И раскололось отраженье, Г. Макнилл, сб. «Примархи» // Reflection Crack’d, G. McNeill




И раскололось отраженье
Г. Макнилл, сб. «Примархи» // Reflection Crack’d, G. McNeill


~ Действующие лица ~
III легион, Дети Императора
Фулгрим, примарх
Люций, капитан
Эйдолон, лорд-коммандер
Юлий Кесорон, первый капитан
Марий Вайросеан, капитан какофонов
Крисандр, капитан, 9-я рота
Калимос, капитан,17-я рота
Руэн, капитан, 21-я рота
Даймон, капитан
Абранкс, капитан
Гелитон, капитан
Фабий, старший апотекарий

Он всегда спал без сновидений, но то, что он видел сейчас, явно было сном. Другого объяснения быть не могло. В «Ла Фениче» больше никого не пускали, и Люций прекрасно понимал, что приказ примарха нарушать не следует. Раньше, до дня их пробуждения, такое неподчинение граничило с безрассудством, теперь же оно означало бы смертный приговор.
Да, наверняка он спит и видит сон. По крайней мере, он на это надеялся.
Люций был один, а одиночество ему не нравилось. Такие, как он, не могут жить, не вызывая в других восхищение, а в этом месте восхищаться им было некому. Здесь были только мертвые – сотни трупов, которые лежали повсюду словно выпотрошенные рыбы. Смерть искорежила тела, лица навсегда исказились в ужасе от пыток и осквернения, которые предшествовали гибели.
Эти люди умерли в мучениях, но все равно с радостью приняли каждый удар клинка, каждое прикосновение когтей, которые вырывали глаза и языки. Зал превратился в анатомический театр, но в прогулке по нему была своя прелесть. Несмотря на трупы, чувствовалось, что «Ла Фениче» совершенно опустел. Темное заброшенное помещение, безмолвный спящий склеп. Когда-то по арочному просцениуму шествовала сама жизнь во всем своем блеске, удивляя зрителей великолепием красок, прославляя героев и высмеивая глупцов. Теперь же театр стал залитым кровью отражением тех навсегда ушедших времен.
Чудесная фреска Серены д’Ангелюс, оживившая потолок экстравагантными оргиями древности, почти полностью скрылась под слоем сажи и копоти. В зале был пожар, и до сих пор в воздухе чувствовался слабый запах прогорклого жира и горелых волос. Люций едва его заметил – запах практически развеялся и уже не возбуждал в нем интереса.
Но зато он ощущал, что безоружен, – и очень остро: мечнику, оставшемуся без меча, казалось, что утеряна важная часть тела. Не было на нем и доспеха – его блистательного доспеха, перекрашенного из старых блеклых тонов в яркие цвета, ласкающие глаз. Банальные знаки отличия сменились на роскошные украшения, и броня теперь более соответствовала его статусу и мастерству.
Без всего этого Люций чувствовал себя практически голым. Ему вообще не следовало быть здесь, и он оглянулся в поисках выхода.
Двери закрыты и заперты снаружи. Их не открывал с тех пор, как примарх, вскоре после расправы над Феррусом Манусом и его союзниками, в последний раз посетил «Ла Фениче». Тогда Фулгрим приказал закрыть двери в зал навсегда, и никто из Детей Императора не посмел ему перечить.
Так почему он, Люций, рискнул прийти сюда, хоть и во сне?
Ответа он не знал, но было ощущение, что он последовал сюда, подчиняясь чьему-то зову, неслышимому голосу, который упорно к нему взывал, неделя за неделей, но лишь сейчас обрел достаточную силу, чтобы добиться желаемого.
Но если его привел сюда чей-то голос, то кто же его обладатель?
Люций пошел к сцене, надеясь найти выход, но в то же время с интересом изучая изменения, произошедшие в «Ла Фениче». У края оркестровой ямы загорелась пара рамповых софитов, и в их неверном свете блеснуло зеркало в золотой раме, которое стояло в середине сцены. Раньше Люций этого зеркала не замечал и теперь направил свой сновидческий путь к нему.
Он обошел стороной оркестровую яму, музыканты в которой стали игрушками для созданий из обезображенной плоти и темного света. Они натянули кожу жертв на пюпитры, а головы и конечности разложили на немногих уцелевших инструментах, словно это был какой-то невероятный оркестр проклятых.
Люций одним отточенным и плавным движением запрыгнул на сцену. Даже его телосложение указывало, что он мечник, а не мясник: широкие плечи, узкие бедра и длинные руки. Зеркало манило его, словно от серебряной поверхности к самому его сердцу протянулась невидимая нить.
Ему вспомнились слова Фулгрима: «Я люблю зеркала – за их поверхностью лежит суть вещей» [1]. Однако Люций ни через какие поверхности проникать не собирался. Предательский удар, нанесенный Локеном, отрезал ему путь к совершенству, и Люций довел начатое им до конца с помощью лезвия и крика, отголоски которого он все еще мог услышать, если бы захотел.
А может быть, кричал вовсе не он? Сейчас он уже точно не знал.
Люций не хотел смотреть в эту серебристую гладь, но ноги сами несли его все ближе. Что он увидит в зеркале сна – себя или что-то ужасное… например, правду?
В зеркале он увидел всего лишь пятнышко света, источник которого оставался невидим. Это показалось ему странным, но затем он вспомнил, что это ему снится, а сны не подчиняются незыблемой логике материального мира. Отражение показало ему вовсе не то лицо, которое он так старался забыть: из зеркала на него смотрел воин с четкими и прямыми чертами и высокими скулами, которые подчеркивали золотисто-зеленый цвет его глаз. У него были блестящие черные волосы и полные губы, изогнувшиеся в улыбке, которая у менее умелого воина могла бы показаться самонадеянной. Люций прикоснулся к отражению – и ощутил гладкость кожи, безупречностью своей напоминавшую отполированную сталь клинка.
– Когда-то я был красивым.
Его отражение рассмеялось в ответ на такое проявление тщеславия.
Люций занес кулак, собираясь разбить эту издевательскую карикатуру, но его зеркальный двойник движения не повторил: вместо этого он обернулся, глядя на что-то за своим правым плечом. Там, в глубине, виднелось отражение разрушенного просцениума и фронтона над ним, на котором висел тот самый невероятный портрет Фулгрима.
Память Люция подсказывала, что портрет, как и его собственное лицо, раньше выглядел иначе. Раньше это изображение было полно силы и экспрессии, оно бросало вызов чувствам экзотическим сочетанием ярких цветов и текстур; теперь же это был просто обычный портрет. Цвета блеклые, линии примитивные, сам образ – банальный. Такую поделку мог бы намалевать красками и акварелью обычный бродячий художник.
Но в этом тривиальном изображении Люций заметил одну деталь – глаза, выписанные с невероятным мастерством. Боль и страдание, запечатленные в них, были столь глубоки, что казались невыносимыми. После пугающих изменений, привнесенных в его тело апотекарием Фабием, Люций не мог ни на чем сосредоточиться дольше, чем на мгновение. Однако глаза этого портрета приковали к себе его внимание, и он услышал жалобный крик, донесшийся из невообразимых глубин времени и пространства. Немая мольба в этом безумном взоре говорила о вечности, проведенной в заключении, и о жажде свободы, которую дает забвение. Этот взгляд пробудил в Люции нечто новое, нечто первобытное и по природе своей родственное отражению в зеркале.
Словно почувствовав это родство, зеркало покрылось рябью, как вода в озере. Эти волны зарождались на немыслимой глубине, и Люций, не горевший желанием встречаться с тем, что еще могло оттуда всплыть, потянулся к мечам. Он не удивился, ни когда обнаружил их на поясе, ни когда почувствовал, что облачен в боевой доспех.
В то же мгновение он обнажил клинки и в перекрестном ударе обрушил их на зеркало. Оно разлетелось на тысячи острых осколков, и Люций закричал, когда они впились в его безупречное лицо, рассекая мясо и кости, превращая его в освежеванную маску.
Но даже сквозь собственный крик он услышал еще чей-то вопль, преисполненный гораздо большего отчаяния.
Тот, кто кричал, знал, что обречен на бесконечную пытку.
Люций проснулся мгновенно: его генетически усовершенствованному телу потребовалась секунда, чтобы перейти от сна к бодрствованию. Он потянулся к мечам, которые всегда держал рядом с койкой, и еще через миг уже был на ногах. Его покои заливал сильный свет, который в последнее время не выключался никогда; Люций взмахнул клинками по дуге вокруг себя, стараясь выявить любые признаки надвигавшейся опасности.
Его окружали кричаще яркие картины, симфонические дискордии и кровавые трофеи, добытые на черных песках Исствана-V. Скульптура с бычьей головой, которую он забрал из Галереи мечей, стояла рядом с берцовой костью ксеноса, которого он убил на планете 28-2. Длинный и острый клинок эльдарского мечекрикуна соседствовал с режущей конечностью насекомоподобной твари, которую Люций прикончил на Убийце.
Все было в порядке, и он немного расслабился. Не заметив ничего странного, он взмахнул клинками в безотчетном хвастовстве мастера, после чего вернул мечи в черно-золотые ножны, висевшие на краю койки. Дыхание его участилось, мышцы горели, сердце колотилось, словно он только что вышел из тренировочной клетки, где сражался с самим примархом.
Ощущения были на удивление приятными, но продлились всего лишь миг.
На их место пришла боль разочарования, которая появлялась всегда, стоило его мимолетному интересу угаснуть. Люций прикоснулся к лицу, и загрубевшие шрамы, пересекавшие некогда прекрасные черты, наполнили его смесью отвращения и облегчения.
Свою красоту он уничтожил сам – ножами, осколками стекла, тупыми обрезками металла, – но первым изъяном, первым шрамом, который прорвал плотину, он был обязан Локену. Тогда Люций поклялся на серебряном мече примарха, что однажды лицо Лунного Волка станет таким же, но Локена больше не было – он превратился в пепел, который развеяли ветра скорби на мертвом мире.
Серебряный меч теперь принадлежал ему: благодаря этому подарку от примарха Фулгрима положение Люция в легионе укрепилось настолько, что он мог соперничать с Юлием Кесороном и Марием Вайросеаном. Первый капитан предложил ему перебраться в новые покои, поближе к тем, кто определял судьбу легиона, но Люций предпочел остаться в комнатах, которые занимал уже долгое время. По правде говоря, он презирал Кесорона и, отвергнув его предложение, почувствовал упоительную дрожь, когда изуродованные, смазанные черты лица первого капитана исказились от злости. Для мечника ярость Кесорона была словно лакомое блюдо, и воспоминание о том дне отозвалось в его сознании рябью удовольствия.
У Люция не было желания становиться частью командной иерархии, по крайней мере в ее сегодняшнем виде: он лишь хотел оттачивать свое мастерство, уже и так феноменальное, до абсолютного совершенства. Некоторые легионеры оставили стремление к совершенству, считая его частью прошлого, когда они были слугами Империума, – зачем им теперь доказывать Императору свою безупречность?
Но Люций считал иначе.
Немногие понимали истинную сущность тех отвратительно соблазнительных созданий, которых породила и вскормила ужасная, дисгармоничная «Маравилья»; Люций подозревал, что эти существа были проявлением изначальных сил – сил более древних и более щедрых на милости, чем кто-либо в Империуме.
Своим совершенством он заслужит их милость.
Сидя на краю койки, Люций пытался вспомнить подробности сновидения. Он до сих пор видел разрушенный интерьер «Ла Фениче» и ужасный взгляд портрета над сценой. За исключением глаз портрет в точности отражал образ Фулгрима в те дни, когда легион еще не начал свое воспитание чувств. В глазах же, наполненных болью, мерещилось что-то знакомое – что-то, что было утрачено после Исствана-V.
Та битва изменила Фулгрима, но перемена прошла незамеченной для всех, кроме Люция. Он чувствовал в своем возлюбленном примархе нечто неуловимо иное – смутное, но вполне реальное. Эта неправильность была похожа на расстроенную струну в арфе или на расфокусированный пикт.
Если кто-то еще и думал так же, то они предпочитали помалкивать на этот счет, ибо примарх не любил лишних вопросов и в гневе был жесток. Фулгрим, вернувшийся с залитых кровью песков мертвой планеты, не обладал ни мудростью, ни прозорливостью, ранее присущими Фениксийцу, а когда он рассказывал о прошлых битвах, то казалось, будто он пересказывает чужую историю, подслушанную, но не пережитую.
Люция не покидало ощущение, что некая сила призвала его в «Ла Фениче» по какой-то определенной причине; он перевел взгляд на портрет, висевший на противоположной стене. Прежде чем заснуть, что случалось с ним нечасто, он бросал последний взгляд на это изображение, и его же видел первым, когда просыпался. Источник муки – и одновременно источник вдохновения.
Его собственное лицо.
Портрет нарисовала Серена д’Ангелюс, и для этого особого заказа ей пришлось заглянуть в себя глубже, чем позволительно любому смертному. Такое совершенство было позволено лишь Детям Императора, и то, что поднимало их к новым высотам, стало причиной ее гибели.
В собственном лице, заключенном в золотую раму, Люций прочитал одну мысль – ту самую, что вторгалась в его сны, что тревожила днем, словно зуд, который невозможно унять.
Мысль невозможная, но все равно неотвязная.
То, что скрывалось в обличье Фулгрима, Фулгримом не было.
После Исствана-V путь к Гелиополису изменился. Огромный проспект, обрамленный высокими колоннами из оникса и пролегавший вдоль хребта корабля, раньше был величественным и торжественным местом, но теперь превратился в шумный бедлам. В тени колонн, там, где прежде стояли позолоченные воины с длинными копьями, разбили лагерь молящиеся и попрошайки, которые жаждали хотя бы мельком увидеть великолепие примарха. В прошлые времена такое сборище отбросов просто бы разогнали; но сейчас их никто не трогал, и хнычущий сброд, своим благоговением подпитывавший самомнение Фулгрима, заполонил все коридоры корабля. Люций презирал их, но иногда, в те моменты, когда был честен сам с собой, признавал, что это только потому, что они восхищенно выкрикивают не его имя.
Врат Феникса больше не было – их снесли в том помешательстве, что последовало за «Маравильей» и битвой на Исстване-V. Орел, когда-то украшавший барельеф Императора, был сломан и частично расплавлен мелта-взрывом, который уничтожил Врата. Приступ разрушительного безумия тогда чуть не уничтожил и весь корабль, и Фулгриму пришлось вмешаться, чтобы восстановить хоть какой-то порядок.
Несообразность названия корабля – «Гордость Императора» – вызвала у Люция смех, и фанатики, лишенные одежды и даже кожи, застонали от удовольствия, услышав этот резкий, похожий на плач банши звук. Многие, и Юлий Кесорон громче всех, требовали, чтобы название и корабля, и легиона сменили – так, как это сделали Сыны Хоруса. Но примарх ответил на все просьбы отказом. Связи с прошлым должны были остаться как зловещее напоминание для врагов о том, что они сражаются с собственными братьями. Смерть Ферруса Мануса заслужила легиону благоволение Хоруса Луперкаля, и на какое-то время всех захлестнула волна чувственной эйфории. Но, как свойственно волнам, она вскоре схлынула, оставив Детям Императора ощущение пустоты. Некоторые, как Люций, заполнили ее совершенствованием в воинском мастерстве, другие же предались желаниям и порокам, ранее сокрытым. Узы порядка ослабли настолько, что в некоторых частях корабля воцарилась полная анархия, однако вскоре удалось обеспечить соблюдение некоего подобия дисциплины.
Но дисциплина эта была странная, и эксцентричное поведение в ней вознаграждалось и наказывалось с равной частотой; в некоторых случаях грань между наказанием и наградой стиралась. Легионеры старались обрести новый смысл жизни, старались всем сердцем служить новым принципам, но без командной структуры они не могли функционировать как военная единица.
Несмотря на все, они были воинами, хотя и без войны.
Следуя приказам, Дети Императора покинули Исстван, но примарх не поделился с ними сутью указаний, полученных от Воителя. Никто не знал, в какую зону военных действий они направляются или каким окажется враг, которому суждено отведать клинков легиона, и неведение раздражало. Даже старшие офицеры не были посвящены в эту тайну, но приказ примарха собраться в Гелиополисе наверняка означал, что ситуация вскоре прояснится.
Увидев в соединительном коридоре приближающегося Эйдолона, Люций схватился за рукоять лаэранского меча. Лорд-коммандер ненавидел мечника и никогда не упускал возможности напомнить Люцию, что он так и не стал здесь своим. Кожа Эйдолона, восковая и бледная, была туго натянута вокруг увеличенных глазниц. На шее, словно провода, выступали напряженные сухожилия; нижняя челюсть своей подвижностью напоминала змеиную.
Броню Эйдолона покрывали кричаще яркие полосы пурпурного и синего цветов, образуя безумный рисунок, который не имел ничего общего с камуфляжем. Люцию пришлось напрячь зрение, чтобы понять, что именно он видит; такая броская раскраска в легионе стала нормой, и воины старались превзойти друг друга в экстравагантной вычурности.
Сам мечник лишь недавно начал украшать свой доспех. Сейчас на его пластинах были изображены поражающие взгляд лица, растянутые до неузнаваемости. Внутреннюю поверхность наплечников покрывали зазубренные металлические шипы, которые кололи и царапали плоть при каждом движении рук. Высота и наклон шипов были тщательно подобраны так, чтобы причинять самую пронзительную боль, если вдруг движения клинков отклонятся от самых совершенных из всех возможных траекторий.
Эйдолон сделал глубокий свистящий вдох; кости его челюсти, казалось, скользили под кожей, и лишь когда они встали на место, он заговорил:
– Люций. – Тембр и модуляции, с которыми было выплюнуто его имя, отозвались в сознании мечника сладостным диссонансом. – Тебя здесь не ждут, предатель.
– Но я все равно пришел. – Проигнорировав Эйдолона, Люций двинулся дальше.
Лорд-коммандер догнал его и попытался схватить за руку, но Люций увернулся, и клинки взвились к шее Эйдолона серебряной тенью, за которой глаз не мог уследить. Оба меча – и лаэранский, и терранский – были готовы скреститься благодаря лишь одному движению запястий Люция, и противник был бы обезглавлен. На лице Эйдолона отразилось удовольствие, толстые вены на шее пульсировали, расширенные зрачки казались черными дырами.
– Я бы отрубил тебе голову, как Чармосиану, – сказал Люций, – но не буду, потому что тебе бы это понравилось.
– Я помню тот день, – ответил Эйдолон. – Тогда я поклялся, что убью тебя, и все еще могу сдержать слово.
– Не думаю, ты недостаточно для этого хорош. Ни ты и никто другой.
Эйдолон рассмеялся, отчего его рот распахнулся, словно глубокая рана.
– Ты самонадеян, но однажды примарху это надоест, и тогда ты достанешься мне.
– Надоест или нет, но точно не сегодня. – Люций в несколько отточенных шагов отстранился от Эйдолона. Обнажить клинки в бою, почувствовать, как они мягко вдавливаются в плоть, – это было приятно, и он действительно хотел убить Эйдолона, который с первых дней раздражал его, словно заноза. Однако лишать примарха его самого рьяного поклонника не следовало.
– Почему же не сегодня? – допытывался лорд-коммандер.
– Сегодня – канун битвы, и это единственное время, когда я никого не убиваю.

***
[1] Клод Шаброль.

Бесчисленные пятна краски и крови изуродовали бледную поверхность грандиозных каменных стен; в величественных статуях, поддерживавших кессонный купол, уже нельзя было узнать героев Единения и легиона. Их превратили в изображения старых лаэранских богов с бычьими головами, склоненными или отвернутыми в сторону, словно эти скрытные существа хранили какой-то заманчивый секрет.
Между колонн из зеленого мрамора, украшенных каннелюрами, свисали разорванные знамена, чью ткань опалило перерождение легиона. Черный мозаичный пол в Гелиополисе благодаря инкрустации из мрамора и кварца напоминал небесный свод, в котором отражался сверкающий луч звездного света, падавший из центра купола. Этот свет был в зале и сейчас – даже более яркий, чем раньше, и, отражаясь от полированного пола, приобретал ослепительную интенсивность.
Когда-то по периметру зала советов стояли скамьи, ярусами, словно на гладиаторской арене, поднимавшиеся вдоль стен. Этих скамей больше не было, ибо никто не смел сидеть выше, чем примарх Детей Императора; из обломков в середине зала сложили постамент, неровный и блестящий, похожий на резной идол какого-то варварского божества. На этом постаменте возвышался черный трон, невероятный в своем великолепии, гладкий и как зеркало блестящий. Только этот трон и напоминал о прошлом облике Гелиополиса, и оставили его лишь потому, что его царственное величие подходило примарху.
Железные вокс-кастеры гремели диссонансом: то были крики лоялистов, гибнувших на черном песке, оглушительная какофония ста тысяч орудий, музыка удовольствия и боли, слившихся в одно. С таким звуком убивают империю, с таким звуком изменяется ход истории, и он повторялся снова и снова, ничуть не надоедая воинам, вынужденным его слушать.
В зале собралось около трехсот легионеров, и многих из них Люций помнил по битве на Исстване-V: первый капитан Кесорон, Марий Вайросеан, мрачный Калимос из Семнадцатой, апотекарий Фабий, спесивый Крисандр из Девятой – и еще пара десятков тех, кому Люций придумал унизительные прозвища. Некоторые были ветеранами легиона, некоторые лишь недавно привлекли мимолетное внимание примарха; но еще больше было здесь простых членов Братства Феникса, которые следовали за старшими по званию.
Название этого скрытного ордена, как и у самого легиона и кораблей его флота, осталось прежним.
Люций протолкнулся поближе к Юлию Кесорону, наслаждаясь прекрасными увечьями, преобразившими лицо первого капитана. Воин из Железных Рук по имени Сантар изуродовал Кесорона гораздо сильнее, чем получилось бы у Люция: хотя Фабий и восстановил большую часть его лысой головы, лоскуты искусственно выращенной ткани, пришитые к сплавившимся костям, слезящиеся белесые глаза и обожженные рубцы шрамов, цветом напоминавшие корродированую медь, производили ужасное впечатление.
Трансформация Кесорона вызывала восхищение, но казалась незначительной по сравнению с переменами, постигшими Мария Вайросеана. Первый капитан получил свои шрамы в бою с врагом, уродство же Мария стало даром сил, освобожденных «Маравильей». Челюсти его были зафиксированы в открытом положении с помощью усеянных шипами проводов, так что казалось, будто он непрестанно кричит. Глаза красные от воспаления, грубые шрамы на веках от проволоки, не дающей им закрыться. На удлиненном черепе, там, где раньше были уши, теперь виднелись две огромные раны в форме буквы V.
Доспехи обоих капитанов были изысканно украшены шипами и выделанной кожей, снятой с тел, что в изобилии остались лежать на паркетном полу «Ла Фениче». И Кесорон, и Вайросеан были кричаще разодеты, их увечья бросались в глаза, но Люцию оба они все равно казались пережитком прошлого – безоговорочно верные офицеры, лишенные амбиций и талантов, которые способны заставить воина сверкать ярче звезд.
– Капитаны, – произнес Люций, приправив каждый звук этого официального обращения идеально выверенной смесью уважения и презрения. – Кажется, нас наконец призывает война.
– Люций, – отозвался Вайросеан, приветственно кивнув; слова, которые с щелчком челюстей выговаривал его широко распахнутый рот, быстро становились практически неразборчивыми.
За надменность, пусть и скрытую, мечнику полагалось жестокое взыскание, но звезда его в последнее время начала восходить, и Эйдолон, всегда державший нос по ветру, об этом прекрасно знал, как знал и вечный подхалим Вайросеан.
Кесорон, которого запугать было значительно труднее, обратил на Люция хмурый взгляд. Шрамы не давали определить по мимике, о чем он думает, так что о его истинном настроении оставалось только гадать.
– Мечник, – прозвучало из раны, которая зияла на месте рта Кесорона. – Ты – червь, и притом червь наглый.
– Вы льстите мне, первый капитан, – ответил Люций, ответив на враждебность взглядом, который выражал полнейшее равнодушие. – Я стараюсь служить примарху наилучшим образом.
– Ты служишь только самому себе, – рявкнул Кесорон. – Жаль, что я не бросил тебя на Исстване-III вместе с теми, кто несовершенен. Думаю, положить конец твоему убогому существованию – мой долг.
Сжав эфес лаэранского меча, Люций склонил голову набок.
– Я с огромным удовольствием предоставлю вам такую возможность, первый капитан.
Кесорон отвернулся, что вызвало у мечника улыбку: он знал, что тот никогда не решится открыто исполнить угрозу. В поединке Люций выпотрошил бы его в первые же мгновения, и сама мысль об убийстве первого капитана вызвала дрожь наслаждения.
– Хоть что-нибудь известно о том, где мы? – спросил мечник в уверенности, что ни Кесорон, ни Вайросеан не знают ответа, и желая продемонстрировать их невежество всем вокруг.
– Это знает один лишь Фениксиец, – покачал головой Вайросеан; резкие обертоны его голоса мало отличались от ревущих разрядов его звуковой пушки.
– Разве вам не сказали? – переспросил Люций с ухмылкой, в то время как в проем, зиявший на месте Врат Феникса, устремилась вереница носильщиков с головами, покрытыми капюшонами. Слуги, несшие на спинах тяжелые железные бочки, казались Люцию муравьями, которые доставляют пищу в муравейник. – Я-то думал, что воин вашего статуса узнает, куда мы направляемся, одним из первых. Неужели вы чем-то разозлили примарха?
Вайросеан проигнорировал явную провокацию и кивнул Эйдолону, который, как обычно ища выгоду, встал рядом с Кесороном. Раньше первый капитан был одним из самых приближенных к Фулгриму, и хотя Фениксиец, по-видимому, не слишком стремился сохранить старые привязанности, многие в легионе все равно уважали Кесорона.
«Многие, но не я», – подумал Люций и удивленно ухмыльнулся, заметив честолюбивый блеск в глазах Эйдолона. Лорд-коммандер, так отчаянно цеплявшийся за любимчиков примарха, выглядел жалко, и презрение, которое чувствовал к нему Люций, достигло новых высот.
– Кажется, Фулгрим решил вскрыть последние бочки с вином победы, – сказал он с неуместным дружелюбием. – Обычно мы делаем так только перед битвой.
– Старая традиция легиона, – влажно прохрипел Вайросеан.
– Мы все еще поднимаем тост за победу, – сказал Люций и эффектным движением обнажил мечи – так, что стоявшие поблизости воины не могли не обратить внимание на серебряный клинок, подарок Фулгрима. – Хорус ли отдает приказы или Фениксиец – богам разврата все равно, а мы по-прежнему будем пить за это.
– Не пристало нам чтить прошлое, которое было до нашего возвышения, – заметил Эйдолон.
– Но кое-что из этого прошлого пережило Исстван, – ответил Люций, которого позабавило столь откровенное подхалимство лорда-коммандера.
Бочки с вином победы расставили вокруг черного трона, возвышавшегося в колонне ослепительного света. Аромат вина, горький, как у травильной кислоты, был очень силен, и собравшиеся воины склонились ближе, чтобы распробовать этот резкий запах, прекрасно понимая при этом, что тот означает.
При мысли о грядущем сражении кровь Люция быстрее побежала по венам: его изнурило вынужденное бездействие во время путешествия от системы Исстван. Ему отчаянно, до боли хотелось ощутить, как хлещет кровь из вскрытой артерии, хотелось испытать ту внутреннюю дрожь, с которой встречаешь равного соперника.
Он попробовал вспомнить имена прославленных мечников из легионов, сохранивших верность Императору, но не смог назвать среди этих воинов никого, кто сравнился бы с ним. Сигизмунд из Кулаков управлялся с мечом умело, хотя и слишком прямолинейно; Нерон из Тринадцатого мог убить с претензией на изящество, но его движения явно были заученными, механическими. В памяти всплывали и другие имена, но никто из этих мечников даже не приблизился к вершинам мастерства, которых достиг Люций.
– Может, мы наконец отправимся на Марс, – предположил он. – Мы уже проделали долгий путь; возможно, мы готовимся к встрече с другими флотами, которые по приказу Хоруса движутся к Красной планете.
– Воитель, – произнес Эйдолон, и наивное восхищение заставило туго натянутую кожу на его лице собраться в морщинки. – Мое имя ему знакомо: несколько раз он удостоил меня похвалы.
Люций знал правду, но не успел оспорить утверждение Эйдолона. Вокс-передатчики, висевшие между колонн, грянули новым разрядом какофонии: это был великолепный вопль рождения и убийства, наполненный антигармониями, словно заиграли расстроенные инструменты миллиона оркестров. Настоящий звук исступления, прихотливая смесь музыки диссонансов и воющих голосов, которые гремели в отвратительном экстазе.
Из-под купола брызнул поток света – блистательный дождь, сверкавший не менее ярко, чем атомный взрыв. Дети Императора взвыли: их органы чувств, изуродованные Фабием, перегрузили нервную систему острыми биоэлектрическими импульсами, в которых реакция на удовольствие мешалась с сигналами боли. Какофония звука и света заставила воинов биться в конвульсиях, дергаться, словно безумцы или эпилептики. Некоторые раздирали кожу, другие бросались на товарищей, третьи, выкрикивая нечленораздельные проклятия, в кровь сбивали кулаки, колотя ими об пол.
Люций застыл на месте, борясь с наплывом ощущений и от этого получая десятикратно большее удовольствие: намеренное сопротивление делало эту чувственную пытку только слаще. С губ капали кровь и слюна, кости и мышцы дрожали в такт с грохочущим безумием.
Легион кричал в исступленной радости, но даже это было всего лишь прелюдией.
В свете проступил силуэт – ангел погибели, бог во плоти, воплощение излишества, достигнувшего своего предела. Фулгрим пронесся сквозь столп света подобно комете, сверкающей на небосводе; его броня горела пурпуром, как умирающий закат. Он с грохотом опустился на мозаичный пол, и огненно-золотой кольчужный плащ ангельскими крыльями взметнулся над его плечами. С высокого чела снежным водопадом ниспадала грива волос; тонкие, благородные черты лица заострились, напоминая эльдарские, но ни один из чахлых сирот Азуриана не смог бы похвастаться такой же надменной силой.
На этот раз Фулгрим отказался от яркой косметики и ароматных масел; его лицо было бледным, почти бесплотным, словно это призрак облачился в отполированную до зеркального блеска броню. Глаза его были черными провалами, навеки чуждыми света, губы изгибались в улыбке, обещавшей знание столь непостижимое, что никто, кроме примарха, не смог бы прикоснуться к нему и сохранить при этом разум.
Люций присоединился к хору ликующих криков – гимну во славу излишествам, пандемониуму, воспевавшему их владыку. Близость примарха отзывалась в крови огнем. Фулгрим распростер руки навстречу выражениям восторга, запрокинул голову, и его полные губы раскрылись в экстазе от такого восхищения.
Дискордии, гремевшие из вокс-передатчиков, стихли, и примарх наконец одарил своих воинов взглядом. Золотой плащ упал на плечи, и серебряная кольчуга, видневшаяся под безупречным рельефным нагрудником, мерцала, словно поток звезд. На поясе из мягкой черной кожи, с черной пряжкой с янтарной инкрустацией, висели ножны из черного дерева, перламутра и дымчатой слоновой кости.
Анафем.
Люцию этот меч был прекрасно знаком, и хотя сейчас оружие принадлежало величайшему из всех воинов, он не удержался от того, чтобы представить, каково это оружие в бою. Почувствовав его внимание, Фулгрим перевел взгляд обсидиановых глаз на мечника и улыбнулся, словно признавая некую невидимую связь с ним.
Чувствуя силу, заключенную в этом взгляде, Люций постарался ничем не выразить своих подозрений. Он широко улыбнулся примарху и, подняв свои клинки ко лбу, рассек кожу. Капли крови попали в глаза, потекли по бороздкам сотни шрамов, и Люций с наслаждением ощутил горький, едкий вкус крови на языке.
– Дети мои, – заговорил Фулгрим, когда безумие стихло. – Я несу вам блаженство.

Фулгрим еще мгновение понежился в обожании, которым наградили его воины, а затем поднял руки, призывая собравшихся к тишине. Взгляд его черных глаз вызывал одновременно восхищение, смирение, опьянение и боль, и никто из воинов не мог его выдержать. Примарх обошел вокруг постамента, осматривая возвышавшийся трон, словно тот факт, что столь величественное сооружение предназначалось для него, внушал ему легкое смущение.
– Сыны мои, вы проявили огромное терпение, – сказал Фулгрим, останавливаясь у подножия постамента. – Я же проявил невнимательность.
В ответ раздался хор несогласных голосов, но Фулгрим заставил их смолкнуть, подняв раскрытые ладони и улыбаясь с ироничным неодобрением.
– Нет, это правда. Я ни словом не обмолвился о конечной точке нашего пути, так что мои любимые дети вынуждены были пребывать в неведении. Простите ли вы меня?
И вновь Гелиополис наполнился громкими возгласами – оглушительные звуки, которые не могли родиться в горле обычного смертного. Некоторые воины рухнули на колени; другие стали бить себя кулаками в грудь; но гораздо больше было тех, кто выразил свое согласие простым бессловесным криком.
– Вы делаете мне честь, – сказал Фулгрим, принимая их одобрение.
Все это время Люций следил за примархом, изучал каждое его движение и жест в поисках хотя бы намека на то, что это замечательное создание было кем-то – или чем-то – иным. Фулгрим, облаченный в великолепие доспехов, вызывал дурманящую оторопь одним своим присутствием. Ничего вульгарного, ничего кричащего – одно лишь совершенство. Казалось, достигнув вершин безупречности, он отказался от любых внешних проявлений, с помощью которых можно было выразить верность Темному Принцу и его пути. Стоило только заглянуть в глаза примарха, и становилось ясно, что его способность предаваться излишествам в любой из возможных форм не знает границ. Фулгрим вдоволь испил из источника чувственности, без которого жизнь была пустой и серой, без радости и без смысла.
– Я несу вам вино победы и сладкую ласку войны, которую вы сможете вкушать, пока не пресытитесь. Я несу вам симфонию боя, блаженство экстаза и восторг боли, с которой будут умирать наши противники. Огненное пиршество Исствана осталось далеко позади, и я решил, что настало время вновь омочить наше оружие в крови врагов.
Собравшиеся приветствовали эти слова криками одобрения, и Фулгрим принимал выражения любви так, словно для него это была приятная неожиданность, а не часть сценария. Примарх взмахнул тонкими, почти хрупкими пальцами в сторону середины зала, где немедленно возникло мерцание голограммы: сверкающая модель гравитационного танца планет вокруг яркой звезды.
– Узрите систему, которую я назвал Кластером Призматика, – сказал Фулгрим, и голограмма увеличила изображение пятой планеты в этой свеженареченной системе.
Планету окружало, словно северное сияние, многоцветное марево; когда изображение еще увеличилось, Люций разглядел, что этот мир состоит из перекрывающих друг друга полос черноты и алмазного сияния. На орбите, следуя за вращением планеты, находилось несколько огромных грузовых и промышленных станций с причалами для грузовозов. Пятна из железа и стали указывали на присутствие некоторого количества таких судов, а точки мигающего света, раскинувшиеся между ними, могли быть только оборонительными платформами.
– Здесь я предоставлю вам возможность доказать, что вы как воины из детей Императора действительно любите меня, – сказал Фулгрим, проходя через голограмму, так что призрачная планета озарила его безупречные черты отраженным звездным светом. – Прислужники марсианского жречества эксплуатируют эту планету с помощью грубой техники, роются в земле, ища кристаллы, которые затем отправляют на Марс.
Вокруг планеты возникла рябь ноосферного света, в котором чередовались строки данных: прогнозные расчеты, размеры выработок и полагающейся с них десятины. Просмотрев несколько строк, Люций почувствовал скуку и сконцентрировался на блестящей поверхности самой планеты. За исключением некоторой эстетической привлекательности, в ней не было ничего особенного: ни реальной значимости, ни стратегической ценности. Он не видел, что могло в этой планете привлечь внимание примарха. Неужели он что-то упустил? Что-то, что Фулгрим, наоборот, сумел заметить?
Может быть, кристаллы были исходным материалом, нужным для какого-то важного производственного процесса? Люций быстро отбросил это предположение как несущественное: ценность криста



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: