Я не успевал отвечать на её поцелуи




Я не успевал отвечать на её поцелуи

 

 

Я бросил пить

Я в чём-то провинился

Я с трудом сдерживал себя

Я ни разу ему не солгал

Я знаю (Костик)

Я успел получить у него прощение

Я ненавижу лето

Я плохо плаваю

Я качался вдоль стены

Я вернулся!

Я смотрю на себя в зеркало

Я не ожидал, что когда-нибудь задумаюсь

Я не успевал отвечать на её поцелуи

Я не поверил в услышанное

Я споткнулся… и упал

Я вскрываю поверхность воды

Я даже не помнил его имени

Я смотрел на неё и не мог поверить

Я очень устал

Я целовал эти медные волосы

Я смотрел на эти руки

Я вырастил четверых детей

Я увидел её

 

 

Санкт Петербург

Я не успевал отвечать на её поцелуи, так она спешила.

Она плакала, смеялась и целовала меня. А я не успевал отвечать на её поцелуи… она смеялась и плакала, и говорила-говорила - что ничего на свете она не хочет так, как хочет целовать меня… горячий влажный нежно-розовый лоб венчал излучающие счастливое сумасшествие глаза… она всё тянулась ко мне… не жадными – жаждущими губами, она вставала на цыпочки, на самые носики румынок, и на левой металлическая скобка-застёжка отскочила, она расстегнулась, и из неё испуганно-кокетливо выглянула телесного цвета пятка атласной туфельки.

Мне мешала коробом стоящая новая шинель с жёстким воротником; башлык, кручёными валиками обнимавший шею, словно придерживал её подлетающие губы своей тугой неподатливостью; хрустящая новизной портупея норовила уловить в свои кожаные путы её скользящие для ласки к моему лицу пальцы, так опрометчиво вынырнувшие из маленькой тёплой муфты. И только сапоги с готовностью встали под её ножки, торопящие всё её маленькое тело, посылавшее её упругие губы к моим. Шашка толкала её рукоятью в правый бок, свиной кожи кобура револьвера с отвисшим ремешком – в левый, а она огибала круглым станом эти препятствия и тянулась, и тянулась, ласкала и говорила, плакала и смеялась… и целовала, целовала… а я не успевал…

… из клубов пара, затопивших до половины тела всех присутствующих и черные чугунные клёпаные ажурные ноги стрельчатого перекрытия перрона, выступил ротмистр с крупным красным лицом и крутой широкой грудью. Левой перчаткой он стиснул эфес, правой, блеснув чёрной лайкой, раздвинул тугой треугольник башлыка у горла и открыл рот. Сразу, пригнувшись, вдоль состава с дробным топотом полетели за офицерами вестовые, толпа зашевелилась, разъединяясь, и, вдруг ставшие такими одинаковыми, юнкера затопотали и стали сосредоточиваться, насупленно и собранно формируя строй. Застучали, сталкиваясь, приклады, опасно зацвиркали, пересекаясь, примкнутые штыки, заскрипели колёсные станки пулемётов. Состав с лязгом и грохотом дёрнулся, дрожь пробежала по вагонам и платформам, дви-

нув их на сажень назад. От запелёнутого парами паровоза, свербя слух и морща лица, круто с дрожью вертанулся длинный резкий свист. Хором ржанули в стороне лошади…

Она стояла на моих сапогах, закинутое лицо стало кукольно неподвижным, выпуклые тёплые вкусные губы сделались тонкими, прямыми и далёкими, нежные пальцы белыми костяными крючками вцепились в рукава шинели. Я наклонился, поцеловал холодный, сухой, белый под чёрной барашковой таблеткой с крохотной траурной вуалью лоб с прилипшими завитками медных кудрей, приподнял её и снял с себя…

 

Окончив институт гражданских инженеров, движимый зрелым ощущением разгонного развития могучей и богатой страны, гонимый множеством конструктивных и социальных идей, я окунулся в море особенных ощущений, поддерживаемых деятельной службой на острие индустриального машиностроения, бурной жизнью во множестве артистических сообществ, бесчисленными вечерами, проводимыми в поэтических концертах, социальных диспутах и спиритических сеансах. Очень скоро отпали многие занятия, но осталось лучшее. Всё глубже я погружался в мир поэзии, которая, по моим ощущениям, плеядой имён продолжила и обогатила великую литературу предшествующих десятилетий. Всё острее меня задевали яркие и дерзкие ораторы, в самую совесть бившие жгучими речами о социальной справедливости. И, конечно, служба, вожделенная моя работа, в которую я погружался как иван-дурак в кипящее молоко, чтобы ежедневно обновляться в ней, чтобы, уходя, желать скорее вернуться, чтобы просыпаться раньше нужного часа и до конки, пешком в любую погоду спешить в мир металла, огня и блистающих потом лиц.

Ничто, никакое предчувствие не подгрызало мои радужные ожидания, моё уверенное смотрение в будущую жизнь.

Я буду строить.

Я буду строить огромные электрические машины, которые будут питать этой новой силой бескрайние просторы, кормящие

полмира своими хлебом и золотом; я буду строить новую красивую жизнь, будущую продолжением того разбега, который взяла страна, и который будил жажду соучастия; я буду строить себя, свою семью, в которой добрые ищущие люди будут сыты и согреты, умны и здоровы, и каждый в свой час найдёт своё дело и тоже начнёт своё строительство…

И я проехал всю страну, дивясь её бесконечности, разнообразности и тучности. И вместе с другими инженерами составлял для правительства рекомендации по возведению над исследованными поймами энергоподающих станций и видел, лёжа на попоне с седлом под головой и глядя в ночные звезды, залитую электрическими солнцами державу…

 

Это была война за отечество.

Студенчество взволновалось, протестуя ограничениям их добровольческого порыва. Артистическая среда выставила на героическую авансцену лучших своих представителей, публика шумно с цветами провожала трагиков и поэтов в окопы, обещая ещё более бурную победную встречу. Строгие, чисто бритые работные с мытыми руками, в чистых рубахах под чёрными сюртуками и в смазных пахучих сапогах, комкая шапки, деловито записывались и по-детски радовались, когда их определяли, а не отправляли по государственной надобности обратно в заводы.

Народ встал.

Эта война не могла быть проиграна.

Живы были традиции, возросшие в победах над памятным небывалым нашествием, воспетые в рифме и прозе, живы - полки, век назад от бородинских холмов до европейских равнин пронёсшие опалённые знамёна, живы - честь и доблесть, данные примерами смелости отечественного офицерства и отважной самоотверженности солдат.

Был и недавний, горький и тяжкий, урок бессмысленной и бесполезной кампании, неподготовленной и обворованной, в которой шапкозакидательство глумливо сочеталось с преступной

 

беспечностью, и всё это вместе привело к неожидаемому и тем более остро жгущему поражению.

Но эта война – не могла быть проиграна. Несмотря на гнид, осаждающих одни - солдатские головы, а другие - государственные поставки. Несмотря на удручающую ситуацию в монаршей семье, попавшей в тенёта полуграмотного то ли ангела, то ли мракобеса. Несмотря на перенасыщенный дух патриотизма, перерождающийся в шовинизм, опасно толкающий серую массу на низкие совместные поступки. А нужно лишь было собраться духом и претерпеть невзгоды, устоять в окопной страде, сохранить единство народной воли и царственного правления.

 

… чёрная земля поднялась, прорывая чёрную простыню уставшего от огня закопчённого снега и толкая меня вверх и назад, туго и плотно ударила по воздуху, сдавливая и разгоняя его до бешеной силы, сносящей на своём пути всё и делающей живое мёртвым, а неживое несуществующим. Странно было только, что в эти секунды я, плывя в стремительно сжимающемся в ослепительную неизмеримо малую чёрную точку мире, был покоен и удовлетворён, потому, верно, что ожидал - конец будет именно таким, и овеществится особо радостное – жизнь за отечество…

 

Вокруг всё было белым.

Только я почему-то - лежал, а не шёл к вратам, в которые так до конца и не поверил в той жизни. И даже не видел их. И не было того особого звучания, долженствующего сопровождать всякое малое на этом пути. И не было прекрасного старца с ключами. И почему-то я чувствовал тело…

Я захотел повернуть голову, это получилось, и под затылком сухо зашелестела крахмальная наволочка.

Ряд коек с белыми спинками и белыми простынями на плоско лежащих телах далеко тянулся до белой стены. Белый свет из высоких окон арочными золотистыми пятнами ломался на плоскостях постелей и обломками лежал на блестящем, пах-

нувшем хлоркой и отражавшем белое окружение полу. Вот, наступая на своё отражение, в проход между этим и следующим рядом коек вплыла белая фигура, красивая и непонятная. Она приближалась, радуя что-то обещавшей стройностью и плавностью, но вдруг надломилась и остановилась со странным звуком. Белые крылья взмахнули, обняв голову, фигура качнулась, быстро выросла, закрыв собою всё. Выпуклые тёплые вкусные губы сделались живыми, близкими и солёными. Солоно и жарко они бегали по моему лицу, словно искали что-то очень нужное и никак не могли найти.

… я смотрел то на белый потолок, то на свои бледные истончавшие руки в белом белье, прямо лежавшие поверх белой простыни и слушал, слушал, слушал. Я ещё не мог говорить, только слушать, не мог ходить и стоять, хотя на теле не было и царапины. Тяжёлая контузия от разрыва гигантского снаряда огромного орудия, бывшего предметом охоты нашей партии из десятка офицеров и полусотни опытных солдат, выломала меня из боевого строя и на долгие три бессознательные месяца сделала путешественником в санитарных лазаретах, обозах и поездах - до самой столицы, где я и был помещён в госпиталь, в котором она уже более года состояла в корпусе сестёр милосердия. Война катилась где-то далеко по своим путям. Здесь было тихо, бело и покойно.

 

И всё было другим…

Лихорадка перемен в правительстве последних лет, лишь эхом добегавшая до фронта, привела к полной катастрофе. Пришли новые, малоопытные и амбициозные персоны. Ни замена бездарного главнокомандующего, ни присутствие государя на передовых линиях, ни знаменитый прорыв, вернувший утраченные военные и моральные позиции, не могли спасти положение, потому что за неделю до моего возвращения на свет белый под нажимом этих новых людей хозяином земли русской было подписано отречение.

Мир рухнул.

Полная подготовленность к летней кампании, накопившие опыт и утвердившиеся в намерениях генералы, ставшие тяжкими уроками военные провалы и неудачи - обещали к осени разгром и изгнание врага, и победное завершение всей войны. И в эту конструкцию, в единственное уязвимое место так разрушительно ткнули бездумные души и руки, подавшие венценосцу безумный документ.

Это не он подписал отречение от престола. Это мы подписали отречение от отечества.

Стали прошлыми, сразу и безвозвратно, честь и порядочность в самом простом и прямом смысле своего значения. И стало безнадёжно ясно, что тот, кто подберёт павшую власть, кто возьмёт её крепко в свои руки, тот и определит будущее государства. И так же ясно и безнадёжно стало очевидно: среди этих рук истинно достойных – нет ни одной…

Неопрятные солдаты с какими-то тряпками, повязанными на шапках и рукавах, ведомые наглым сильно небритым скуластым матросом в распахнутом бушлате, о чём-то громко спорили с маленьким неуступчивым доктором, тщедушно и неколебимо препятствовавшим им. Они отступили, явно грозя вернуться…

Раненые стали умирать за недостатком лекарств и провизии, сёстры до красных рук стирали пользованные бинты, варили их в хлорке, но запах гниения и тлена распространялся всё шире…

Она защитила меня.

Мои носилки в числе немногих поставили на телегу неудобно и так, что я смог видеть вереницу раненых офицеров, ковылявших, поддерживая друг друга, через кованого металла калитку куда-то за облицованный изразцами угол. Широко расставив ноги в клёшах, за ними наблюдал с непонятной улыбкой-оскалом тот же небритый матрос, пальцами правой руки отбивавший какой-то марш по низко висящей на тонком ремешке длинной деревянной кобуре. Он попробовал отозвать доктора, который, сердито засунув пенсне в нагрудный карман застиранного до серого цвета халата, надменно и коротко что-то

ответив гневным тенорком, вздёрнул бородку и зашагал вслед раненым. Матрос досадливо жеванул мускулистыми губами, махнул рукой и враскачку пошёл за ним. За грохотом телеги, по булыжной мостовой выкатывавшейся за ворота госпиталя, я беспомощно различил сжавшие сердце горячие хлопки…

 

Она окончила фельдшерские курсы, затем пролетарский медицинский университет. Все эти годы она упорно тащила меня. Та контузия оставила меня. Но я был контужен глубже и неизлечимее. Тенью я скользил через перипетии братоубийственных лет, тенью влачился через кратковременное экономическое возрождение, тенью прятался в годы возврата к идеологическим догматам. И только её заслугой должно считать, что в череде этих лет она сохранила во мне меня, и в новые годы возрождения промышленности, десять прежних долгих кровавых лет убиваемой и зарываемой в покрытую пеплом от дыма отечества землю, я востребованно встрепенулся, расправился и стал строить.

Я работал упоённо, закрыв дверцу в пространство потерянного мира, который уже прочно имел то, что мы сейчас как бы заново создавали, я управлял людскими массами и государственными ресурсами, долженствующими залепить безмерную прореху потерь от преобразований, я принимал ответственные решения и отстаивал своё видение, и каждый день, просыпаясь, начинал заклятьем – я буду строить. Для страны, растоптанной, разрушенной, потерявшей свет и цвет, лучших людей и все свои достижения, подавленной беспросветной душевной мукой и миллионными смертями от голода в хлебородных краях. Для этого мира, который мог быть и должен был быть совсем другим.

И я строил, продираясь сквозь леса и болота, сквозь безграмотность новых инженеров и тупую неумелость крестьян в рабочих сапогах, сквозь круговое непонимание и озлобленность. Всеобщий лихорадочный энтузиазм сопровождался массовыми разоблачениями, толпы сплочёнными рядами шли на труд, как на бой, постоянно вырывая из своих рядов куски, тут же залепляемые новыми серыми возбуждёнными лицами.

Странным образом вокруг меня наползающе образовывалась неодолимая пустота. Я с тоской вспоминал тех, с кем я начинал эту страду, с кем отчаянно спорил и даже тяжело расставался, но лишь для того, чтобы не вредить общему делу. И с тоской узнавал и узнавал, что этих несогласных, преданных делу и отечеству, становилось всё меньше. И понимал, что в той конструкции, которая заменяла государственность, том образе восприятия и реагирования, что замещали мышление, том почти исчезнувшем самоуважении, что должно человека вовремя останавливать или, наоборот, подвигать к нужным действиям - моё присутствие во всём этом со всеми моими болями следовало признать ничтожным. Я строил, но это был лишь утлый поплавок, временно удерживающий меня на поверхности…

 

Мы виделись редко и мало.

Мы не говорили о многом, что сопровождало нашу жизнь, но текло как бы в стороне. Просто время от времени, спрашивая – а как там профессор имярек… я утыкался взглядом в её замершую спину, потом видел её темнеющие глаза, когда она молча поворачивалась и тоскливо смотрела на меня, и понимал, что об этом человеке мы говорить уже больше не будем.

Мы виделись мало и редко. И это в нашей жизни было единственное, чем мы могли дорожить. В том числе и потому, что это могло окончиться в любой день. И однажды я вернулся в дом, где её уже не было. Полагая, что она на дежурстве, я поторопился в больницу, где она оперировала свои бесконечные животы. И только увидев смятение на лице и дрожь слёз на ресницах старшей сестры, я понял, что наша жизнь, наконец, окончательно влилась в жизнь всей страны…

 

Её выпустили, когда война уже широко катилась от моря и до моря.

Хорошие хирурги на войне нужны.

Нужно вытаскивать с того света вместе с осколками из их тел этих мальчиков с испуганными глазами; нужно возвращать к

земле этих печальных крестьян, работавших войну, как пахоту; нужно ставить на ноги перед строем этих суровых командиров с детскими лицами, которым хватает чистоты ума и силы духа идти в атаки вместе с этими мальчиками и этими крестьянами.

А она, не по годам уставшая, совсем белая, маленькая и красивая, так и будет, научившись этому в лагере, курить между бесконечными взрезами, ампутациями и швами, удерживая пинцетом папиросу, пока прямо в операционную палатку, продрав полог, разворотив только что проткнутый ею последним стежком очередной спасённый живот и вырвав ей вместе с руками сердце, не влетит мина, доставшая от прогнувшейся линии обороны до медсанбата, которому надо бы отстоять от передовой вне досягаемости даже артиллерийского обстрела. Это потому, что она всегда стремилась быть ближе к своим больным и раненым, и много раз отказывалась перейти в эвакогоспиталь…

Я же попал в плен, как и тогда, в империалистическую, и как тогда же – бежал, и опять не один, но в этот раз нас не подкармливали сердобольные чистенькие немецкие фрау, а достали хорошо наученные на это овчарки, и порвали, прежде чем взопревшие автоматчики добежали до нас, и один из них, увидев всю эту картину, стянул, как носок с ноги, каску с головы и дрогнувшим до смешного фальцета голосом попытался пошутить, что сегодня собак кормить уже не нужно, и никто из них не смеялся…

 

… Мы победили в этой войне.

Нашему полку, сто с малым лет тому маршировавшему по французской столице, выпала честь стоять в правом фланге победного парада на столичной дворцовой площади у самого столпа, ограждённого чугунной вязью с венценосными парящими птицами на столбиках. Государь приветствовал победителей, проходя вдоль всего строя, а полных кавалеров лично награждал каждого золотым портсигаром с вензелем и, белой лайковой перчаткой сняв фуражку, троекратно лобызал, всякий раз после этого оправляя свои красивые усы над опрятной бородкой. Его

красивая семья, улыбавшаяся в открытом большом бело-золотом ландо со впряжённой восьмёркой белых лошадей, удерживаемых на месте дюжими казаками в белых черкесках с серебряными газырями, приветствовала полки; улыбающиеся красавицы великие княжны, служившие в войну в госпиталях, со сложенными на коленях руками сидели в платьях сестёр милосердия с наградными розетками на круглых грудях; наследник, красивый стройный юноша в юнкерском мундире, стоял между них, приложив пальцы правой руки к околышу, отдавая честь воинам-победителям. Было торжественно, трепетно и солнечно.

 

Следующие тридцать два мирных года, до самой кончины императора, страна, продолжая взятый предвоенный темп, прибывала. В восемь лет был совершён технологический рывок, основанный на продолжении зарождённой до войны всеобщей индустриализации и упрочивший лидерство страны в мире; революционно развивались глубины империи, куда брошены были огромные энергии той самой электрической силы; богатеющее население росло удивительными темпами и к новому царствованию составило без малого полмиллиарда человек.

Красивый юноша, стоявший в бело-золотом ландо, превратился в статного, красивого мужчину с умным лицом, старший сын которого, светловолосый молодой человек, должен был наследовать ему, о чём двадцать три года назад, на следующий за его рождением день было торжественно объявлено в возобновлённом парламенте.

 

… едва оторвавшись от моих губ, она внятно и коротко говорила что-то безумное, любовное и очень радостное, и поспешно обратно втягивалась в меня, словно должны мы были срастись нашими губами навсегда…

А я, щурясь на свежее солнце, слепяще осенявшее ангела на столпе, не успевал отвечать на её поцелуи, никак не успевал …

надо б на коне белом

въехать склонясь под своды

бросить поводья вынув

из грубых перчаток руки

плащ отвязать и скинуть

смыть с лица у колодца

перевязи оправить

окружье вымерив взглядом

пыль сбивая подошвой

двор пересечь закрытый

смиряя бряцанье ножен

на каждом шагу легчая

взойти распрямляя спину

за нею день оставляя

вечер вдвоем направить

к дням впереди стоящим

зная что конь и оружье

и игры другие будут

и отзовут однажды

путь совершить обратный

пылью лицо умоют

кровью укроют раны

стан пригибая сдвинут

смысл бытия в иное

нынче же тихая встреча

взгляды дождем омыты

слов череда не греет

более чем молчанье

важное знает каждый

главное каждый знает

каждый светлого цену

тщится не сбить ошибкой

лишь бы терпкая радость

ею осталась столько

сколько достанет силы

радости быть достойным

въехать бы под своды

надо на коне белом

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: