Голоса казаков. Осип Фуфачев




 

– Эгей, Оська!.. Когда на Ургу‑то пойдем?.. Когда морозы, што ль, грянут?..

– Да ить медлит командир – значитца, каво‑то кумекат!.. Не понять, каво желаит!.. Уж и вся картинка‑то, как на ладони, перед ним… Да эти китайцы, гамины проклятые, небось, каку хитрость выдумали, котора не даст нам, грешным, завтра ж на ту гору, на Богдо‑ул, забраться!..

– Заберемся. Как пить дать, заберемся. Дай срок. Што тут мы, зря восседам?.. мясо жрем… Командир замучился мясцо‑то нам добывать… А без мясца да без кулеша солдат не попрыгат в бой, это ж ясно как день…

Да, нам, казакам, без мяса‑то никуда. Мужику вообще без мясного ества невозможно. Шти мясные бы понюхать… ну, Марья Зверева, повариха наша, знатно умеет шти варить, вот Митяй Тубанов с Ташуром в степь поедут, у аратов мяса купят, привезут, Марью на могутную стряпню запряжем. Начальство‑то меня, Осипа Фуфачева, Ефимова сына, отчего‑то жалует. Хоть я особенно, отметить надо, и не выслуживаюсь. Я – казак Забайкальского Войска, степового Войска, хоть и молод, а в переделках побывал, знаю, фунт лиха почем. Курточка моя короткая пообтерхана, это верно, и шаровары подштопаны уж во множестве потайных мест; друг мой, Федор Крюков, что Книгу Жизни по‑церковному пишет вечерами в палатке, смеется, когда я шаровары штопаю, покатывается со смеху: тебе, говорит, Фуфачев, эти порты надо будет, после Унгерна нашего походов, когда мир да благость воцарятся по всей родимой земле и мы Императора вернем, слава те Господи, законного, Михаила Александрыча, – вывесить, понимаишь, на стене избы, заместо иконы, лубочной ли картинки… или там мандалы. Штоб, значитца, детки и внуки созерцали, в каких шибких лишеньях обретался в монгольском походе ихний прародитель.

А почетно быть прародителем, зачинателем рода… А род‑то Фуфачевых старый, сибирский, хоть и не из Забайкалья я, а из Красноярской губернии, из сельца Бахты, что на Енисее, чуть повыше Ворогова… осетров у нас там в Енисее, чира, кунжи – тьма… рыбы – страсть… не сетью лови – сапогом… А осетры такие живут, что хоть один на один с ними бороться выходи, ну совсем звери библейские, Левиафаны… Как я к Унгерну прибился?.. А и сам не знаю. Все взбулгачилось в Расее. Все – кверху дном встопорщилось. Бьют да рушат, бьют да рушат… Сибирь‑матушка дыбом вздыбилась… Эх ты, гляди‑ка, а вниманья ведь не обращал, – и кушак у меня сохранился от моего Забайкальского войска, справный таковой, цветной кушак!.. Туже затянуть… под ребрами худ стал… да, нету тут, в Монголии, ни мясца вдоволь, ни молока нашего бравого сибирского, от рыжих коровушек, ни тебе копченых енисейских осетров, как бревна, толстых…

А то недавно Микола Рыбаков пытался выклянчить у меня шапку. Покушался. Тебе, бает, она все одно не к лицу. Не к роже твоей, ну и все тут! Не‑ет, шалишь, гляньте‑ка, до чего моя шапка хороша. Шапка казака – это гордость его, издаля шапку‑то в степи видать. Чисто фонарь. Войско скачет – шапки горят как солнышки – ясно, казаки скачут. Эх, в доброе Царское времечко так оно и было… Ярко‑синяя бархатная шапка, отороченная седым кудрявым бараньим мехом… Ее, шапку эту, еще мой отец носил – не износил, казак Ефим Фуфачев, а до него – мой дед, казак Елизар Фуфачев, а до него – мой прадед, казак красноярский Еремей Фуфачев, а до него – еще мой прапрадед ее таскал на темечке, казак Иннокентий Фуфачев, Кешка‑разбойник, бешеным нравом славился… И то правда, красноярские казаки – самые горячие, бешеные, с огоньком, как норовистые кони, и самые, между прочим, пьяницы. Любят, любят водочку, особливо с осетром, крупно порезанным, либо с жирным чиром, чья спинка трясется, что твой студень. Да пучком черемши закусить, да моченой брусничкой заесть‑зажевать. Ух‑х‑х! А тут…

Унгерн нас просто в дивизию набирал. Все летело‑рушилось к чертям‑бесам, мы за Расею погибшую воевать желали, горло перегрызть красным собакам. «В Бога веруешь?» – «Верую». – «Большаков пойдешь с нами бить?» – «Пойду, вашбродь!..» Эх, эх… Много нас тут у него, у барона, казаков из всех степовых Войск, набралось‑прибилось: и с Уральского, и с Семиреченского, и с Сибирского, и с Амурского, и с Уссурийского, – а уж я, забайкалец, своих друзей тут обнаружил, вот Миколу Рыбакова, к примеру… Хорошо еще, Унгерн ни за что таковое негожее на нас не осердился. Других казаков, чуть что, ослушаются либо неправедное вытворят, – ух, наказывает… страшно наказывает… И то, может, правда. Иначе – распустится оголтелый народ. Чужая страна… все лопочут по‑своему… Будде ихнему бронзовому, зеленому, как лягушка, свято поклоняются… Баб у казаков давно не водилось, ежели, конечно, женатых в счет не брать, тех, кто за собой баб таскает по всей Сибири, по Бурятии да по тутошним степям… Кажись, Унгерн баб будет вскорости в шею гнать. Он сурьезно настроен. Как выгарцует на своей белой кобыле Машке перед войском всем, ка‑ак крикнет: «Солдаты! Помните завет! Вы освобождаете великую, славную Азию, землю будущего великого Царства, от нечисти, от грязи и отбросов людских! Взяв Ургу, возьмем и Пекин! Взяв Пекин – двинемся на Запад! Большевики уже почти сломлены! Надо только потверже наступить на хребет врага, и он хрустнет, переломится! А взяв Иркутск, Омск, Екатеринбург и Москву, пойдем и на Питер!» На Питер, вишь ты, на Питер… Ишь куда замахнулся… через всю земельку нашу рассейскую – походом… «И армия наша будет уже огромна, бессчетна! – так нам орал, верхом сидючи. – Бесконечна будет волна гнева, что захлестнет и смоет с лика Родины черную гадость! А возвернув Питеру и всей России законного Царя – повернем с вами, солдаты, обратно в Азию, и пойдем на Тибет! В страну великой Шамбалы! Чтобы взять руками и губами свет, чтобы понять, что есть воистину Святое!» И мы все стоим и командиру в рот глядим, как он блажит, лицо красное становится, глаза белые, как у осетра, когда его багром по башке тяпнешь, – но завораживают его крики, и веришь, веришь ему, колдуну белоглазому. И что Питер возьмем, и что Шамбалу въявь увидим…

А каво такое та Шамбала?.. Неведомо. Слыхивал много. Старик Еремин бает: то земля счастья. Там якобы реки белые текут. Молочные, кумекаю?.. Может, белый мед?.. Да, мед, кивает Еремин, сладкие, я, бает, пробовал, лапу окунал, облизывал, как медведь… Брешешь, я ему!.. Не бывал ты там, в Беловодье, и руки своей в Белую реку, в Медовую, не окунал!.. А он мне: глупый ты исчо, Оська Фуфачев, ни петушьего пера не смыслишь в жизни. Эта река, сладкая, медовая, – река бессмертия. Ты из нее ежели отопьешь – тебя ни одна пуля в бою не уцепит, как заговоренный будешь. А каво, наш командир, што ль, тоже заговоренный?.. – я его пытаю. Когда бой завяжется – пули кругом свистят, а барон наш хоть бы хны, скачет, прямой как палка, и даже к холке коня не пригнется, лик бешеный, глаза вытаращены, на устах улыбка страшная, инда в дрожь бросает, – а пули вокруг него, как пчелы, жужжат, да и вся недолга!.. – а ни одна в телеса не вопьется… «Ну да, конечно, он из той реки тоже попил», – важно так Еремин мне в ответ. А ты, пытаю, ты‑то, Михайло Павлыч, ты‑то тоже, никак, оттель волшебного медка испил?.. И подмигиваю. И он мне ответно рожу кривит, веселится. «Да, – чешет как по‑писаному, – испил, иначе меня уж давно бы, еще под Кяхтой, либо под Улясутаем, либо на маньчжурской границе, либо еще где – а насмерть грохнуло. А так – вот он я. Цел‑невредим…» И уж хохочет, в голос ржет, как коняга…

Скоро, скоро штурм Урги, чую. Будем Ургу брать, китайцев к лешему гнать. Солдаты застоялись. Командир это дело нюхом чует. Все должно сложиться, как Бог захочет. Не этот, Будда ихний улыбчивый, сладкий, а как наш Господь истинный, Христос Бог, длань с синих небес поднимет и нас ею осенит. Аминь.

– Осип, Осип, што крест широко как кладешь, во весь размах?!.. надо б уже…

– Уже токмо ужи ползут, Никола!..

 

Мать Кати, Софья‑Амалия Терсицкая, урожденная Зебальд, белобрысая немка из Ревеля, покончила с собой. По крайней мере, так смущенно объяснила маленькой Кате, когда она стояла у гроба матери, сложив в робкой молитве тонкие ручки, ее добрая толстая тетка, сестра отца Калерия: «Твоя мама убила себя». Зачем она так сказала девочке? Катя тогда не поняла, что это: убить себя, – как это. Но испугалась очень; плакала и дрожала, спрятавшись за шторами в материнской спальне, с ногами забравшись на подоконник, и в день похорон ее не могли найти, обыскались. Амалия увлекалась оккультными учениями, модной теософией, спиритизмом, писаниями госпожи Блаватской и полковника Олькотта, – словом, загадочным Востоком. Восток внезапно нахлынул на Россию волной и стал в моде. В доме повсюду висели слащавые картинки с изображениями снеговых вершин Тибета, Гималаев, Канченджанги, Джомолунгмы, всевозможные мандалы с фигурками буддийских святых, вышитых золотой нитью, на полочках и этажерках стояли бесчисленные статуи Будды, Авалокитешвары, шестирукого пляшущего Шивы. Что греха таить, Амалия Людвиговна толком не знала, чем Будда отличается от Шивы или от Вишну. Ревельская дама была не в меру экзальтированна, закатывала глаза, вещая о будущей жизни в великой заоблачной Шамбале, ездила лечиться на воды в Карлсбад и Баден‑Баден, на ночь при свечке читала вперемешку «Записки охотника» Тургенева и «Великие посвященные» Шюре… и внезапно, горько умерла: ее нашли в постели с пустым лекарственным пузырьком в руке. Отец Кати, Антон Павлович Терсицкий, плакал неутешно, рыдал денно и нощно. После похорон супруги – отпевать самоубийцу священники запретили, хоронили Амалию тайком, ночью, чтоб все было для любящего сплетни света шито‑крыто, – он с головой, чтобы забыться, окунулся в дела своего второго «чада» – крупнейшей золотопромышленной компании России «ТЕРСИТЪ». Отец был на диво удачлив. Он искал золото на Урале – и находил. Он искал золото в Сибири – и тоже находил. Его разработки и прииски на Вилюе и Алдане гремели и славились и являлись предметом безумной зависти конкурентов. Антона Павловича ничуть не удивило, что дочь вышла замуж за сибиряка: «Храни брак, дочь, сибиряки да казаки – крепкий, верный народ!»

Ну что же, верный казак. Изменил ты, выходит, мне. Изменил…

Она медленно опустилась на влажную вонючую верблюжью шкуру. Полными слез глазами поглядела на Семенова.

– Триша…

– Только не надо этих бабьих причитаний, – он вмял ей крепкие пальцы в плечо. – Плюнь и разотри. Ты с Машкой подружишься. Она баба добрая. Будь и ты добра. Прошло наше времячко золотое, Катя. Прошло… Будем жить. Здесь ведь, как и везде, война идет. И я воюю. И я смертельно устал. Однако, Катя, другого пути у нас, у русских, нет. Разведи‑ка лучше огонь в очаге, завари‑ка мне люй‑ча.

– Это что ж еще такое, Триша?.. – Золотая прядь выбилась у нее из косы, повисла вдоль пылающей щеки.

– Это чай монгольский такой, с молоком, маслом и солью. Вроде супа.

– Противно же, фу!..

– Ничего, и заваривать и пить научишься. Сил много прибавляет. Похлеще змеиной водки будет.

 

Выйдя из юрты, где на огне уже кипел, булькал медный походный чайник, Катя огляделась. Уже свечерело. Над горизонтом ходили тени странных облаков – будто волны с кругло закрученными гребнями, похожие на крутолобых барашков. За юртой бездвижно стоял старый двугорбый верблюд, осторожно, как глиняную, держал голову на высокой тощей шее, косился на Катю сливовым глазом, презрительно оттопыривал губу. Азия. Здесь была Азия. Выжженная, продутая тоскливыми ветрами чужая земля.

Катя пригладила волосы. Заметно холодало, она задрожала под накинутым на плечи мужниным кителем. Она научится здесь прясть верблюжью шерсть… надо бы связать в зиму мужу и себе носки, душегрейки… варежки… Трифон бросил ей: масло в чане около юрты, лежит в воде, чтоб не растаяло; принеси. Где чан? Она оглянулась беспомощно. И наткнулась глазами на глаза человека, стоявшего рядом, за отогнутым низовым ветром пологом юрты.

У человека были совершенно белые глаза.

Бело‑зеленый, болотный огонь слегка мерцал на их дне – такими бывают блуждающие огоньки на болоте либо в ночном лесу, светляки, живущие в гнилых пнях. Глаза глядели на Катю неподвижно, застыли, как льдинки, под выгоревшими светлыми бровями. На миг ей почудилось: во всем мире только и есть, что эти пронзительно‑светлые, бешеные глаза.

Она отшатнулась. Человек сказал тихо и твердо:

– Не вздрагивайте. Не люблю, когда боятся. Вы Катерина Терсицкая, жена моего атамана. Я извещен о вашем приезде.

Голос у человека был хриплый, резкий и волнующий скрытой жестокостью. Катя не опускала глаз, глядела прямо ему в лицо. Рассматривала его занятную одежду: ярко‑малиновый, отливающий брусничным багрянцем, шелковый халат, подпоясанный шелковым поясом с кистями, монгольские сапоги со смешно загнутыми носками; на халате тускло светился такой же, как у Трифона, массивный Георгиевский крест. Герой. Ежик светлых волос торчал над изморщенным лбом. В круглых бровях и коротком, чуть вздернутом носе было что‑то птичье. На скулах неряшливо сизела щетина. Щеки ввалились, как у чахоточного. Человек, видно, не особо утруждал себя бритьем. Под распахнутым на груди халатом виднелась грязная гимнастерка. Весь его вид говорил о запущенности, о том, что с ним рядом не было женщины, женской обихаживающей, заботливой руки.

Он еще раз пронзил ее белыми копьями бешеных глаз, повернулся и пошел прочь. Катя видела, как под переливающимся шелком халата‑курмы двигаются худые широкие лопатки. Человек был высок, как пожарная каланча, и худ. Похоже было, что он и об еде‑то не слишком печется. Катерина проводила его глазами, следила, как долговязая фигура исчезает в степных сумерках, в ветреной ночи.

На ее лицо упала снежинка, потом другая. Она протянула ладонь. Снег, пошел первый снег. А леса и распадки, тайга по горам, березы и лиственницы еще стоят сплошь золотые. Коротка здешняя осень. Она испугалась: быть может, и коротка жизнь.

«Недотепа, это же наш барон! Это сам Унгерн говорил с тобой!» Трифон, раскуривая трубку, набивая в нее китайский табак, сердито ожег ее глазами. Катя пожала плечами: это и есть главнокомандующий? А зачем он в монгольской одежде ходит? «Так он же цин‑ван, монгольский князь, – свистяще прошептал Трифон, пыхая трубкой. – Ему титул сам Богдо‑гэгэн пожаловал. И у него, матушка моя, идея. Он хочет, чтоб Азия над всем миром царицей стала. Налей‑ка в чай молочка утрешнего! Маслица уже запустила?.. соли швырни… Соль, однако, у нас в дивизии уж на исходе… покупать надо… завтра на Захадыр поедем…» Катя поняла: молоко – кобылье. У него был острый перечный привкус, оно чуть щипало язык, как квас.

Она глубоко вдохнула воздух со странным привкусом, с томящим, горько‑сладким запахом. Ах, да. Сандал. Ее бедная покойная матушка, бывало, жгла редкое благовоние, уединясь в спальне – тоненькие темно‑коричневые палочки ставила в хрустальную рюмку и поджигала, и от палочек живыми усиками в стороны расходился сизый дым.

– Ты жег сандал, Триша?..

Он не ответил. Она поискала глазами. В медной исцарапанной походной кружке дотлевала обломанная сандаловая палочка. Вот так и любовь сгорит. И жизнь… Она подумала о том, что сандал на Востоке зажигают не только для молитв и медитаций, но и для любви. В очаге тлели красные головешки. Семенов, сощурясь, глазами горящими, как угли, пристально смотрел на жену.

 

Восемь ужасных

 

Если ты овладеешь внутренним теплом тумо, ты вкусишь райское блаженство еще в подлунном мире.

Учитель Милареспа

 

Красные, того и гляди, войдут в Забайкалье. Партизаны воюют вовсю. Провались все на свете, даже родной дядя его верного атамана верховодит партизанским отрядом. Чего хотят эти недоумки? Эти недоумки хотят власти. Власти, чего же еще?

Самая опьяняющая водка на свете – это власть. За это опьянение не вздернешь на дыбе, не дашь пятьдесят ли, сто палок, не оттяпаешь саблей руку, чтоб не подносила рюмку ко рту. Опьянившийся властью идет до конца. Он душит, губит, расстреливает, загрызает всех, кто встанет у него на пути.

А он? Он борется за что? За власть? За Россию? За Азию? За Царя? За свое брюхо?!

За свое тощее, вечно недоедающее брюхо, ха‑ха. Он не любил еду. Он с ней мирился. Он ел из солдатского котла рис руками, утирал рот ладонью, запивал водой из ближней реки или озера.

Да, он ел как зверь и спал на земле, он мог сутками напролет скакать на коне и бестрепетно наблюдать, как по его приказу казнят провинившихся, но он хотел, да, хотел власти. Не простой! Не государственной! Не узурпировать собственность! Не взять в руки банки, телефонные станции, вокзалы, элеваторы, крупные заводы – и присвоить их! Как эти, красные собаки…

Он хотел Священной Власти.

«Ты можешь объяснить себе, что есть Священная Власть? Не можешь? Да, Будда смог бы. Но ты не Будда. И не лама. Ты просто воин. Все твои предки погибли в бою. Ты тоже погибнешь в бою. Ты умрешь с честью: с пулей в груди или во лбу. Тебя не предадут. Ты Заговоренный. Она… Ли Вэй… ты помнишь?.. заговорила тебя. Прочь подлые мысли о женщине. Для тебя теперь нет женщин. На войне их нет никогда. Зачем кое‑кто из офицеров и казаков таскает за собою по степям своих несчастных жен?! Идиоты. Женщин надо оставлять дома. А у солдата дома нет. Его дом – священная степь. Его мечта – Священная Власть».

Он тряхнул головой, отгоняя назойливые, как оводы, ненужные мысли. Семенов засылал в Ургу Левицкого, и Левицкий встречался с Богдо‑гэгэном. Выбор, дорогие мои монгольцы: либо владычество Пекина, либо красная чума, либо… Он мельком глянул в зеркало. Оно висело, жалкий осколок с потершейся, отсырелой, пошедшей черными пятнами амальгамой, на стене юрты. У него была одна прихоть, причуда. Он, как баба, любил глядеться в зеркало, хоть за собою и не любил ухаживать – бриться, стричься. Это лицо – лицо властителя? Князя? Владыки?

Это жесткое лицо со сжатыми скулами, с прозрачными сумасшедшими глазами – лицо даже не правителя. Не военачальника. Не вождя. Хотя и то, и другое, и третье не так уж плохо.

Это лицо докшита.

«Докшиты, Хранители Веры. Вы, злобные, вы защищаете Будду. Вы защищаете свое небо. Кто защитит небо России, ежели убили ее Царя?! Не стать ли мне самому Царем, о докшиты?.. Что ты мелешь сам себе, барон, окстись. Верни Азии династию Цин и верни России Царя. Ты воин. Твое дело – умереть в бою».

У него в Азиатской дивизии три конных полка: Монголо‑Бурятский, Татарский и атамана Анненкова. Хорошо, что еще Анненков жив, что он не пропал, как… как другие.

«Остановиться. Не думать о пропадающих людях. Предатели. Сволочи. Никто их не убил. Они просто убежали из Дивизии, собаки. И они найдут свою собачью смерть».

Так, три конных полка, это хорошо. И еще монгольские князья Дугор‑Мэрэн и Лувсан‑Цэвен со своими отрядами. Знают ли монголы, что русский Царь давным‑давно мертв, расстрелян в Екатеринбурге? Его казаки, его монголы, буряты, татары и уйгуры хорошо вооружены. На одного солдата – одна винтовка, и это уже богатство по нынешним временам. В Урге есть такая сволочишка, купец Ефимка Носков, он напрямую связан с англичанином Биттерманом, вот через Носкова у англичан можно закупить партии новейшего оружия, и притом дешево, купец сам сделает свой навар, обведет Биттермана вокруг пальца. Он связался с Носковым еще в Чите. Прижимистый купец тогда не обманул, переправил ему через Харбин оружия – винтовок и пулеметов – на десять тысяч рублей. Деньги были, разумеется, семеновские. Атаман щедро тратился на идею освобождения Азии и восстановление в Маньчжурии династии Цин. Ах, с японцами б поближе подружиться… Без японцев, судя по всему, – никуда… Но главное – Монголия. Главное – Урга. Урга должна стать его, Унгерна. Ургу должно взять.

Взять – какое отличное слово. Взять и не выпускать.

Проклятая сухая осень, ни капли дождя. Уже метет, наметает снег, сухая противная крупка, режущая губы и щеки. Плоские здешние горы затянуты, будто парчой для священнической ризы, бледно‑золотой, грязно‑красной сухой травой. Первая попытка штурма не удалась. Наплевать! Смеется тот, кто смеется последним. Нет, нет, его Дивизия, хоть и полуголодная и полураздетая – кто в чем шастают казаки, у многих солдат нет теплых ушанок, валенок, телогреек, – все же вооружена, а главное, воодушевлена. Кем? Им.

Им одним.

Далай‑лама прислал ему из самого Тибета восемьдесят всадников из числа телохранителей, пошерстив свою личную священную гвардию. И он сделал в своей Дивизии особо любимую им Тибетскую сотню. Почему прислал именно ему? Потому что Далай‑лама знает: он борется за истинную веру. Эта азийская война – священна. Эта огромная, на всю степь размахнувшаяся Зимняя Война неизбывна. К нему присоединяются простые монголы, степные кочевые араты, пастухи и скотоводы, беглые ламы из монастырей в ободранных дэли, отшельники‑нищие, крестьяне, уверовавшие в то, что он – воплощение Чингисхана. «Мать Чингисхана глядела из‑под руки вдаль, в степь, выходила и глядела, – сказал ему высокий, дочерна загорелый арат в островерхой шапочке, получая из его рук винтовку, – она вглядывалась в даль, ибо хотела увидать, откуда прискачет белый конь Майдари. Сначала прискачет белый конь, потом явится Бог Войны Бег‑Цзе, а потом уж на землю спустится Майдари, в грохоте боя и зареве пожарищ. И тогда наступит Будущее. Спасибо тебе, цин‑ван». Я не цин‑ван, я воин, не называй меня князем, жестко кинул он арату и отвернул голову, и тоскливыми глазами птицы поглядел вдаль. «Нет, ты цин‑ван. Ты будешь цин‑ваном, вот увидишь. Ты встал на защиту живого Будды. Ты освободитель Монголии. Нарисуй на знамени кровью врага последнее, двадцать седьмое имя Чингисхана – и ты победишь. Ты – воплощение Махагалы».

Тогда он впервые услышал о Махагале. О Жамсаране. О докшитах. По‑тибетски – докшиты. По‑монгольски их называли – шагиусаны.

Шестирукое божество, воплощенный гнев, ужас мести, медный звон непобедимого щита. На мандале чудище было изображено в диадеме из пяти черепов. Ожерелье из черепов болталось на шее. Палица из костей – в одной руке, чаша из черепа – в другой. Докшитов было восемь. Как звали этого? Кажется, этого звали Жамсаран. По крайней мере, так ему этот тибетец, этот молчаливый тубут, Ташур, сказал.

Ну да, верно, он же тоже карающий. Он живьем сжег гаденыша Чернова. Чернов при зимнем переходе в Забайкалье распорядился отравить всех тяжелораненых, тех, кто не вынес бы перехода в пятьсот верст до станции Маньчжурия. Ходили слухи, что бестия Чернов отравил не только раненых, больных и немощных, но и тех, у кого при себе были деньги и драгоценности. Он до сих пор помнит взрыв бешеной ярости, черным огнем застлавший ему глаза. Он еле справился с собой тогда, чтобы тут же не выстрелить Чернову в лоб из револьвера. Это было бы слишком большим благом для этакой собаки. Он повелел бить отравителя палками так, чтобы из его тела сделалась кровавая котлета, а потом привязать к дереву и сжечь. Когда подожгли хворост, Чернов был еще жив. Распялив черный рот, он заорал, и он, генерал, слушал его последний крик. Докшит должен уметь выслушивать последний человечий крик до конца.

Он еще раз взглянул на себя в осколок зеркала, встал из‑за стола, отогнул полог юрты и вышел на воздух. Священная гора Богдо‑ул возвышалась над степью, заслоняя лесистой чернотой, выгнутой спиной каменного зверя, ясное многозвездное небо. Сколько здесь всегда звезд осенью, зимой. Будто кто‑то по черному бархату просо рассыпал. Монголы его, генерала, любят. Монголы любят его людей. Когда кто‑то из его людей появляется в Урге – монголы их привечают, а на китайцев его офицеры и казаки и плевать хотели. Провизию они уже с месяц как закупают на Захадыре. Он сам нахально появился в Урге на белой своей кобыле Машке, в малиновом шелковом халате, в белой папахе, проскакал аллюром прямо к дому китайского наместника, часового‑китайца вытянул плетью по спине. Почему за ним никто не поскакал, никто не изловил, не подстрелил его? Его боялись. Его считали докшитом. Он улыбнулся. Перекрестил взглядом черно‑алмазный свод Небесной Юрты. Надо выждать еще немного. Огни, огни по склонам Богдо‑ула. Его мираж, его виденье. Он зажжет их. Повремени, оскаленный Жамсаран. Дай ему срок.

 

Ганлин играет

 

Ты же помнишь, помнишь, как было сказано, как спето было тебе: «Убив отца и мать, убив четырех воинов из касты кшатриев и пятым – человека‑тигра, брахман идет невозмутимо».

Ты – брахман; ты – князь; ты – рыцарь. Ты – владыка безлюдных степей.

И человек здесь, в степях, для тебя – или драгоценность, и тогда его надо короновать; или дерьмо, и тогда его надо убить.

Нельзя драгоценность смешать с дерьмом. Нельзя из дерьма слепить алмаз.

Или – или. Третьего не дано.

О Золотой мой Будда, а как же ты? Как же горит во лбу твоем Третий Глаз?!

Закрой ладонью лоб свой. Ослепни хоть на миг. Усни. Передохни.

«Убив отца и мать, убив четырех воинов…»

Я и во сне считаю удары часов, как удары сердца своего. Каменного сердца. Железного сердца.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: