Предположительно четыре года назад 5 глава




— Здравствуйте. Леннарт Оскарссон. Кажется, мы незнакомы.

— Свен. Свен Сундквист.

Они вместе направились к большой калитке Аспсосского учреждения. Она тотчас открылась, и они вошли. В караульном помещении дежурил Берг. Он узнал Эверта, они кивнули друг другу. Но Свена видел впервые.

— А вы?..

Оскарссон остановился, вернулся к окошку, раздраженно бросил:

— Он со мной. Из городской полиции.

— На него нет заявки.

— Они ищут Лунда.

— Это меня совершенно не интересует. Меня интересует, почему не заказан пропуск.

Свен перебил Оскарссона, который собрался рявкнуть что-то, о чем впоследствии наверняка пожалеет.

— Вот. Мое удостоверение. О'кей?

Берг долго рассматривал паспортную фотографию, потом отыскал в базе данных личный номер Свена.

— У вас нынче день рождения.

— Да.

— Что же вы тогда здесь делаете?

— Вы меня пропустите?

Берг махнул ему, и они друг за другом вошли в первый коридор. Эверт громко расхохотался.

— Ну и болван! Какого черта вы его тут держите? Когда он дежурит, сложнее войти сюда, чем выйти.

Они шли через подвал. Эверт смотрел по сторонам, вздыхал. Стены такие же, как во всех подвальных коридорах шведских тюрем. Длинные настенные рисунки, более или менее талантливые, проект терапии для заключенных, под руководством наемных консультантов. Внизу всегда синий цвет, всегда масса однозначных символов: открытые тюремные решетки, птицы, взмывающие к небу, и прочая чепуха, связанная со свободой. Этакая взрослая мазня, подписанная — Бенке, Лелле, Хинкен, Зоран, Яри, Гетен, 1987 г.

Оскарссон со связкой ключей прошагал в длинный переход, отпер стальную дверь. Им встретилась шумная ватага заключенных, направлявшихся в спортзал, двое конвоиров впереди, двое сзади. Эверт снова вздохнул, с многими он сталкивался раньше. Некоторых допрашивал, против некоторых свидетельствовал, некоторых старичков поймал, еще когда патрулировал улицы.

— Здорово, Гренсик! Гуляешь, да?

Стиг Линдгрен, один из членов закрытого общества, из тех, кто никогда не сможет жить нигде, кроме как за стенами, — запри и выброси ключ, мразь все равно наружу не хочет. Эверт устал от этих типов.

— Заткнись, Малосрочник, иначе расскажу твоим неудавшимся дружкам, за что тебя так прозвали.

Вверх по лестнице, в отделение А. Секс-отделение.

Леннарт Оскарссон шел на несколько шагов впереди, Свен и Эверт — за ним, чуть медленнее, озираясь по сторонам. Отделение как отделение. Тот же уголок с телевизором, бильярдный стол, кухня, камеры. Разница в том, что преступления, за которые сидели здесь, рождали во внутреннем обществе такую же ненависть, что и на улицах города, здешним зэкам грозила смерть, если они появлялись в неподходящих местах тюрьмы.

Оскарссон указал на дверь одной из камер. Номер одиннадцать. Пустая стальная поверхность. Все остальные двери были замысловато разукрашены обитателями, которые несколько лет проводили в камере. Афиши, газетные вырезки, фотографии. Но не в камере номер одиннадцать.

Эверт Гренс успел подумать, что ему следовало побывать здесь, за этой дверью, еще полгода назад. В камере Лунда. Когда он распутывал дело о детской порнографии и впервые по-настоящему заглянул в новое закрытое царство педофилов, запрятанное среди баз данных и страниц Интернета. Он видел фотографии детей, фотографии, которые ему никогда прежде не приходилось разглядывать: раздетые дети, дети, которых насиловали, унижали, над которыми издевались, одинокие дети. Детская порнография не приходила откуда-то из-за границы, как в начале следствия думали он и его коллеги, а имела куда более узкий и дерзкий источник. Их было семеро.

Элитарный клуб сексуальных преступников-рецидивистов.

Некоторые за решеткой, большинство недавно освобождены.

Они создали собственное виртуальное шоу. Представления транслировались через компьютер и Интернет в определенное время, словно часть сетки телепрограмм. Каждую неделю в одно и то же время: по субботам, в восемь часов. Сидели у компьютеров, ждали еженедельного представления, с постоянно растущими требованиями: в следующий раз голых детей должно быть больше, чем в прошлый, тех, которых недавно хватало, и теперь, и потом недостаточно. Дети, которые спокойно сидели, теперь должны трогать друг друга, дети, что трогали друг друга, должны подвергаться насилию, а те, кого насиловали, должны терпеть еще большее насилие; прежнего фотографа необходимо любой ценой переплюнуть. Семеро педофилов, закрытое общество, собственные фотографии собственных преступлений, аккуратно отсканированные и выложенные в Сети.

Так продолжалось почти год, но в итоге их разоблачили.

Как на скачках, соревнования по детской порнографии.

Бернт Лунд — один из этой семерки. Он единственный сидел в тюрьме, и по этой причине только ему дозволялось рассылать через компьютер в камере старые, сделанные ранее и известные фотографии, учитывая совершённые им преступления, его статус все равно был неоспорим, как и его право участвовать. Трое из остальной шестерки после разоблачения успели получить значительные сроки. Против четвертого, Хокана Аксельссона, шел судебный процесс. Что до двоих последних, то здесь доказательная база оказалась слабовата, вероятно, им удастся уйти от приговора, все всё знали, но это не играло роли: недоказанное как бы и не существует, и в тени следствия они могли украдкой завязать новые контакты, выстроить новый фундамент для распространения детской порнографии.

Их много, одного посадят, другой тотчас займет его место.

Эверт проклинал себя. Нужно было наведаться в камеру Лунда, еще когда шло дознание. Время поджимало, через СМИ их подстегивало возмущенное общественное мнение, и наперекор своим принципам он отказался от мысли лично съездить в Аспсос, послал к Лунду вместо себя двух коллег помоложе, в камеру, доверху забитую самодельными сидиром-дисками с тысячами фотографий поруганных детей. Если б он тогда побывал в одиннадцатом номере секс-отделения, то, вероятно, знал бы больше; если б он тогда вник в повседневную жизнь Лунда, то, вероятно, не стоял бы сейчас перед неизвестностью, не дал бы этой сволочи преимущества.

— Вот.

Оскарссон повернул ключ, открыл дверь.

— Н-да, как видите, аккуратист.

Свен и Эверт вошли в камеру. И тут же остановились. Очень странное помещение. На первый взгляд похоже на соседние. Окно, кровать, шкаф, несколько полок, умывальник, примерно восемь квадратных метров. Странность заключалась в другом. Подсвечники, камешки, деревяшки, ручки, окурки косяков, одежда, папки, батарейки, книги, блокноты — все разложено рядами. На полу, на застланной кровати, на подоконнике, на полках. Как на выставке. Два сантиметра от одного предмета до другого. Словно костяшки домино, непрерывный ровный ряд — сдвинь один предмет, и все нарушится.

Эверт порылся в кармане пиджака. Достал календарик, по краю размеченный как линейка. Шагнул к кровати, приложил календарик к выложенным в ряд камешкам. Два сантиметра. Двадцать миллиметров. Не больше и не меньше. Потом измерил расстояние от ручки до ручки на подоконнике. Два сантиметра. Двадцать миллиметров. На полках, между книгами, два сантиметра, окурок на полу в двадцати миллиметрах от батарейки, двадцать миллиметров от блокнота до пачки сигарет.

— Здесь всегда так?

Оскарссон кивнул:

— Да. Всегда. Вечером, когда разбирает постель, он укладывает камешки на полу в новый ряд. Измеряет расстояние. Утром, застелив кровать, поднимает камешки и снова укладывает на разглаженное покрывало, ровно в двадцати миллиметрах друг от друга.

Свен поднял несколько ручек. Самые обычные. Повертел несколько камешков. Самые обычные, один невзрачнее другого. Папки, блокноты. Ничего особенного. Папки пустые, без содержимого, блокноты нетронутые, ни одна страница не использована. Он обернулся к Оскарссону:

— Ни черта не понимаю.

— А что тут понимать?

— Не знаю. Ну хоть что-нибудь. Скажем, почему он облизывает детские ноги.

— С чего вы взяли, что это нужно понимать?

— Я хочу знать, где он. Куда направляется. Просто хочу схватить этого мерзавца, поехать домой, съесть торт и напиться.

— Сожалею. Вы никогда этого не поймете. Здесь нет рационального объяснения. Он и сам не знает, зачем облизывает мертвые ноги. Думаю, он понятия не имеет, зачем раскладывает вещи рядами, на расстоянии двух сантиметров друг от друга.

Эверт приставил большой палец к календарику, за черточкой, отмечающей два сантиметра. Поднес к лицу, и все невольно уставились на его большой палец и на двадцать миллиметров.

— Контроль. И больше ничего. Все они одинаковы. Наслаждаются насилием, потому что контроль у них в руках. Власть и контроль. Этот тип — крайность. Но именно так объясняются ряды камешков. Порядок. Структура. Контроль.

Он опустил календарик на кровать, позади камешков, потом резко взмахнул рукой, смел их на пол, один за другим.

— Мы же знаем. Он садист. Знаем, что от ощущения власти у таких, как Лунд, встает. Вот так оно и работает. Когда власть у него, когда беспомощен кто-то другой, когда он решает, навредить ли и как сильно. Вот почему у него встает. Вот почему он кончает перед связанными и избитыми девятилетками.

На подоконнике, где рядком лежали ручки, он поступил так же, резким движением смахнул все на пол.

— Кстати, фотографии в компьютере. Как они расположены?

Оскарссон долго смотрел на ручки, сваленные кучей на полу, без всякого порядка. Потом посмотрел на Эверта, с удивлением, будто не понял вопроса.

— Расположены? В каком смысле?

— Как он их сортировал? Я, черт возьми, не помню. Помню их лица, их глаза, их жуткое одиночество. Но расстояние между фотографиями не помню.

— Не знаю. Правда не знаю. Вообще об этом не думал. Но могу выяснить. Если, по-твоему, это важно.

— Да. Важно.

Оскарссон сел на кровать:

— До завтра потерпит?

— Нет.

— Хорошо, получишь сегодня. Когда закончим здесь. Материал у меня в кабинете.

 

Вместе они обыскали всю камеру. Ощупали и обнюхали каждый уголок пристанища, где Бернт Лунд обитал последние четыре года.

Никакой информации не нашлось.

У него не было плана.

Он сам не знал, куда направляется.

 

 

Фредрик открыл дверцу машины. По Стренгнесу он проехал с превышением скорости: зная, что на мосту Тустерёбру скорость ограничена до тридцати, гнал на семидесяти, но ведь обещал Мари, что в садике они будут к половине второго, а обещания надо выполнять.

Ей нужно в садик, потому что папе нужно работать. Ложь сегодня и ложь вчера. Ей нужно в садик, чтобы сохранить за собой место, чтобы поддержать имидж тяжко работающего папы, который писал и нуждался в уединении, чтобы рождать умные мысли. Но умные мысли не появлялись уже который месяц. За последние недели он не написал ни единого слова. Его будто судорогой свело, и он не знал, как от нее избавиться.

Вот почему Франс преследовал его по ночам, вот почему он вспоминал побои, вот почему не мог заниматься любовью с молодой красивой женщиной, которая прижималась к нему по утрам, а поневоле сравнивал ее с другой, запутываясь в отношениях, каких более не существовало, в отношениях с Агнес. Как будто работа, писание отнимали все время на размышления, вообще-то он всегда именно так и делал — работал, работал, работал, чтобы не думать и не чувствовать, в нем действовал мотор, который не останавливался ни на минуту, гнал его вперед, — находясь в движении, он уходил от прошлого.

Он припарковался на улице, возле детского сада. Это зона для разворота, и однажды его там оштрафовали, но ехать дальше и наобум искать место для парковки уже нет времени. Он помог Мари отстегнуть ремень безопасности, открыл заднюю дверцу. Они вышли. На улице еще жарче, чем в машине, солнце в эту пору дня стояло, наверное, в самой высокой точке, температура в тени градусов тридцать. Странное лето, оно наступило уже в начале мая и с тех пор все тянулось и тянулось, за целый месяц считанные облачные и дождливые дни.

Они направились к входной двери. Мари скакала впереди, то на одной ножке, то на двух, радовалась, там внутри ждали Микаэла, и Давид, и двадцать пять других детей, чьи имена ему бы следовало узнать, но они его не интересовали.

Они миновали скамейку рядом с закрытой калиткой. Там в ожидании сидел чей-то папаша, вроде бы знакомый, Фредрик легонько кивнул, хотя и не мог соотнести его лицо ни с кем из ребятишек.

Микаэла стояла у гардероба. Поцеловала его, спросила, скучал ли он по ней, когда проснулся. «Да, — ответил он, — скучал». А правда ли скучал? Он не знал. Ночью он скучал по ее мягкому телу; когда не мог заснуть, обычно прижимался к ней вплотную, заимствовал ее тепло, не так боялся, лежа рядом. А днем? Нечасто. Он посмотрел на нее.

Молодая. На шестнадцать лет моложе его. Слишком молодая. Слишком красивая. Будто он не годится. Будто недостоин. Надо быть таким же молодым. Таким же красивым. Кой черт вбил ему в голову такую чушь? Он в это верит? Эти мысли сидели в нем, в самой глубине. Как и побои, которые тоже там, в самой глубине. После развода он искал ее близости, она была в детском саду, а он приходил каждое утро и оставлял Мари, и однажды они немного прогулялись вместе, он рассказывал о боли и о тоске, а она слушала, они прогуливались снова и снова, и он продолжал жаловаться, а она продолжала слушать, и как-то раз они пошли к нему домой и занимались любовью чуть не всю вторую половину дня, меж тем как Мари и Давид носились по гостиной, за закрытой дверью.

Фредрик помог Мари переобуться. Снял с нее красные туфельки с металлическими пряжками, поставил на полку, помеченную слоном, ее знаком. У других были красные пожарные машины, и футболисты, и диснеевские герои, а она выбрала слона. Он дал ей сменку, белые матерчатые тапки.

— Не уходи, пап!

Она крепко вцепилась в его плечо.

— Но ты же хотела сюда? И Микаэла тут. И Давид.

— Останься. Ну пожалуйста, пап!

Он взял ее на руки, прижал к себе.

— Ну-ну, детка, ты ведь знаешь, папе надо работать.

Мари смотрела ему в глаза. Наморщив лоб. С умоляющим видом.

Он вздохнул.

— Ладно, ладно. Так и быть, останусь. Но совсем ненадолго.

Мари так и стояла рядом. Чмокнула своего слона. Обвела пальчиком его контуры, от ног вверх по спине, вдоль по хоботу. Фредрик молча повернулся к Микаэле, беспомощно пожал плечами. Так было с тех пор, как она начала работать, скоро уже четыре года, после ухода Агнес. Каждый день он надеялся, что это последний раз, что завтра он сможет оставить ее, сказать «пока» и уйти без угрызений совести.

— И надолго ты решил остаться сегодня?

Тут их мнения расходились. Микаэла считала, что он должен уходить, должен раз и навсегда показать, что хотя и уходит сразу, но после обеда все равно возвращается и забирает ее. Конечно, Мари обидится, будет плакать, но это пройдет, она привыкнет. Обычно Фредрик отвечал, что у нее самой нет детей, поэтому она не может понять родительские чувства.

— Минут пятнадцать. Как всегда.

Мари все слышала.

— Пусть папа останется. Со мной.

Она еще крепче вцепилась в отца. Но тут неожиданно прибежал Давид в боевой акварельной раскраске, промчался мимо нее, крикнул «пошли!», и она тотчас отпустила Фредрика и побежала следом. Микаэла улыбнулась.

— Смотри-ка. Так быстро еще никогда не получалось. Мари уже про тебя забыла. — Она шагнула к нему. — А я нет.

Легкий поцелуй в щеку — и она тоже ушла. Фредрик стоял в нерешительности, глядя вслед Микаэле и Мари. Приоткрыл дверь в игровую комнату. Мари с Давидом и еще трое их сверстников, сгрудившись на полу, малевали друг другу лица, индейцы сиу или вроде того. Фредрик помахал Мари, она помахала в ответ. Он пошел прочь, боевой индейский клич настиг его, когда он открывал парадную дверь.

Солнце ударило в лицо. Перекусить, что ли, в теньке? Купить газету на площади? Он решил поехать на остров Арнё, в писательскую берлогу. Будет сидеть там и ждать. Скорее всего, не напишет ни слова, но хотя бы приготовится, включит компьютер, перечитает свои заметки.

Он открыл калитку, снова кивнул папаше, ожидавшему на скамейке, и пошел к машине.

 

 

Ему нравился этот детский сад. С виду такой же, как и четыре года назад. Маленькая калитка, белые деревянные планки, голубые ставни. Он сидел у входа уже четыре часа. Детей там наверняка не меньше двух десятков. Он видел детей с папами и детей с мамами, которые приходили и уходили. Одиноких детей нет. А жаль. Куда проще, когда они приходили и уходили одни.

Три девчонки в гимнастических кедах. Две — в сандалиях, с длинными кожаными ремешками, которые надо обматывать вокруг ноги. Некоторые пришли босиком. Жарища, конечно, несусветная, но ходить босиком ему не нравилось. Одна в красных лакированных туфельках с металлическими пряжками. Очень красиво. Она пришла поздно, почти в половине второго, вместе с отцом. Светловолосая маленькая шлюшка, вдобавок кудрявая от природы, она откидывала голову, когда говорила с отцом. Одежды немного — шорты да простая майка, наверное, сама одевалась. Похоже, радовалась, шлюхи почти всегда радуются, всю дорогу до входной двери скакала, то на двух ногах, то на одной, по очереди. Отец кивнул ему, поздоровался.

Он тоже поздоровался в ответ, из вежливости. Выходя на улицу — он проторчал там немного дольше остальных, — снова поздоровался, чудной тип.

Он старался высмотреть шлюшку в окно. За стеклом мелькало много голов, но не светленькая с кудрями. Небось искала член. Шлюхи получат член что надо. Она пряталась там, в помещении, в майке своей, в шортах, в красных лакированных туфлях с металлическими пряжками, голоногая, шлюхи должны показывать кожу.

 

 

Малосрочник сидел в телеуголке отделения X. Он устал, как всегда после этого дела: чем лучше курево, тем больше он уставал, и сильнее всего уставал от «турецкого стекла». А это оказалось высший сорт, грек-поставщик сдержал слово, не зря говорил, что лучшей дури никогда еще не продавал, и теперь, после курева, у Малосрочника не было причин катить баллоны, редко когда ему доводилось курить зелье получше, а уж опыта у него хватало с избытком. Он посмотрел на Хильдинга, еще недавно Хильдинга-Задиринга — теперь он лежал да кемарил. Давненько его физиономия не выглядела такой мирной, он даже болячку свою не чесал, рука, обычно мельтешившая возле носа, спокойно лежала на колене. Малосрочник нагнулся, хлопнул Хильдинга по плечу, тот проснулся, а Малосрочник поднял большой палец. Большой палец вверх, а указательный в сторону душевой. Там, под потолочной плитой возле лампы, кое-что осталось. Как минимум еще на два раза. Хильдинг понял, просиял, тоже поднял вверх большой палец и снова обмяк в кресле.

В отделении нынче сплошная суета. Сперва бритоголовый новичок, который не волочет насчет здешних правил. Стоял тут, лыбился, пялил глазенки, ровно чемпион по боксу. Он после разведал, как этого хмыря зовут, один из молодых вертухаев сообщил, по его просьбе. Йохум Ланг. Отстойное имечко. Ишь, крутой выискался, амбал вонючий. Насилия и убийств за ним немерено, а сроки короткие, потому что ни одна сволочь не решается дать показания. Но в этом отделении его быстро научат смекать, что к чему. В этом отделении есть правила и все такое. Потом Гитлер. Обоссался в прямом эфире и все равно по-наглому поперся в секс-бункер через их отделение, короткой дорогой. Обоссанный Гитлер-вертухай наскочил на них, когда «турецкое стекло» аккурат раскурилось как надо, но ни словечка вякнуть не посмел, наверняка ведь унюхал запашок, но смолчал, мимо прошел, к своим сексуальным говнюкам, которых всех надо бы замочить. И наконец, Гренс. Приперся, гад, вместе с Гитлером. Приковылял, черт хромоногий. Подыхать пора, а он все пашет; у него небось до сих пор встает, как вспомнит, он же из тех стокгольмских легавых, которые в шестьдесят седьмом приезжали в Блекинге, чтоб доставить плачущего тринадцатилетнего подростка от окровавленной мошонки Пера в исправительно-воспитательное заведение для несовершеннолетних.

Бекир тасовал, снимал, раздавал. Драган положил две спички в банк и взял свои карты, Сконе положил две спички в банк и взял свои карты, Хильдинг бросил свои, встал, направился к туалету. Малосрочник подобрал карты, одну за другой, подкрался с ними к столу. Отстойные карты. Бекир мешал как баба. Они обменяли карты. Он обменял все, кроме одной, крестового короля, сохранять его бессмысленно, но он из принципа никогда не менял все. Четыре новые. Такие же никудышные. Крестовый король и четыре мелкие карты очков не принесут. Розыгрыш. Он выложил крестового короля, двойку червей, пиковую четверку, пиковую семерку. Последний ход. Драган сыграл крестовой дамой, а поскольку король и туз вышли раньше, победоносно хлопнул рукой по столу, спички и тысячекроновые купюры, которые они символизировали, теперь его. Он уже хотел забрать спички, и тут Малосрочник поднял руку:

— Ты чё делаешь, мать твою?

— Выигрыш забираю.

— Так ведь я не открыл.

— Дама старше всех.

— Не-а.

— Чё «не-а»?

— Я еще не открыл. — Он положил на стол последнюю карту. Крестовый король. — Во как.

Драган замахал руками:

— Какого черта? Король-то, блин, вышел уже!

— Я в курсе. Но вот тебе еще один.

— Блин, да не может у тебя быть два крестовых короля!

— Может, не может. Сам видишь.

Малосрочник схватил руки Драгана, оттолкнул от кона.

— Спички мои. Моя карта старше всех. Вы теперь мои должники, девки.

Он громко расхохотался и хлопнул по столу. Вертухаи в дежурке, три хмыря, которые почти всю смену болтали друг с другом, обернулись на звук, увидели, как Малосрочник подбросил к потолку кучку спичек, а потом попытался поймать их ртом, и снова отвернулись.

Хильдинг шел по коридору, возвращаясь из туалета. Двигался осторожно, уже бодрее, чем раньше, держал в руке бумажку.

— Хильдинг-Задиринг, мать твою, как думаешь, кто сорвал банк? Ну-ка, угадай, Хильдинг-Задиринг, как думаешь, кто тут сидит и ждет тысячекроновые купюры?

Хильдинг не слушал, он протягивал Малосрочнику бумажку.

— Слышь, Срочник, прочти-ка. Письмо. Милан получил сегодня. Дал мне его в сортире. Сказал, чтоб я показал тебе. Оно от Бранко.

Малосрочник собрал спички, сложил в пустой коробок.

— Заткнись, свиненок! На хрена мне читать чужие письма?

— Я считаю, не помешает. И Бранко так думает.

Он отдал бумажку Малосрочнику. Тот долго пялился на нее, вертел в руках, норовил вернуть Хильдингу.

— Нет.

— Достаточно прочесть конец. Вот отсюда.

Хильдинг указал на четвертую строчку снизу. Малосрочник проследил за его грязным пальцем.

— Я… — Он откашлялся. — Я намерен… — Он снова откашлялся. — Я надеюсь…

Малосрочник потер глаза и опять протянул письмо Хильдингу:

— Свиненок, вижу я плохо, чертовски щиплет. Прочти ты.

Хильдинг стал читать, а Малосрочник усердно тер глаза.

— «Надеюсь, мы сможем избежать лишних недоразумений. Йохум Ланг мой друг. Вот вам добрый совет: любите его».

Малосрочник слушал. Молча.

— Подписано: Бранко Миодраг. Почерк знакомый.

Малосрочник взял письмо, глянул на чернильный росчерк подписи. Юги. Вонючие юги. Он скомкал слова, предложения, вместе с коробком спичек швырнул на пол, растоптал. Затем настороженно обвел взглядом коридор, камеры, посмотрел на Хильдинга, медленно качавшего головой, на Сконе, на Драгана, на Бекира, они тоже долго качали головой. Нагнулся, хотел поднять бумажку с черными следами башмаков, как вдруг поодаль открылась дверь. Йохум будто стоял за дверью и ждал. Вышел из камеры, подошел к нагнувшемуся Малосрочнику. Тот встал, повернулся к Йохуму.

— Блин, Йохум, тебе незачем показывать мне бумаги. Блин, ты же понимаешь, мы просто оттягивались.

Йохум, не глядя на него, прошел мимо, ответил почти шепотом, но услышали все, в тишине шепот был криком.

— Получил письма, чавон?

 

 

Детский сад назывался «Голубка». Так его назвали в самом начале. Давным-давно. Толком не поймешь почему. Голубей там никаких не было. Во всей округе ни одного. Голуби как символы любви? Голуби как символы мира, сиречь что-то житейское? Кто знает? Никого из тех, кто работал с первого дня, уже не осталось. Одна пожилая чиновница из социального ведомства работала с той поры, и ей задавали этот вопрос, но она ничего сказать не могла, хотя присутствовала на открытии и отлично все помнила, это же был первый современный детский сад в Стренгнесе, но она представления не имела, почему выбрали такое название.

Послеобеденное время, без малого четыре, большинство из двадцати шести детей «Голубки» сидели в доме, лишь некоторые вышли на улицу. Гнетущий зной на солнце, обычно в это время детей выводили на воздух, однако через несколько недель жара в незащищенном дворе победила, температура, достигавшая тридцати градусов в тени, стала для детей невыносимой, ведь на открытой игровой площадке она возрастала еще градусов на пятнадцать.

Мари вышла на воздух. Ей надоело играть в индейцев, надоела краска на лице, тем более что другие ребята не очень-то умели раскрашивать, все до одного. Знай малевали то коричневые, то синие полоски, а ей хотелось красных колечек, но никто вообще не хотел рисовать колечки, почему — непонятно, она даже хотела стукнуть Давида, когда он отказался, но вспомнила, что он ее лучший друг, а лучших друзей не бьют. Она переобулась и вышла во двор, хотела покататься на желтенькой педальной машинке, которая сейчас стояла без дела.

Каталась она довольно долго. Два круга вокруг дома, три — вокруг игровой площадки, туда-сюда по длинной дорожке и один раз в песочницу, где машинка завязла, пришлось приподнять ее сзади, чтобы вытащить, но она все равно не слушалась, дурацкая машинка, и тогда Мари сделала то, что хотела сделать с Давидом, стукнула ее и обозвала нехорошими словами, но выбраться из песка так и не удалось. Пока не подошел чей-то папа, сидевший на лавочке за калиткой; когда они проходили мимо, ее папа с ним поздоровался, этот чей-то папа вроде бы добрый, спросил, не вытащить ли машинку, и правда вытащил, она сказала «спасибо», и он выглядел веселым, хоть и сказал, что возле лавочки лежит чуть живой крольчонок, которого очень жалко.

 

Ведущий допрос Свен Сундквист (ВД): Здравствуй.

Давид Рундгрен (ДР): Здравствуй.

ВД: Меня зовут Свен.

ДР: Меня (неслышно).

ВД: Ты сказал — Давид?

ДР: Да.

ВД: Хорошее имя. У меня тоже есть сын. На два года старше тебя. Его зовут Юнас.

ДР: Я тоже знаю одного Юнаса.

ВД: Здорово.

ДР: Он мой друг.

ВД: У тебя много друзей?

ДР: Да. Полно.

ВД: Хорошо. Отлично. А одну подружку зовут Мари?

ДР: Да.

ВД: Ты ведь знаешь, что о ней-то я и хочу с тобой поговорить?

ДР: Да. О Мари.

ВД: Отлично. Знаешь что? Расскажи-ка мне, как сегодня было в садике.

ДР: Хорошо.

ВД: Ничего странного не произошло?

ДР: Что?

ВД: Все было как обычно?

ДР: Да. Как обычно.

ВД: Все играли, да?

ДР: Да. В индейцев.

ВД: Вы были индейцами?

ДР: Да. Все. У меня были синие полоски.

ВД: Вот как. Синие полоски. Все вместе играли?

ДР: По-моему, да. Почти все время.

ВД: А Мари? Она тоже играла?

ДР: Да. Только под конец ушла.

ВД: Под конец? Можешь рассказать, почему она не захотела больше играть?

ДР: Ей не нравились (неслышно) полоски и все такое. А мне нравились. Тогда она ушла. Ведь осталась без колечек. Никто не хотел рисовать колечки. Все хотели полоски. Такие (неслышно), как у меня. Тогда я сказал: тебе тоже нужно нарисовать полоски, а она: нет, я хочу колечки, а никто не хочет их рисовать. И ушла. Больше никто не захотел выходить. Жарко очень. Мы остались в доме. Играли в индейцев.

ВД: Ты видел, как Мари выходила?

ДР: Нет.

ВД: Совсем не видел?

ДР: Она просто ушла, и всё. Рассердилась, наверное.

ВД: Вы играли в индейцев, а она вышла во двор? Так?

ДР: Да.

ВД: Ты потом видел Мари?

ДР: Да. Видел.

ВД: Когда?

ДР: Позже, в окно.

ВД: Что ты видел в окно?

ДР: Я видел Мари. На педальной машинке. Ей почти никогда не доставалось покататься. Она завязла.

ВД: Завязла?

ДР: В песочнице.

ВД: Завязла на машинке в песочнице?

ДР: Да.

ВД: Ты сказал, что видел ее. Что она завязла. Что она сделала потом?

ДР: Стукнула.

ВД: Стукнула?

ДР: Машинку.

ВД: Она стукнула машинку. А еще что-нибудь делала?

ДР: Что-то сказала.

ВД: Что сказала?

ДР: Я не слышал.

ВД: Что было потом? После того как она стукнула и что-то сказала?

ДР: Потом пришел дядька.

ВД: Какой дядька?

ДР: Который пришел.

ВД: Где ты тогда стоял?

ДР: У окна.

ВД: Они были далеко?

ДР: Десять.

ВД: Десять?

ДР: Метров.

ВД: До Мари и дядьки?

ДР: (Неслышно.)

ВД: А ты знаешь, сколько это — десять метров?

ДР: Далеко.

ВД: Но точно не знаешь?

ДР: Нет.

ВД: Посмотри в окно, Давид. Видишь машину?

ДР: Да.

ВД: Было так же далеко?

ДР: Да.

ВД: Точно?

ДР: Да, столько.

ВД: Что случилось, когда пришел дядька?

ДР: Он просто пришел.

ВД: Что он сделал?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: