ДЕРЗНОВЕНИЯ И ПОКОРНОСТИ 6 глава




XXXIX

Золотое руно. Наука видит свою задачу в отыскивании невидимых идеальных связей между вещами, иначе говоря, в объяснении того, что происходит в мире. И так углублена в свое дело, что совсем не интересуется "открытиями", даже не верит, чтобы могло быть в жизни что-нибудь такое, чего еще никто не видел и не слышал. Идти в Индию за Александром Македонским, или плыть за Колумбом на запад, или - нужно, пожалуй, извиниться, прежде чем сказать, - в Колхиду с аргонавтами за золотым руном, за евреями в обетованную землю: сейчас кажется, что ученому, тем более философу, неприлично даже в шутку говорить о такого рода задаче. Какие там Колхиды и обетованные земли! Это все упования древних и невежественных людей. Но ведь через три тысячи лет мы будем казаться нашим потомкам не менее древними и не менее невежественными, чем нам представляются евреи и аргонавты. А через тридцать тысяч лет - если мир доживет до того времени, - пожалуй, выяснится, что чаяния и предчувствия древних свидетельствовали в большей мере об их близости к истине, чем наши ученые обобщения.

XL

Истина и добро. Спиноза в своей "Этике" (part. IV, prop. LXVIII) говорит: "si homines liberi nascerentur, nullum boni et mali formarent conceptum, quamdiu liberi essent".<<*63>> Это великая истина, возвещенная еще в Библии пророком Исаией и апостолом Павлом, но не принятая человеческой мудростью. И действительно, если бы люди рождались свободными, у них не было бы понятия о добре и зле. К сожалению, Спиноза ослабляет значение высказанного им, напоминая тут же, что "illum liberum esse, qui sola ducitur ratione".<<*64>> А нужно было бы идти до конца за Библией и прибавить еще: si homines liberi nascerentur, nullum veri et faisi conceptum formarent, т. е. что, если бы люди рождались свободными, они так же мало нуждались бы в различении истины от лжи, как добра от зла. Это значит, что существо, свободное от тех ограничений, которые выпали на нашу долю в силу исключительных условий жизни на земле (опять напомню библейское сказание о грехопадении - ведь учение Исаии и ап. Павла есть только истолкование этого сказания), даже не подозревало бы, что есть истина и ложь, как не подозревало бы, что есть добро и зло. Или лучше сказать: не было бы ни лжи, ни зла, и стало быть, ни истины, ни добра. По-видимому, и Платон так думал, когда говорил φεων ούδεις φιλοσοφει ούδ'έπιθυμει σοφòς γενέσθαι, εστι γάρ - никто из богов не философствует и не стремится стать мудрым, ибо они уже мудры. И точно, боги не философствуют и не стремятся к мудрости. И не потому даже, что они уже мудры, а потому, что многое, без чего мы не можем существовать, им не нужно - напр., деньги, оружие, кров и т. п. Не нужно им различать добро от зла: для богов все добро. И нелепо сказать про Бога, что он sola ducitur ratione. Для него не существуют ни моральные санкции, ни разумные основания, он не нуждается, как смертные, в основании, в поддержке, в почве. Беспочвенность - основная, самая завидная и наиболее для нас непостижимая привилегия божественного. Стало быть, вся наша моральная борьба, равно как и разумные искания - раз мы признаем, что Бог есть последняя цель наших стремлений, - рано или поздно (скорее, конечно, поздно, очень поздно) приведут нас к свободе не только от моральных оценок, но и от вечных истин разума. Истина и добро, плоды с "запретного" дерева, - для ограниченных существ, для изгнанников из рая. Знаю, что осуществить на земле этот идеал свободы от истины и добра невозможно - вернее всего, и не нужно. Но предчувствовать последнюю свободу человеку дано.

Пред лицом вечного Бога падают на наши устои и рассыпаются все наши почвы, подобно тому как в бесконечном пространстве предметы - это уже мы знаем - теряют свою тяжесть, а в бесконечном времени - это мы, вероятно, когда-нибудь узнаем - свою непроницаемость. Ведь тяжесть казалась людям еще не так давно столь же неотъемлемым свойством вещей, как и непроницаемость.

XLI

Из книги судеб. В вечности, в беспредельности времен и пространств наше сознающее живое существо претерпевает колоссальные изменения и становится совсем не тем, чем оно было в условиях земного ограниченного бытия. Многое отпадает, многое приращается. Что казалось наиболее важным, становится второстепенным или теряет всякое значение, и наоборот, то, что значения не имело, - выдвигается на первый план. Сейчас нам кажется пустяком, что мы случайно задавили попавшего нам под ноги муравья или спасли упавшую в воду божью коровку, но кажется необычайно важным, что в "мировой борьбе" разбита Германия. Но в другой перспективе может оказаться, что раздавленный муравей или спасенная божья коровка важнее, много важнее, чем великая культурная страна. Это кажется парадоксом? Еще бы! Но разве такого не было никогда на земле даже? А потом разве не парадокс бесконечное прошлое, бесконечное будущее, нам совершенно не известное, и это "известное", но неуловимое настоящее, ущемленное между двумя вечностями? Какая наивность требовать понятности от метафизических предположений. Непонятность их основная черта. И потому, конечно, мы не знаем, что следует в себе беречь для вечности, что искоренять. Рекомендуется искоренять "чувственность" и беречь идеи. Я думаю, что здесь дело гораздо сложнее, чем люди себе представляют, и как раз по поводу этого общего места философии, в свою очередь, позволю себе рекомендовать декартовское правило: de omnibus dubitandum, тем более что сам Декарт сомневался в чем угодно, только не в этом.

XLII

Метафизические истины. Говорят, что Аристотель не понимал Платона. Как это могло случиться? Мы, живущие через 2500 лет после Платона, знающие его мысли только по его сочинениям, относительно подлинности и хронологического порядка которых у нас нет точных сведений и которые написаны на мертвом, чуждом нам языке, - мы понимаем Платона, а Аристотель, современник, друг, ученик его, просидевший 18 лет "у ног" учителя, - он не понимал его! Явно, что не "не понимал", а не принимал учения Платона, воспринимая его как нечто искони ему враждебное. То, что учитель радостно приветствовал как благую весть, казалось ученику дьявольским наваждением. Платоновские "идеи" Аристотель отвергал главным образом потому, что видел в них ненужное удвоение мира. Но это ненужное для Аристотеля представлялось Платону самым нужным, самым важным и существенным, τò τιμιώτατον, ради которого только и он сам, и все верные его последователи и шли к философии. Именно необходимо было удвоить мир: наряду с видимым миром, миром естественным, в котором торжество обеспечено грубой силе и где побеждают Аниты и Мелиты, найти еще один мир, мир сверхъестественный, в котором Сократ был бы мудрейшим и мудрый сильнейшим. Ведь только в таком случае Платон вправе был бы прославлять как истину то, что сказал Сократ своим судьям: "И вы, судьи, верьте в благость смерти и проникнитесь той последней истиной, что с хорошим человеком не может произойти ничего дурного ни при его жизни, ни после его смерти и что боги никогда его не забывают» (Апология 41d). В этом основа и корень учения Платона: с хорошим человеком не может произойти ничего дурного, ούκ εστιν άνδρι άγαθω κακòν ούδέν. Совершенно очевидно, что в "действительном" мире Аристотеля слова Сократа ложь и пустая болтовня, за которые, как ему, по-видимому, не раз говорили, его и побить мало. Только в том случае, если, кроме непосредственно всем доступного мира, есть еще один мир, притом мир самый главный и единственно действительный, Сократ мог не кривя душой сказать своим судьям то, что он им сказал. А Аристотель возмущается: ненужное удвоение! Кому нужное, а кому ненужное. Аристотель не был озабочен судьбой Сократа. Его забота была в ином, и миссия его на земле была иная, ибо на тайном совете природы он был предопределен к иной метафизической судьбе, чем Платон и Сократ. Тут, может быть, с особой наглядностью сказывается и ошибочность платоно-сократовского учения об общих понятиях. Общие понятия - не союзник, а самый опасный и коварный враг метафизики. Если Платона, Сократа и Аристотеля объединить в общее понятие "человек" - тогда конец всякой метафизике. Тогда все возражения, сделанные Аристотелем Платону, правильны, как правильно и его определение истины. Чтобы преодолеть Аристотеля, нужно прежде всего взорвать понятие "человек" и затем целый ряд других общих понятий: разум, добро, истина и т. д. Не может быть и речи о человеке вообще, если метафизические судьбы разных людей различны, если один предназначен для мира эмпирического, а другой - для умопостигаемого и т. д. Есть Платон, Аристотель, Сократ, Александр Македонский, конюх Александра Македонского, но каждый из них отличается от другого в гораздо большей степени, чем от носорога, павиана, кипариса или кочана капусты, может быть, даже от пня или скалы. Если метафизика возможна и поскольку она была возможна, она всегда черпала свои истины из таких "прозрений" - хотя никогда не признавалась в этом и не давала себе в этом отчета. Платоны удваивали действительность, и вторая действительность для них была истинной реальностью. Аристотели не хотели второй действительности - и она превращалась для них в призрак, в "ненужное".

XLIII

"Иррациональный остаток" бытия. Иррациональный остаток бытия, который так беспокоил философов уже в отдаленные времена пробуждения человеческой мысли и который так настойчиво и так бесплодно люди пытались "познать", т. е. разложить на элементы, присущие нашему разуму, - точно ли должен он внушать к себе столько страха, вражды и ненависти? Действительность нельзя вывести из разума, действительность больше, много больше, чем разум, - какая в том беда, почему человек усмотрел в этом беду? Если бы наша бухгалтерия обнаружила в балансе мироздания бесследные исчезновения - дело иное. Это значило бы, что кто-то у нас тайно похитил и похищает, быть может, что-нибудь для нас очень ценное и значительное. Но ведь при последнем счете обнаружен некий "остаток", "избыток" - и какой притом большой! Обнаружен невидимый и щедрый благодетель - гораздо более притом могучий, чем человеческий разум. И от этого благодетеля, столь щедрого на дары, мы - поскольку мы ищем "знания" - во что бы то ни стало хотим освободиться. Мы добиваемся даже в метафизике "естественного" объяснения: чтобы не было благодетеля. Отчего, из гордости? Или из подозрительности? Timeo Danaos et dona ferentes?<<*65>> Боимся что хоть и благодетель, и одаряет, но в конце концов превратится во врага и грабителя и все отнимет. Никому нельзя верить, ни на кого нельзя положиться, кроме как на себя самого? Несомненно, что недоверчивость и подозрительность нашего разума есть главный источник рационализма. Если бы благодетель всегда благодетельствовал, всегда одарял - рационалистов бы не было, не было бы и скептиков, детей того же отца, что и рационалисты. Люди не были бы озабочены совсем методологиями и критикой способности суждения, а доверчиво и радостно воспевали красоту мира и великое могущество его Творца. Вместо трактатов De intellectus emendatione и рассуждений о методах у нас были бы псалмы, как у древних евреев, которые еще не умели считать и проверять. Но мы умеем считать, научились соображать. Мы говорим: одаряющий есть вместе с тем и отнимающий. Уже у греков главной темой философских рассуждений были γένεσις и φθορά, рождение и уничтожение. Творец создал вещи, дал им начало - но, как показывает опыт, все, что имеет начало, имеет и конец, притом такой обидный, горький, жалкий конец. У греков еще в дофилософский период явилась такая мысль, что человеку лучше всего было бы совсем не рождаться. То есть, чем жить, будучи осужденным на неизбежную гибель, лучше совсем не жить. И что если уже, не спрашивая нас, какая-то сила выбросила нас в этот мир, то лучшее, что для нас осталось, - это как можно скорее умереть. Не может быть, чтоб наша жизнь - вечное колебание между бытием и небытием - имела какую-нибудь ценность... Опыт показывает, что все, что имеет начало, - имеет и конец. Разум, который убежден, что знает еще больше, чем ему дает опыт, устанавливает veritatem æternam: все, что возникает, не может не исчезнуть, все, что имеет начало, не может не иметь конца. А стало быть, уверенно заключает он, всякого рода дары, именно потому, что они дары, что их прежде не было, неизбежно будут отняты; они даются нам только на подержание, во временное пользование. Единственно, что остается нам делать, - отвергнуть дары вместе с дарящим. И дары дурные, ибо будут отняты, и Дарящий - плох, ибо отнимает. Хорошо только то, что добыто собственными силами, что не подарено, а присвоено нам "природой вещей", т. е. тем, что не вольно ни давать, ни отнимать: "рук" нет, выражаясь метафорически. Оттого, вероятно, Плотин с таким гневом набросился в последней книге II-ой Эннеады на гностиков. Они обнаружили его собственную тайную мысль, но с гораздо большей отчетливостью и ясностью, чем ему хотелось. Иначе говоря, они были не только внутренне, но и внешне гораздо более последовательными. У Плотина, как и у Платона, "бегство из мира" вовсе не обозначало отвращения к миру. И ему, конечно, многое "здесь" казалось отвратительным, и от многого он страстно желал избавиться. Но было и такое, от чего он ни за что не хотел отказываться, хотя бы и пришлось для этого самое материю передвинуть на ранг выше и признать за ней некоторое бытие. Сколько бы он ни рассуждал о ничтожности чувственных восприятии, сколько бы он ни доказывал, что "красота" лучше, чем прекрасные предметы - ибо предметы возникают и исчезают, а красота - вечна, - когда гностики предложили полное отречение от мира - Плотин вышел из себя. Мир этот, наш, видимый, воспринимаемый "чувствами" мир, испорченный прибавлением небытийного, лживого, темного и злого элемента Материи, мир этот все же дивно прекрасен, и его Плотин, хотя он, как и все "чувственное", подвержен изменению и, стало быть, должен считаться имеющим начало и обреченным на конец, - не уступит и даже не побоится объявить его вечным, а гностиков, мир и его Творца поносящих, пригвоздить к позорному столбу... Но, спрашивается, во имя чего такая страшная борьба? Во имя объективной истины? Но ни Плотин, ни гностики не знали, конечно, наверное, вечен ли мир или возник во времени и уничтожится. "Доказательств" у них не было - не было даже тех эмпирических данных, добытых новейшей геологией и палеонтологией, на которых современная наука строит свою "историю мира". Но это отсутствие доказательств так же мало мешало Плотину утверждать свое, как и гностикам - настаивать на своем. Для гностиков "зло" в мире превышало красоту, и они думали: пусть уж лучше мир погибнет, только бы с ним погибло и изначальное зло, принесенное в него бездарностью сотворившего его Демиурга. Плотин же, всецело погруженный в созерцание красоты мира, говорил: лучше разрешим себе непоследовательность в рассуждении и дозволим находящейся под строгим запретом чувственности проникнуть обратно в мир, только бы не отдавать этого дивного неба, божественных светил, прекрасного моря. Ибо, хотя они и постигаются чувственно - без глаз ничего этого не увидишь, ибо хотя и полагается, чтобы "красота вообще" была лучше, чем красота земли, неба и моря, но без этой конкретной "единичной" красоты - мир не есть мир. Такая красота должна быть вечной и нетленной. А зло? Так ведь от зла можно "бежать", уйти в самого себя, наконец, можно и претерпеть немного на этом свете, где столько дивно прекрасного. И затем, против зла можно придумать "теодицею", которая все беды человеческие, хотя их и много, руками разведет. Даже и моральное "зло" можно объяснить, допустив чуть-чуть заметную непоследовательность, которой и тонкий знаток философии не разглядит. Главное, не отдавать, ни за что на свете не отдавать красоту мира. В этом существенная разница между Плотином и гностиками. Плотин принимал и дары, и Дарящего, хотя, уступая эллинским философским традициям, главным образом Аристотелю, и стремился всячески ограничить и связать Творца мира и изобразить его "необходимо" или "естественно" одаряющим. Т. е. теоретически оставлял за собою и своим разумом право контроля и возможно полную независимость. Гностики же, очевидно, более пораженные зрелищем земных ужасов, чем земной красотой, решили отвергнуть все земное в надежде, что где-либо в ином месте они обретут и нетленные дары, и совершенного Демиурга. Здесь же, на земле, люди живут только затем, чтобы не покладая рук бороться со смертью. Явно, что гностики были последовательней. Значит это, что они были ближе к истине? Нисколько не значит. Вернее всего, что ни гностики, ни Плотин не были близки к истине. Вернее всего, что истина вообще имеет мало отношения к тому, что делают люди, подобные гностикам и Плотину. И, стало быть, им, пожалуй, не о чем было спорить, несмотря на то, что они говорили и делали каждый свое и непохожее. И отречение от мира у гностиков, и приверженность к миру у Плотина вовсе не должны присваивать себе имя истины и проходить под ее флагом. Значит, и споры были излишни? Если хотите, они и не спорили, и отлично de facto могли бы уживаться рядом, если бы неугомонный разум не тащил их без всякой нужды к суду и очной ставке. Конечно, раз суд, раз вперед объявлено, что будет либо осуждение, либо оправдание, - поневоле начнешь защищаться и доказывать, даже браниться и царапаться. Но разве, спрашиваю, так уж непременно судиться нужно? Разве вечерняя звезда спорит о красоте с молнией? Или кипарис с пальмой? Думаю, что и Плотин с гностиками только "здесь" судились. "Там" никому бы и на мысль не пришло ставить вопрос об их "правоте". Правы были и гностики, в своих исканиях оправдания и искупления мук мира забывшие о красоте мира, прав был и Плотин, в восторге перед красотой мира забывший о царящем здесь зле. А мы, их дальние потомки и наследники, прислушивающиеся по ночам к голосам людей, уже больше чем пятнадцать веков тому назад покинувших нашу земную юдоль, мы принимаем и сетования их и гимны и только недоумеваем, как это могло случиться, что напряженное творчество этих замечательных людей могло так бесследно пройти для современной нам науки. Ведь науке нет дела до того, что происходило в душах этих людей. Наука даже не знает, что у них были "души". Все их "лучше", "хуже", "во что бы то ни стало" и "ни за что на свете" на весах науки не перетянут лота, золотника, даже доли самого обычного песку и даже грязи. Это - "иррациональный остаток" и исследованию не подлежит.

XLIV

Идея хаоса. Идея хаоса пугает людей, ибо почему-то предполагается, что при хаосе, при отсутствии порядка, нельзя жить. Иначе говоря, на место хаоса подставляется не совсем, с нашей точки зрения, удачный космос, т. е. все же некоторый порядок, исключающий возможность жизни. До такой степени идея порядка срослась с нашим душевным строем. На самом деле хаос есть отсутствие всякого порядка, значит, и того, который исключает возможность жизни. Хаос вовсе не есть ограниченная возможность, а есть нечто прямо противоположное: т. е. возможность неограниченная. Постичь и принять абсолютную свободу нам бесконечно трудно, как трудно человеку, живущему всегда в темноте, глядеть на свет. Но это, понятно, не возражение. Тем более что в жизни, в той жизни, которая возникла в нашем мире, где царит порядок, встречаются трудности много большие и абсолютно неприемлемые. И тот, кто знает эти трудности, не побоится попытать счастья с идеей хаоса. И, пожалуй, убедится, что зло не от хаоса, а от космоса, и от космоса же все те "необходимости" и "невозможности", которые превращают наш мир в юдоль плача и печали.

XLV

Источники познания. Мысли-молнии, внезапные озарения, и мысли продуманные, приведенные в связь с прошлым и служащие основанием для будущих мыслей: которым верить? Если Эрос источник высшего познания, то, конечно, первым. Древние верили озарениям, и лишь новые, опираясь на положительную науку, стали требовать единства познания. У Платона его теория идей только называется теорией. Она слабо связана с его последними достижениями, и мифы ближе ему, чем "разумные выводы", за которыми мы до сих пор продолжаем идти к нему. Скорей, можно сказать, что диалектика находится у него под властью мифов, и, во всяком случае, она сплошь и рядом является самоцелью для него. Платон радуется подслушанной им музыке идей, т. е. ценит идеи, поскольку в них слышна ему своеобразная, пленительная, хотя и не достигающая совсем до слуха других, гармония. Так что идеи привлекают его совершенно независимо от того, соответствуют или не соответствуют они действительности. "Влюбленный философ" мало и заботится о том, разделяют ли его восторг перед открытой им красотой другие люди или не разделяют. Он влюблен. Любовь есть его последняя цель и самооправдание. Да и нужно ли еще что-нибудь? Нужно ли Эросу пред кем-нибудь оправдываться, когда он сам все оправдывает? "Озарил", сотворил прекрасное - других забот у него нет. Да и вообще у него никаких забот нет. Его дело в том, чтобы вырвать человека из озабоченности будничного существования. Раз приходит Эрос, все ограничения, условности, все "труды" кончаются, начинается праздник, когда можно то, что нельзя в обыкновенные дни, когда можно не трудиться, не добывать, а просто "брать", когда упряжки, законы, разделения, предписания сами собой падают. Последнее слово за Платона через 700 лет договорит Плотин. Μόνος πρòς μόνος, человек лицом к лицу перед богом, по ту сторону, над всем, что связывало, даже над знанием и даже, если хотите, прежде всего над знанием, ибо что более ограничивает, чем знание? Только "там", в слиянии с богом, свобода, там истина, там заветная цель всех наших устремлений. И это слияние есть raptus, "восхищение", - оно, в противоположность знанию, есть то, что бывает в жизни наиболее мгновенного, внезапного, наименее всего умещающегося в обычные категории понимания, которые имеют своей задачей даже божественные озарения превратить в то, что semper ubique et ab omnibus creditum est.<<*66>>

XLVI

Вопрос. Мысленные усмотрения, особенно новые, неожиданные, сопровождаются обычно великой радостью. Точно награда за "добродетель" неутомимости и смелости. Но ведь есть люди, которым возбранены радости. Таким людям и "усматривать", открывать возбранено? Нельзя "увидеть" - и не обрадоваться, как голодному нельзя есть и не испытывать удовольствия. Аскеты не раз отказывались от еды, потому что не могли есть "бесстрастно". Нужно ли тем, кто наложил на себя обет безрадостности, перестать думать, искать и видеть и только бессмысленно, тупо, безразлично ждать? Или "духовные" радости всегда дозволены, даже наложившим на себя обет? А что иногда нельзя бывает не возложить не только отдельному человеку, но и целому народу на себя обет безрадостности, теперь, я думаю, очень многие это понимают. Евреи уже тысячелетия плачут о разрушенном Иерусалиме, теперь русские о России. И никакие видения им не милы, стало быть, никакие видения и невозможны. Разве потом, в отдаленном будущем, долго накоплявшаяся энергия вспыхнет ярким пламенем "откровения"...

XLVII

Поверхности и глубины. Плотиновский экстаз - последняя вспышка эллинского гения, уже только с трудом и лишь при величайшем душевном напряжении способного "вспомнить" о том, о чем свидетельствовали древние и блаженные мужи, жившие близко к богам. Аристотель все сделал, чтобы вытравить из душ людей следы анамнезиса об иной жизни. И потом уже ничего не помогало. Как ни старалось средневековое католичество, древняя истина все больше и больше забывалась: никто не хотел или не умел верить, что когда-то люди жили близко к богам. Новая философия начинается со Спинозы, который уже открыто порывает с древностью. Никогда наши предки не жили близко к богам. И богов никогда не было. Нужно самому человеку создать бога - amor dei intellectualis. И дальше Спинозы люди не пошли уже. Сейчас даже Спиноза, слабый отблеск Плотина, только в редкие минуты искусственного душевного подъема достигавший подобия того "единения", которое, по-видимому, само собой давалось древним мужам, уже нам кажется слишком "мистическим". Боги и демоны и гении умерли - мир заселился началами, принципами, правилами, которые всем кажутся наиболее или даже единственными правомочными наследниками прежних фантастических существ. Древние заблуждались. Они видели то, что легко бросалось в глаза, что лежало на поверхности, и что видели, то считали богом. Начала и принципы же кроются в глубинах, они невидимы, их трудно добыть. А только то может быть истинно и прекрасно, что добыто с трудом: вся жизнь тому служит доказательством и порукой... Но иногда приходит сомнение и по поводу самоочевиднейших положений. Может быть, лучшее, самое нужное, не в глубине, а на поверхности, и не трудно, а легко должно даваться человеку. То, что добыто трудом, культурой, борьбой, усилиями - как бы мы ни ценили все это, - все-таки ничтожно сравнительно с тем, что нам далось само собой, без напряжения, что получили в дар от Бога. Наше проклятие в том, что мы уже можем верить только в то, что сами добываем в поте лица и рождаем в муках. Конечно, наказание нужно принять, от него не избавишься. Но когда кончится срок испытания - забудутся глубины и Майя получит вновь все те права, которые по решению Бога отнял у нее дьявол - он же разум, направив человека от светлой поверхности бытия к темным корням и началам.

XLVIII

Путь к истине. "Как вода, я пролился, и расторглись все кости мои, сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренностей моих" (Пс. 22:15). Чтоб увидеть истину, нужны не только зоркий глаз, находчивость, бдительность и т. п. - нужна способность к величайшему самоотречению. И не в обычном смысле. Недостаточно, чтобы человек согласился жить в грязи, холоде, выносить оскорбления, болезни, жариться в фаларийском быке. Нужно еще то, о чем вещает псалмопевец: внутренно расплавиться, перебить и переломать скелет своей души, то, что считается основой нашего существа, всю ту готовую определенность и выявленность представлений, в которой мы привыкли видеть veritates æternæ. Почувствовать, что все внутри тебя стало текучим, что формы не даны вперед в вечном законе, а что их нужно ежечасно, ежеминутно создавать самому. Тысячелетия человеческая мысль неустанно работала над тем, чтобы определить и зафиксировать вечное как всегда себе равное и неизменное. Сократ пошел учиться этому искусству к ремесленникам, к техникам. Кузнец, столяр, плотник, повар, врач - они знают, что делать, у них есть понятие о "добре", готовая, твердая causa finalis,<<*67>> определяющая их задачи. У них и мы можем узнать, что такое "добро", ибо добро ведь всегда и везде одно и то же. Но "добро" богов, которое нужно было Сократу, нисколько не похоже на добро кузнецов, плотников и врачей. Только название одно. Боги не знают "техники" и не нуждаются в ней. Они не ищут ни твердости, ни прочности, ни законов. Есть понятие стола и подковы. Но нет понятия добра: кузнецам и плотникам нужно делать свое дело и своим делом ограничиться. Как их инструменты - топоры, молотки, пилы и пр. - не нужны и не могут пригодиться философу, так же и их идеи и методы ничего не дадут тому, кого призвал Аполлон к священной жертве. Перенесши из житейской практики в науку представление о "законе" и "общем понятии", Сократ дал науке очень много, но метафизику осудил на медленную и верную смерть. "Критика чистого разума" родилась в тот час, когда Сократ решился искать "добро" у ремесленников. Метафизика превратилась в ремесло. И теперь наша задача - быть может, и невыполнимая, ибо Сократ стал второй нашей природой, - выкорчевать из своей души все "закономерное", все "идеальное". По примеру псалмопевца, разбить скелет, которым держится наше старое я, расплавить свои "внутренности". Законы и твердость - только на земле, для временного существования. И "идеальное", будет ли оно causa efficiens или causa finalis, тоже только на земле. За пределами земного существования человеку приходится самому создавать и цели и причины. И, чтобы научиться этому, человек должен испытывать то ужасное чувство оставленности, о котором рассказывается в начале того же 22-го псалма: "Господи, Господи, отчего ты меня покинул!" Нет Бога, человек предоставлен себе и только себе. Даже нет надежды, которой иногда утешался Сократ, что смерть есть сон без сновидений. Нет, сон посетят видения. И главное видение: Бога нет, человек должен сам стать Богом, т. е. все творить из ничего, все: и материю, и формы, и даже вечные законы. Таков опыт древних, блаженных людей: прочь от знания, почвы, уверенностей, всего того, что дается людям "общей" жизнью. В этом их "великая" надежда! И не только древние, но и более близкие к нам по времени люди кой-что знали об этом и в своих писаниях свидетельствовали. Непримиримые враги, основатель иезуитского ордена Лойола и расстрига-монах Лютер, оба учат, что только человек, затерявшийся в вечности и предоставленный самому себе и своему безмерному отчаянию, способен направить свой взор к последней истине. Отсюда и загадочные слова Лютера в его комментарии на Послание к Римлянам: "Blasphemiæ... aliquanto sonant gratiores in aure Dei quam ipsum Alleluja vel quæcumque laudis jubilatio... Quanto enim hombilior et fedior est blasphemia, tanto est Deo gratior, - т. е. богохульство звучит иной раз приятнее для слуха Божьего, чем даже Аллилуйя или какое хотите торжественное славословие. И чем ужаснее и отвратительнее богохульство, тем приятнее Богу". Таков же смысл одного из основных правил "духовных упражнений" (exercitia spiritualia) Игнатия Лойолы: "quanto se magis reperit anima segregatam ac solitariam, tanto aptiorem se ipsam reddit ad quærendam intelligendumque creatorem et dominum suum - чем больше отрывается душа (от мира) и уходит в уединение, тем более становится она способной искать и постигать Творца своего и Господа"...



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: