Из стихотворных откликов на смерть Гумилева 38 глава




 

 

Одоевцевой Гумилев говорил, «что если сейчас, в революционное время, власть в России отдать поэтам, все сразу придет в порядок и Россия станет первой в мире державой».

Гумилев в политике был утопистом, но утопия его была обращена в будущее, а не в прошлое. «Монархизм» же был во многом защитной реакцией поэта на те стороны нового режима, которые он не мог и не хотел принять.

19 июля 1918 года Гумилев шел с Куниной по Садовой. «Внезапно на нас налетел оголтело орущий мальчишка-газетчик. Слов мы не разобрали, и только когда он заорал, вторично промчавшись мимо нас, расслышали: «УБИЙСТВО ЦАРСКОЙ СЕМЬИ В ЕКАТЕРИНБУРГЕ!»… Гумилев рванулся и бросился за газетчиком, схватил его за рукав, вырвал из его рук страничку экстренного выпуска. Он был бел и казалось — еле стоял на ногах…» Прочитав сообщение, Гумилев перекрестился и «только погодя, сдавленным голосом, сказал: «Царствие им небесное. Никогда им этого не прощу».

Для Гумилева «царская семья» — это был не просто символ государственности, не просто некая абстракция, которой он, как офицер, присягал. Это были живые люди, которых он видел, милые барышни, которым он по просьбе госпитального начальства писал стихи, болезненный и избалованный мальчик в матроске, любивший выступать перед ранеными.

С этой минуты он по поводу и без повода говорил о своем «монархизме», в стихотворение «Галла» вставил строчки про «портрет своего Государя», который он якобы подарил Аба Муда (чистейший вымысел!), и, упиваясь опасностью, читал их матросам-балтийцам — потому что в Екатеринбурге расстреляли этих женщин и этого мальчика… При этом он, как свидетельствует Адамович, «клялся в верности» не царю, а царице — той самой Александре Федоровне, которую все так ненавидели в армии, защищать которую он в случае революции не хотел. «При чем тут была политика? Он говорил о своей Даме». Опять является образ императрицы…

И он крестился на церковные купола, потому что тем же летом 1918 года красногвардейцы разорили Александро-Невскую лавру, потому что уже начали убивать священников. Впоследствии Надежда Мандельштам назвала Ахматову и Гумилева «поэтами строго канонического православия», а Ю. П. Зобнин даже написал о Гумилеве, поэте православия, целую книгу. Не будем спорить, насколько укладываются в православный канон любовь к Ницше, интерес к масонству и мечты о грядущем царстве державных поэтов. На житейском уровне, конечно, Гумилев «уважал обряд как всякую традицию, всякое установление» (Адамович). Но креститься на церкви — если не ошибаюсь, не единственная и даже не главная обязанность христианина. Нет никаких сведений о том, что Гумилев в 1918–1921 годы хоть раз исповедовался и причащался; поститься ему, положим, приходилось вместе со всем Петроградом, но прочие мелкие радости времен военного коммунизма, в которых он себе в эти годы не отказывал (от коротких романов с отзывчивыми литбарышнями до посещения опиумных курилен), не относятся к числу наиболее душеспасительных[145]. Между тем Гумилев совершенно не испытывал раскаяния в своем образе жизни, не считал его греховным. Это не значит, что религиозное чувство было поверхностным, как думали многие; но его картина мира на самом деле была далеко не каноничной, и сам он был не слишком правильным членом церкви.

Декларируя свои «монархизм» и «православие», Гумилев утверждал (в той форме, которая казалась ему наиболее простой и понятной для окружающих) свою приверженность традиции и иерархии. Но главное — это позволяло ему, сотрудничая с большевиками, не допускать собственной с «ними» идентификации[146]. По словам Мандельштама, он «сочинил какой-то договор (фантастический, ненаписанный договор) о взаимоотношениях между большевиками и ним. Договор этот выражал их взаимоотношения как отношения между врагами-иностранцами, взаимно уважающими друг друга». Гумилев полагал даже, что его декларируемый монархизм обеспечивает его безопасность, так как «для них самое главное — это определенность».

Между тем безопасности для интеллигентов в городе было все меньше. Чекистские репрессии провоцировали ответное насилие (целое поколение было воспитано на героических примерах Желябова, Перовской, Каляева etc. — такое даром не проходит), а теракты оппозиционеров приводили к усилению террора со стороны власти. Уже 20 июня был убит членом партии эсеров Сергеевым комиссар по делам печати Володарский, но роковое событие случилось 30 августа. В вестибюле Главного штаба к председателю Петроградского ЧК Моисею Урицкому подошел статный юноша и выстрелил в него в упор. Юноша был схвачен: это был Леонид Акимович Каннегисер, 22 лет, «еврей, но из дворян», сын действительного статского советника, гражданского инженера, студент Технологического института, затем (при Керенском) юнкер, член партии народных социалистов (лидер — престарелый Герман Лопатин, последний вождь «Народной воли» и первый переводчик «Капитала»)… и поэт. Салон Каннегисеров в Саперном переулке, 10, был известен перед революцией. Здесь бывали Кузмин, Есенин, Георгий Иванов, Адамович, Цветаева (наездами из Москвы), еще не проявивший себя в литературе Марк Алданов (родственник Каннегисеров). Это была обитель утонченного эстетизма, «девиц, увлеченных Далькрозом, дымящих египетскими папиросами», и «молодых людей с пробором и в лакированных ботинках, пишущих стихи и слагающих сонаты» («Петербургские зимы»). В эстете дремал романтик; впрочем, у Каннегисера, кроме политических, были личные причины: он мстил за своего друга, расстрелянного ЧК.

Надо сказать, что Урицкий, до лета 1917 года меньшевик, хоть и занимал зловещий пост, на деле был отнюдь не самым кровавым палачом среди чиновников новой власти. Наоборот, он старался сдерживать истеричного, трусливого и от трусости кровожадного Зиновьева. Даже после убийства Володарского массовые казни не устраивались, несмотря на давление из Москвы. Но 30 августа 1918 года начались настоящие ужасы. Кроме Каннегисера, в сентябре было расстреляно еще по меньшей мере 500 заложников (неофициальные источники называют другую цифру: 1300 человек). «Красноармейцы или матросы врывались в дома и арестовывали лиц по собственному усмотрению». Затем каждого десятого арестованного «отправляли в расход». Зиновьев предлагал «разрешить рабочим расправляться с интеллигенцией прямо на улицах». Это предложение было отклонено из тех соображений, что «черносотенцы начнут действовать под видом рабочих и перебьют всю нашу верхушку». 5 сентября ВЧК было предоставлено право расстреливать без суда и следствия всех «прикосновенных к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам», но с обязательной публикацией списков казненных. Сам Гумилев три года спустя был расстрелян именно в соответствии с этим декретом.

Надо сказать, что реакция поэта на убийство Урицкого была вполне адекватной. По воспоминаниям актрисы А. В. Азарх-Грановской, поэт узнал о теракте на открытии Театра трагедии в бывшем Цирке Чинзинелли. Шел «Макбет» — «бывают странные сближения», как сказал бы Пушкин. Гумилев «поморщился, еще, как мне показалось, побледнел и сказал: «Как неприятно».

Одновременно с настоящим террором начался настоящий голод. Зимой 1918 года рацион петроградца составляли (в лучшем случае!) вобла, пшенная каша на воде, мороженая картошка (это был деликатес), лепешки из маисовой муки, из картофельной кожуры, из кофейной гущи, иногда — брюквина или овсяный кисель, да морковный чай с сахарином. На рынках продукты были, но по недоступной подавляющему большинству горожан цене. Впрочем, на рынке можно было обменять на продукты какой-нибудь «предмет буржуазной роскоши», чем большинство представителей прежних эксплуататорских классов систематически и занималось.

 

 

Сразу же по возвращении в Петроград, летом 1918 года, Гумилев начинает думать о новых возможностях литературной работы. Никаких источников дохода, кроме литературных, больше не оставалось ни у него, ни у семьи: банковские счета были национализированы, да и деньги, лежавшие на этих счетах, стали пылью, дом в Царском и усадьбу в Слепневе пришлось бросить — родственники поэта осели в уездном Бежецке.

16–21 августа Гумилев посещает Бежецк и знакомит мать, сестру и брата со своей новой супругой. Уже через несколько месяцев вся семья устремляется из Бежецка в Петроград. Учитывая происходившее в городе, это был не самый умный поступок. Вся семья (восемь человек! — впрочем, Александра Степановна лишь наезжала из Бежецка) поселяется у Николая Степановича (а он жил еще с мая на Ивановской улице, д. 26/65, кв. 15, в брошенной квартире Сергея Маковского) и оказывается, по-видимому, на его содержании. А. А. Фрейганг-Гумилева «вела хозяйство», то есть стояла в очередях — Анне Ивановне это было уже не по силам, а Анна Николаевна была в житейском плане решительно ни к чему не пригодна.

Некоторым подспорьем в этой почти катастрофической ситуации стал для Гумилева договор с издательством «Прометей», основанным еще в 1907-м неким Н. Н. Михайловым. Издатель купил у поэта права на «Романтические цветы» и «Жемчуга» и в конце года переиздал книги. (Вскоре издательская деятельность почти прекратилась: начался бумажный кризис.)

 

 

 

Дом 25/65 на Ивановской улице (ныне улица Марата). Гумилев жил здесь в 1918–919 годах. Фотография 2004 года

 

 

Но все это произойдет уже осенью; а летом 1918-го Гумилев пишет «Шатер» и переводит «Гильгамеша». Видимо, в это время он считает, что «учебник географии в стихах» и перевод ассирийского эпоса смогут обеспечить его надолго. Идея перевода «Гильгамеша» возникла полутора годами раньше под влиянием бесед с Шилейко. Но переводил Гумилев с французского подстрочника, и во время работы над переводом он с Владимиром Казимировичем почти его не обсуждал — представил на суд специалисту уже готовый труд. Это был, конечно, способ психологической компенсации: одержать победу над «счастливым соперником» на его профессиональном поле.

«Гильгамеш», созданный около 2000 года до н. э., имеет автора, не менее (хотя и не более) достоверного, чем Гомер. Его звали Син-Лики-Уинни, и он был заклинателем из Урука. Герой эпоса Гильгамеш — царь, правивший несколькими веками раньше (где-то в 2700 до н. э.) в еще шумерском Междуречье. В поэме (позднее ее заново, с оригинала, перевел И. Дьяконов, и с подстрочника — С. Липкин) речь идет о вражде и дружбе молодого царя с «диким человеком» Энкидой, об их совместных подвигах, о смерти Энкиды, о встрече Гильгамеша с бессмертным человеком Ут-Напишти — свидетелем всемирного потопа. Это необычный эпос — история взросления личности, с ним можно сравнить лишь написанную два тысячелетия спустя «Энеиду». Очень многие мотивы поздней поэзии Гумилева (например, образ сбрасывающей кожу змеи) восходят к «Гильгамешу». Сам Гумилев так описывал свой метод работы:

 

 

Желая сделать перевод приемлемым для всех, любящих поэзию, я позволил себе восстановить по догадке недостающие части некоторых строк, выкинуть утомительные повторения, свести в одно целое эпизоды, разъединенные лакунами, и, когда бывал уверен, что говорю о том же, о чем и автор поэмы, несколькими фразами заполнить слишком уж досадные пробелы дошедших до нас таблиц…

 

 

По словам Ахматовой, «Гильгамеш» Шилейко и Гумилев предложили в «Русскую мысль», но Струве «пожадничал». Однако это свидетельство вызывает сомнения: к августу-сентябрю, когда работа над переводом была закончена, журнал уже был закрыт (последний номер, сдвоенный, 3–4, вышел в июне). И тем не менее работа Гумилева не пропала. Спустя год его труд увидел свет в издательстве З. Гржебина. Редактором перевода был М. Лозинский; Гумилев преподнес ему вышедшую книгу с такой надписью:

 

 

Над сим Гильгамешем трудились

Три мастера, равных друг другу,

Был первым Син-Лики-Уинни,

Вторым был Владимир Шилейко,

Михал Леонидыч Лозинский

Был третьим. А я, недостойный,

Один на обложку попал.

 

 

Экземпляр был поднесен и Блоку с надписью: «Последнему лирику первый эпос».

Другие гумилевские переводы появлялись в издательстве «Всемирная литература», где и сам поэт с осени 1918-го служил.

О «Всемирной литературе» писали многое. Роль ее в спасении петроградской интеллигенции переоценить трудно. Договор об организации издательства между литературно-издательской группой и Накомпросом был подписан 4 сентября. От лица первой выступал гражданин Алексей Максимович Пешков, от лица второй — нарком Анатолий Васильевич Луначарский. Когда-то Луначарский и Горький вместе участвовали в движении «богостроителей» — попытке создать на основе марксизма новую религию, в которой объектом поклонения будет совершенный человек будущего (с богостроительскими проектами, хотя и на другой основе, выступали, кстати, и унанимисты). Горький, чья лояльность правительству Ленина была весьма ограниченна, но которому большевики были многим обязаны (не только как барду, но и как многолетнему спонсору партии), выступал как представитель гуманитариев, которых предполагалось привлечь к сотрудничеству с новой властью в приемлемых для них формах и, соответственно, обеспечить пайком. Стоит отметить, что Наркомпрос по-прежнему частично находился в Петрограде, так как Луначарский был по совместительству комиссаром просвещения Северной коммуны и постоянно курсировал между двумя столицами.

 

 

 

Чествование Максима Горького в связи с его 50-летием в издательстве «Всемирная литература». А. Блок — четвертый справа в четвертом ряду, Н. Гумилев — третий справа в пятом ряду. За спиной Горького — Н. Чуковский, 30 марта 1919 года

 

 

Суть проекта заключалась в следующем:

 

 

А. М. Пешков берет на себя обязанность организовать под своим руководством при Комиссариате народного просвещения издательство «Всемирная литература» для перевода на русский язык, а также для снабжения вступительными статьями, примечаниями и рисунками и вообще для приготовления к печати избранных произведений иностранной художественной литературы конца XVIII и всего XIX века; Комиссариат народного просвещения обязуется все эти произведения издать.

 

 

Первоначально предполагалось издание только переводной литературы Нового времени, но затем были созданы и другие редакции, в том числе редакция русской литературы. Пайщиками издательства (официально организованного 20 августа) стали, кроме Горького, издательские работники А. Н. Тихонов, З. И. Гржебин и И. П. Ладыжников. Грандиозность замыслов (заново перевести и издать чуть не всю классику XIX века) вписывалась в другие, столь же грандиозные проекты новой власти — вроде знаменитого плана монументальной пропаганды, предусматривавшего установку в голодном и холодном городе десятков памятников разнообразным историческим лицам — от Лассаля до Тютчева.

 

 

 

Н. Гумилев, З. Гржебин, А. Блок. Фрагмент одной из групповых фотографий, сделанных на чествовании Максима Горького в издательстве «Всемирная литература», 30 марта 1919 года

 

 

Главная льгота, которую обеспечивал договор, заключалась в следующем: «Все средства для выполнения своих задач издательству «Всемирная литература» предоставляются Народным комиссариатом просвещения…» Горькому предоставлялась «полная автономия» в выборе издаваемых книг и в приглашении сотрудников. Таким образом, «пролетарский классик» получил возможность делать чуть ли не все, что пожелает, за государственный счет. При этом, как отмечал в своих дневниках Чуковский, Горький, «говоря о большевиках, все время говорит «они» — ни разу не сказал «мы». И хотя недоброжелатели обвиняли его в «двурушничестве», тот же Чуковский знал, что он «не хитрый, а простодушный до невменяемости… Обмануть его легче легкого».

Вообще, если место Горького в русской литературе небесспорно, то его личная репутация, умри он в 1930-м или даже 1933 году, была бы почти безупречной. Он спас десятки людей, пытался спасти сотни. В 1917 году он обличал деспотизм тех, кто пришел к власти не без его помощи, кто был его друзьями. И если, вернувшись из Италии, он стал апологетом деспотизма еще худшего — есть соблазн объяснить это положением «птицы в золотой клетке», страхом за близких, старостью. А на деле, конечно, были и внутренние причины: в его знаменитом «Если враг не сдается, его уничтожают», в гимнах возникающему ГУЛАГу вполне можно увидеть развитие вдохновлявших его всю жизнь идеалов радикального прогрессизма и позитивизма… на ницшеанской подкладке. Но чем был бы Горький без этой рискованной идеологии? «Светлой личностью» вроде Короленко?

Гумилев был приглашен в коллегию издательства (располагавшегося на Невском, дом 64, а с 1919 года — на Моховой улице, дом 36), точнее — в две из трех коллегий: по отделу Запада (вместе с Блоком, Акимом Волынским, Лозинским, Чуковским, Замятиным, А. Левинсоном, самим Горьким и др.) и в Поэтическую коллегию. Еще была коллегия Восточная, к сотрудничеству в которой Гумилев привлек Шилейко. В Западной коллегии Гумилев возглавлял «французский отдел».

За время работы во «Всемирной литературе» Гумилев перевел тысячи строк французской и английской поэзии: «Орлеанскую девственницу» Вольтера (вместе с Ивановым и Адамовичем, с использованием пушкинского перевода первых строк), стихи Бодлера, Леконта де Лиля, Рембо, Эредиа, баллады о Робин Гуде, «Старого морехода» Кольриджа; даже с немецкого он переложил «Атта Тролль» Гейне — видимо, с подстрочника. Еще больше строк он отредактировал. Как редактор он получал две тысячи рублей в месяц — на двадцать пять коробков спичек.

Нищенская оплата труда заставляла переводить слишком много, и некоторые мемуаристы (в том числе Одоевцева) оценивают работу переводчиков «Всемирки» как «халтуру». Но это несправедливо. Переводы обсуждались, и состав коллегий обеспечивал высокий уровень требований. Такой общепризнанный ныне шедевр, как «Старый мореход», в гумилевской интерпретации чуть не был забракован: Чуковский нашел, что переводчику не удалось передать музыку оригинала. Именно во «Всемирной литературе» были впервые сформулированы принципы «русской школы художественного перевода». Брошюра, посвященная этим принципам и выпущенная в 1919 году (переиздана в 1920-м), состояла из статей Гумилева и Чуковского. Любопытно, что именно Чуковский первоначально был самым яростным противником издания брошюры. См. «Дневник», запись от 12 ноября 1918 года: «…На заседании была у меня жаркая схватка с Гумилевым. Этот даровитый ремесленник — вздумал составлять «Правила для переводчиков». По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила… А он рассердился и стал кричать. Впрочем, он занятный, и я его люблю». Однако оппонент Гумилева так увлекся составлением несуществующих, по его мнению, правил, что написал впоследствии на эту тему толстую монографию, причем в нескольких редакциях («Высокое искусство»).

Статья Гумилева «О стихотворных переводах», вошедшая в брошюру, начинается так:

 

 

Существуют три способа переводить стихи: при первом переводчик пользуется случайно пришедшим ему в голову размером и сочетанием рифм, своим собственным словарем, часто чуждым автору, по личному усмотрению то удлиняет, то сокращает подлинник; ясно, что такой перевод можно назвать только любительским.

При втором способе переводчик поступает в общем так же, только приводя теоретическое оправдание своему поступку; он уверяет, что если бы переводимый поэт писал по-русски, он писал бы именно так. Этот способ был очень распространен в XVIII веке. Поп в Англии, Костров у нас так переводили Гомера и пользовались необычайным успехом. XIX век отверг этот способ, но следы его сохранились до наших дней. И теперь еще некоторые думают, что можно заменять один размер другим, например, шестистопный пятистопным, отказываться от рифм, вводить новые образы и так далее. Сохраненный дух должен оправдать все. Однако поэт, достойный этого имени, пользуется именно формой как единственным средством выразить дух. Как это делается, я и постараюсь наметить сейчас.

 

 

Здесь не место приводить все изложенные Гумилевым принципы перевода; скажем одно: нормы, обозначенные им, без сколько-нибудь заметных изменений считаются обязательными для поэта-переводчика и сегодня. Сохраняет актуальность и его главная мысль:

 

 

…Переводчик поэта должен быть сам поэтом, а кроме того, внимательным исследователем и проникновенным критиком, который, выбирая наиболее характерное для каждого автора, позволяет себе в случае необходимости жертвовать остальным. И он должен забыть свою личность, думая только о личности автора. В идеале переводы не должны быть подписными.

 

 

Во исполнение этой идеи анонимности в студии Лозинского при «Всемирной литературе» возникла практика коллективного перевода. Это было вполне в духе времени, но так и не привилось. Перевод остался делом индивидуальным и авторским.

Гумилев участвовал и в работе Русской коллегии. Прежде всего — в составлении списка предполагаемых к изданию русских поэтов; предложенный им вариант списка был «импрессионистическим» — в противовес «историческому» списку Чуковского. В гумилевском списке не было Никитина (любимого поэта Городецкого), зато был Денис Давыдов — «потому что гусар» (почему Никитин считался, «с исторической точки зрения», значительней Давыдова, сейчас уже не поймешь). Гумилева поддержал Замятин, Чуковского — Блок. Гумилев спорил, говорил, что список Чуковского «похож на провинциальный музей, где есть папироса, которую курил Толстой, а самого Толстого нет».

 

 

 

Корней Чуковский, 1910-е

 

 

Сам Гумилев составил том А. К. Толстого. Чуковский рассказывал Лукницкому об этой работе в фельетонном духе: «Гумилев… был совершенно не способен к какой-либо историко-литературной работе… Когда собрание было отредактировано, он дал его мне «на просмотр». По словам Чуковского, он обнаружил в работе Гумилева чудовищные ошибки. «Некоторые стихотворения были отмечены датой немыслимой, потому что Толстой за два года до этих дат умер». Когда Чуковский, исправив эти ошибки, сообщил об них Гумилеву, «тот сделал сердитое лицо и сказал: «Да… Я очень плохой прозаик… Но зато я в тысячу раз лучше вас пишу стихи!» Потом он, конечно, поблагодарил собрата за «спасение» его работы.

Почему автор столь стилистически изысканной «Африканской охоты» называл себя «плохим прозаиком»? Может быть, бравировал своей в этой области «никчемностью», желая быть в глазах окружающих поэтом и только поэтом? И почему Чуковский так безапелляционно объявлял одного из лучших критиков и литературных теоретиков своего времени «человеком, не способным к историко-литературной работе»? Возможно, здесь сказалась категоричность Корнея Ивановича. Гумилев в последние годы жизни привязался к нему — Ольге Арбениной он говорил, что взял бы с собой в Африку, кроме нее, еще и будущего автора африканской поэмы «Бармалей» — как собеседника… Но ответное отношение Чуковского к поэту было неоднозначным. Тональность почти елейных воспоминаний о Гумилеве, написанных в 1960-е годы, и дневниковых записей 1918–1921 годов поразительно не совпадает. Чуковский при жизни был так же несправедлив к «даровитому ремесленнику», как почти все окружающие. Николай Чуковский утверждает, что его отец «не любил стихи Гумилева, называя их «стекляшками».

Еще одним проектом (тоже инициированным Горьким) были «исторические картины» — одноактные пьесы на сюжеты из разных эпох, предлагавшиеся народным театрам. Гумилев, в полном соответствии со своими пристрастиями, выбрал палеолит. Достаточно сравнить (хотя бы в чисто языковом отношении!) его «Охоту на носорога» с написанным в рамках того же проекта «Рамзесом» Блока, чтобы оценить не только драматургический талант Николая Степановича, проявлявшийся даже в такого рода «халтурке», но и его способность увлекаться случайнейшей литературной работой и вкладывать в нее душу. Это относится и к его изобретательной и трогательной детской пьесе-сказке «на индийскую тему» — «Дерево превращений». В феврале-марте 1919-го пьеса шла в первом в России Детском театре (в здании нынешнего Театра на Литейном). Спектакль занимал первое отделение, вторым был «Крокодил» Чуковского в авторском исполнении. Для голодных петроградских детей, считавших, что в строчке «и тысячу порций мороженого» речь идет о мороженой картошке, это было одно из немногих развлечений. Для двух писателей (и их собственных детей) — еще одно подспорье той ужасной петроградской зимой.

 

 

 

Афиша спектакля «Дерево превращений», 23 февраля 1919 года

 

 

Известно, что в эти годы Гумилев создал еще несколько драматических произведений — в том числе в рамках просветительных проектов «Всемирной литературы». Вместе с академиком С. Ф. Ольденбургом он написал пьесу «Жизнь Будды» (сохранился лишь развернутый план — его опубликовал в 1992 году М. Д. Эльзон)[147]. Пытался он возобновить и работу над трагедией о завоевании Мексики.

Если денежная оплата работы во «Всемирной литературе» была скудной, сотрудничество в «советской организации» давало возможность бесплатно или за низкую цену получить продукты, дрова и т. д. В военно-коммунистическом городе не «покупали», а «получали». Сложные взаимоотношения, порожденные этой распределительной системой, в основном не задокументированы, но отражены в многочисленных образцах «словесности на случай». Пример — «дровяная» стихотворная переписка.

Адресат этих стихов — некто Давид Самойлович Левин, завхоз «Всемирной литературы», который «снабдил Блока дровами, а других обманул. Теперь Левин завел альбом, и ему все наперебой сочиняют стихи о дровах».

Первым с посланием к Левину обратился Гумилев:

 

Левин, Левин, ты суров,

Мы без дров.

Ты ж высчитываешь триста

Мерзких ленинских рублей

С каталей

Виртуозней даже Листа…

 

 

Блок тоже не остался в долгу:

 

Давид Самуилыч! Едва

Альбом завели — голова

Пойдет у вас кругом — не раз и не два

Здесь будут писаться слова:

«Дрова».

 

 

Чуковский в притворном негодовании обратился к поэтам с посланием:

 

 

Поверят ли влюбленные потомки,

Что наш магический, наш светозарный Блок

Мог променять объятья Незнакомки

На дровяной паек.

 

А ты, мой Гумилев! Наследник Лаперуза!

Куда, куда мечтою ты влеком?

Не Суза знойная, не буйная Нефуза —

Заплеванная дверь Петросоюза

Тебя манит: не Рай, а Райлеском!

И барышня из Домотопа

Тебе дороже Эфиопа!

 

 

Блок ответил длинным посланием, помещенным в «Чукоккале»:

 

 

Нет, клянусь, довольно Роза

Истощала кошелек.

Верь, безумный, он не проза,

Свыше данный нам паек!

Без него теперь и Поза

Прострелил бы свой висок…

 

 

Гумилев в свою очередь решил ответить Чуковскому с теми же рифмами, что в его послании. Получилось трогательно… и почти лирично:

 

 

Чуковский, ты не прав, обрушась на поленья,

Обломки божества — дрова,

Когда-то деревам, близки им вдохновенья,

Тепла и пламени слова.

 

Береза стройная презренней ли, чем роза,

Где дерево — там сад,

Где б мы ни взяли их, хотя б из Совнархоза,

Они манят.

 

Рощ друидических теперь дрова потомки,

И, разумеется, в их блеске видел Блок

Волнующую поступь Незнакомки,

От Музы наш паек.

 

А я? И я вослед Колумба, Лаперуза

К огню и дереву влеком,

Мне Суза с пальмами, в огне небес Нефуза

Не обольстительней даров Петросоюза,

И рай огня дает нам Райлеском.

 

P. S. К тому ж в конторе Домотопа

Всегда я встречу эфиопа.

 

 

Упомянутая Блоком Роза (Розалия) Васильевна Рура, торговка сомнительными деликатесами времен военного коммунизма, которой разрешили поставить свой лоток в здании «Всемирки», тоже завела альбом, куда записывали стихи кредитуемые ею поэты. Наиболее знамениты стихи Георгия Иванова («…Но двух чудес соединенье ты: Ты женщина! Ты Роза!»), Зоргенфрея («…На что нам былая свобода, на что нам Берлин и Париж, когда ты направо от входа, налево от кассы стоишь») и Мандельштама («Если грустишь, что тебе задолжал я одиннадцать тысяч, помни, что двадцать одну мог я тебе задолжать»). Одиннадцать тысяч были ничтожной суммой. Мандельштам не возвращал их из принципа — когда это и кому он платил долги?

Гумилев в стихах к Розе развивал ту же тему:

 

 

«О дева Роза, я в оковах»,

Я двадцать тысяч задолжал.

О радость леденцов медовых,

Продуктов, что творит Шапшал[148].

 

 

…Гумилеву приходилось и выступать в роли «адвоката» «Всемирной литературы». В 1921 году «на заседание издательства пришел А. М. Горький и сообщил, что в зарубежной прессе печатаются злые измышления о задачах и методах нашей работы… Было решено обратиться в одну из иностранных газет с протестом от лица «Всемирной литературы». Написать этот протест было поручено Гумилеву».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: