколько зачатковая клетка сложна и мала? Предположим, что нам каким-нибудь образом удалось собрать вместе все те яйцевые клетки, из которых должно произойти будущее поколение людей, — 1 миллиард 700 миллионов. Все эти яйца уместились бы в кувшине величиной меньше? ведра; в этом кувшине оказалось бы все концентрированное человечество! Но наследственные особенности передаются столько же через спермии, как и яйцевые клетки. Но ведь 1 миллиард 700 миллионов спермиев, соответствующих всему будущему поколению людей, вместились бы в одну горошину! Только подумайте об этом!

Тут же так, как и в кувшине яйцевых клеток, находились бы детерминанты (то есть наследственные задатки, гены. — С. Р.) каждой ничтожнейшей черты каждого индивидуума — от идиотов до Наполеонов; и каждый субъект был бы целиком определен здесь со своими особенными носом и печенью и совершенно точно определенными мозговыми клетками, формою ресниц, отпечатками пальцев и малейшим характерным устройством клеточек каждой из его частей. Таким образом, в одной пилюле, заключающей в себе все спермии, по одному для каждого из грядущих людей, мы имели бы самое чудесное в мире вещество.

Такое же количество нитроглицерина, как в этой пилюле, могло бы произвести заметный взрыв, один кувшин нитроглицерина в подходящих условиях произвел бы великое опустошение. Таких же размеров кувшин радия заключил бы в себе запас энергии, при помощи которой (если бы суметь ее направить как следует) мы могли бы двинуть несколько флотов через Атлантический океан и обратно или взорвать целый город! Но только наш материал, состоящий из зачатковых клеток, может из столь ничтожного количества развиваться в целое поколение людей, которые выстроят бессчетное количество городов, снесут леса, преобразят землю, будут в состоянии обдумывать свою участь и продолжать существование своего рода и размножаться до пределов вселенной. Таким образом, это вещество больше всякого другого достойно изучения.

Но как проникнуть в глубину такого запутанного вещества? Как заглянуть внутрь одной из тысячи семисот миллиардов единиц этого чудесного вещества, как проникнуть взором во внутреннее устройство частицы, которая, несмотря на свои ничтожно малые размеры, все-таки может произвести живого человека? Каждая из этих единиц, каждая зачатковая клетка сама представляет собой целый мир, в высшей степени сложный, настоящий город микрокосм, и благодаря какой же аладдиновой лампе мы можем сделаться настолько маленькими, чтобы ходить по улицам этого сокровенного города и начертить карту его улиц и построек? И все-таки мы, несомненно, это сделаем! То заклинание, которое дает нам возможность попасть внутрь этого микрокосма, уже произнесено, и мы уже ходим по улицам очень похожего на наш собственный город — микрокосма, — уже готов первый набросок плана внутреннего строения зачатковой клетки близкого к человеку организма».

Мы привели отрывок из выступления Меллера в Москве, куда он приехал в 1922 году на празднование столетия со дня рождения Менделя. Но эти мысли волновали его, и он не мог, конечно, годом раньше не поделиться ими с Вавиловым.

Да, приходилось соглашаться с воззрениями американских ученых. Что ж, Вавилов был рад, когда его убеждали.

Но важно не только то, что в лаборатории Моргана Вавилов окончательно убедился в справедливости хромосомной теории. Для него, может быть, главным было другое. Он воочию еще раз увидел, насколько глубокий теоретический поиск, подтверждаемый фактами, плодотворнее простого накопительства фактов, которым, по существу, исчерпывалась работа его коллег из вашингтонского Бюро растениеводства.

Он окончательно решил, вернувшись на родину, начать не с экспедиций, а с поиска общих законов происхождения и эволюции культурных растений.

На обратном пути Вавилов остановился в Европе. В Англии встречается с Пеннетом и Бэтсоном, отдает в печать статью о законе гомологических рядов — об этом мы уже говорили.

Он посещает другие страны. 21 декабря шлет из Кёльна открытку:

«Вот и Кёльнский собор, позади Америка, Англия, Франция, Бельгия. Скорее надо в Питер, хочется скорее взяться за ряды, системы, починить полевые культуры Юго-Востока, проблем без конца. Надо бы повидать Baur'a, Correns'a, Lotsy, de Vries'a, Nilsson'a Ehle, Iohannsen'a. He знаю, удастся ли всех. Визы даются нелегко.

Боюсь, что год этот слишком труден в России. Скорее надо на выручку»*.

Визы давались нелегко, и сейчас трудно установить, в какие страны сумел попасть Вавилов, с какими учеными встретился. Наверняка видел Баура и Корренса. Видел де Фриза — создателя мутационной теории; об этом он писал из Голландии.

«Сегодня был с визитом у де Фриза. Живет он верстах в 40 от Амстердама в хорошенькой голландской деревушке, где построил свою лабораторию, вегетационный домик. Словом, живет в самых идеальных условиях, вдали от города, среди зелени, книг. Был он, как и полагается де Фризам, исключительно внимателен и добр, и, конечно, я в восторге. Lady de Vries была также очень добра. Она сказала мне, что она послала уже через Нансена[27]пакет в Россию. Подарил мне де Фриз 4-лепестковый клевер. В Голландии это символ счастья, как у нас махровая сирень»*.

Но наибольшее впечатление на Вавилова произвела встреча со шведским генетиком и селекционером Нильсоном Эле. Его поразили и скромная обстановка, в которой работает исследователь, и его глубокие агрономические познания, сочетающиеся с широтою теоретического кругозора, «умением проникать в суть явлений»*. И — как результат — созданные им превосходные сорта пшеницы, почти в полтора раза превышающие по урожайности местные сорта. Вавилов поспешил изложить Нильсону Эле свои взгляды на селекционную работу в России, «чтобы выслушать его критику»*, и долго спорил с ним. «Проблем перед Россией больше, чем перед Швецией, — писал Вавилов из-за границы. — Генетиков же еще меньше, чем в Швеции. Надо закаливать себя, вооружиться с ног до головы и суметь сделать то, что кажется таким нужным и для России и, пожалуй, для всего мира.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: