Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 4 глава




К ней иногда приставали с ухаживаниями выздоравливающие, в коридорах некоторые прямо-таки нахально пытались её обнять. Один политрук объяснился ей в любви в письменной форме, предлагал пожениться и, выписавшись из госпиталя, просил, чтобы она дала ему свою фотографию.

Старшина Викторов с ней никогда не разговаривал, но когда она входила в палату, она чувствовала его внимательный взгляд.

Она сама заговорила с ним.

— Ведь ваша часть недалеко, почему к вам никто из товарищей не приезжает?

Он объяснил.

— Я был переведён в новый полк, а в прежнем полку лётный состав почти весь новый.

— Страшно? — спросила она.

Он поколебался, не сразу ответил, и она поняла, что он подавил желание ответить ей так, как обычно молодые лётчики отвечают девушкам на подобные вопросы. Глянув исподлобья на её руки, он серьёзно сказал:

— Страшно.

Они оба смутились: он и она почувствовали — им хотелось особенных, не случайных, не пустых отношений, и эти особенные отношения вдруг возникли, точно колокол торжественным ударом дал им обоим знать об этом.

Оказалось, что он сталинградец, работал когда-то на Сталгрэсе слесарем и знал Степана Фёдоровича — тот нередко приходил шуметь в механическую мастерскую.

Но общих знакомых у них не было. Викторов жил в шести километрах от станции и после работы сразу шёл домой, не оставался на сеансы в клубе и не участвовал в спортивных командах.

— Я не люблю спорта, — сказал он, — я люблю читать.

Вера заметила, что ему нравились те книги, которые читал Серёжа и которые были ей не очень интересны.

— Я больше всего любил исторические читать, только доставать их хуже нет, в клубной библиотеке их маловато, я в город ездил по воскресеньям и из Москвы выписывал.

Относились к нему раненые хорошо. Вера однажды слышала, как один политработник сказал о нём:

— Хороший парень, серьёзный.

Она покраснела, словно при матери посторонние хвалили сына.

Он много курил. Она приносила ему табак и папиросы и видела, что вся палата дымила, когда у него было курево.

На руке у Викторова был вытатуирован якорь с куском каната.

— Это когда я в фабричной школе учился, — объяснил он и добавил: — О, я тогда бедовый был, меня даже исключить раз хотели, хулиганил.

Ей нравилась его скромность, он не хвастался рассказами о своих боевых полётах, и когда говорил о них, то всегда о товарищах, самолёте, моторе, погоде, взлётных условиях, а не о самом себе. Ему больше нравилось разговаривать о мирном времени. Когда затевался в палате разговор о фронтовых случаях, он обычно молчал, хотя, видимо, мог рассказать больше, чем главный оратор Ситников, служивший в артснабжении.

Он не был красив: худой, узкие плечи, нос широкий, большой, глаза маленькие. Но Вере казалось, что и его движения, и улыбка, и манера сворачивать папиросу, и смотреть на часы очень хороши.

Она знала, что он некрасив, но так как он нравился ей, то и в этой некрасивости она видела достоинство Викторова, а не недостаток. Он тем и был особенным, что не все могли увидеть и понять, какой он, и только она могла видеть и понять это.

Когда Вере было двенадцать лет, она собиралась выйти замуж за Толю, а в восьмом классе она влюбилась в комсорга, ходила с ним в кино и ездила на пляж. Ей казалось, что она уже всё знает, и, снисходительно улыбаясь, слушала, когда дома заходил разговор о любви и романах. В десятом классе были девушки, говорившие: «Замуж надо выходить за тех, кто старше лет на десять, у кого есть положение в жизни...»

Но оказалось всё не так...

Окно в коридоре стало местом их встреч, и часто стоило ей, урвав свободную минуту, подойти к этому окну и подумать о Викторове, как слышался стук его костылей, словно к нему доходила телеграмма от неё.

А случалось, они стояли рядом, и Викторов, задумавшись, глядел в окно, она молча смотрела на него, и он резко поворачивался и говорил:

— Что?

— Отчего это? — спрашивала она.

Часто они говорили о войне, порой этот разговор меньше способствовал их внутренней беседе, чем случайные, ребячьи слова.

— Мне смешно, что вы старшина. Старшина — старый, какой же вы старшина в двадцать лет!

В этот вечер он подошёл к ней, и они стали рядом, их плечи капались, и хотя они всё время говорили, но слушали друг друга невнимательно, и главным в их разговоре было то, что её плечо вдруг отклонялось, и он замирал, ожидая нового прикосновения, а она доверчиво поворачивалась к нему, и он вновь ощущал это, казавшееся ему случайным прикосновение и искоса глядел на её шею, на ухо, щёку, на прядку волос. Лицо юноши при свете синей лампочки казалось тёмным и печальным. Она посмотрела на него, и ею овладело ожидание беды.

— Я не понимаю, вначале казалось, что я вас просто жалею, как раненого, а теперь мне жалко становится самоё себя, — сказала она.

Ему хотелось обнять её, и он подумал, что и она этого хочет и ждёт, снисходительно наблюдая его нерешительность.

— Почему жалко? — спросил он.

— Я не знаю почему, — ответила она и посмотрела на него снизу вверх, как дети смотрят на взрослых. Он задохнулся от волнения и потянулся к ней. Костыли упали на пол, и он тихонько вскрикнул — не оттого, что ступил на больную ногу, а от одной мысли, что может ступить на больную ногу.

— Что с вами, голова закружилась?

— Да, — сказал он, — голова закружилась, — и он обнял её за плечи.

— Я сейчас подниму костыли, а вы держитесь за подоконник.

— Зачем, так лучше, — сказал он.

Они стояли обнявшись, и ему казалось, что не она поддерживает его, беспомощного и неловкого, а он её защищает, прикрывает от огромного, враждебного, вещающего недоброе ночного неба.

Он выздоровеет и будет барражировать на своем «яке» над госпиталем и над Сталгрэсом, и вот он снова слышит рёв мотора, он идёт стремительно в хвосте «юнкерса», и он опять ощутил то понятное лишь лётчику стремление к сближению с несущим смерть врагом; мерцающая сиреневая трасса бесшумно мелькнула перед глазами, и он увидел злое, белое лицо немецкого стрелка-радиста таким, каким однажды увидел его в бою над Чугуевом.

Он отпахнул полу своего больничного халата и прикрыл им Веру, и она прижалась к нему.

Так стоял он несколько мгновений молча, опустив глаза, ощущая тепло её дыхания и прелесть её груди, прижавшейся к нему, и подумал, что готов год простоять так на одной ноге, обнимая эту девушку в пустом тёмном коридоре.

— Ничего не нужно, — внезапно сказала она. — Я сейчас подниму костыли.

Она помогла ему сесть на подоконник.

— Почему? За что это нам? Так бы всё могло быть хорошо... Мой двоюродный брат сегодня на фронт уехал. Утром хирург сказал: у вас необычайно скоро идёт заживление, через десять дней вас выпишут.

— Ну и пусть, — проговорил он с беспечностью мужчины, не думающего о будущем в любви, — ну и пусть будет что будет, зато сейчас нам хорошо.

Он усмехнулся:

— А знаете, то есть... отчего я так быстро поправляюсь? Оттого, что я вас люблю...

Ночью она лежала в дежурке на маленьком деревянном диванчике, крашенном белой масляной краской, и думала.

В этом огромном пятиэтажном доме, полном стонов, страданий, крови, могла ли выжить родившаяся любовь?

Ей вспомнились носилки, мёртвое тело, прикрытое одеялом, и острая, режущая жалость к человеку, которого санитары понесли в могилу, человеку, чьего имени она не знала и чьё лицо забыла, охватила её с такой силой, что она вскрикнула и поджала ноги, точно укрываясь от удара.

Но вот, именно теперь она знала, что этот безрадостный мир дороже ей небесных дворцов ее детских мечтаний.

Утром Александра Владимировна в своём неизменном тёмном платье с белым кружевным воротничком, накинув на плечи пальто, вышла из дому. У подъезда её ожидала лаборантка Кротова — они вместе должны были на грузовике поехать исследовать воздух в цехах химического завода.

Александра Владимировна села в кабину, а Кротова, коренастая молодая женщина, лихо, по-мужски ухватилась за борт и влезла в кузов.

— Товарищ Кротова, следите за аппаратурой на ухабах, — сказала Александра Владимировна, выглянув из окошечка кабины.

Водитель машины, щупленькая молодая женщина в лыжных штанах, с головой, повязанной красным платочком, положила на сидение вязанье и включила мотор.

— Дорога — асфальт, ухабов нету, — сказала она и, с любопытством оглядев старую женщину, добавила: — Вот выедем на шоссе — нажмём на железку.

— Вам сколько лет? — спросила Александра Владимировна.

— О, я пожилая, двадцать четыре.

— Мне ровесница, — усмехнулась Шапошникова. — Замужем?

— Была, теперь опять девка.

— Убит муж?

— Нет, в Свердловске на Уралмаше, другую жену взял.

— И дети есть?

— Есть девочка, полтора года.

Они выехали на шоссе, и водительница, скосив весёлый светлый глазок, стала расспрашивать Александру Владимировну о её дочерях, внуках, о том, для чего она везёт в кузове пустые, стеклянные баллоны, резиновые шланги и изогнутые трубки; стала рассказывать о своей жизни.

Муж прожил с ней полгода и уехал на Урал, всё писал: «вот-вот дадут квартиру», а потом началась война, на фронт его не взяли, имел броню. Он писал всё реже, сообщал, что живёт в общежитии для холостых, никак не получит комнаты, а зимой вдруг прислал письмо, что женился, спрашивал, отдаст ли она ему дочку. Дочку она ему не отдала и на письмо не ответила, но до суда дело не дошло, он ежемесячно высылает ей на ребёнка двести рублей.

— Пусть хоть тысячу посылает, я ему никогда не прощу, а пусть и не посылает — я дочку сама прокормлю, зарабатываю ничего, — сказала молодая женщина.

Машина бежала по шоссе — мимо садов, мимо маленьких домиков с серыми обшитыми тёсом стенами, мимо заводиков и заводов, и голубые пятна волжской воды то появлялись в просвете между деревьями, то исчезали за стенами домов, заборами, холмиками.

Александра Владимировна, приехав на завод и получив пропуск, прошла в главную контору: она хотела попросить прикомандировать к ней техника или лаборанта, чтобы подробней ознакомиться с расположением аппаратов и устройством вентиляции.

Кроме того, Александра Владимировна хотела попросить хоть на час чернорабочего: Кротовой трудно было переносить на руках двадцатилитровые бутыли-аспираторы.

Директор завода Мещеряков жил в одном доме с Шапошниковыми, и Александра Владимировна иногда видела, как он утром садился в автомобиль, размашисто захлопывал дверку и всё махал рукой, посылал воздушные поцелуи жене, стоявшей у окна.

Она хотела поговорить с Мещеряковым шутливым тоном, сказать ему: «Вы уж пойдите мне навстречу, помогите, соседушка, закончить обследование и сделать предложения об улучшении вентиляции».

Но разговор не состоялся. Александра Владимировна слышала через полуприкрытую дверь директорского кабинета, как Мещеряков сказал секретарше:

— Принять я её сегодня не могу. И вообще передайте ей: теперь не время для разговоров о вредности и здоровье, теперь люди не только здоровьем, а жизнью жертвуют на фронте.

Александра Владимировна подошла к директорской двери, и если б кто-либо из близких, знавших её характер, увидел её плотно сжатые губы и злую морщину, лёгшую от переносья, он бы подумал, что Мещерякову сейчас придётся пережить несколько неприятных минут. Но Александра Владимировна не вошла в директорский кабинет, а, постояв мгновение, быстро, не дождавшись появления секретарши, ушла в цех.

В большом жарком цехе рабочие сперва насмешливо наблюдали, как женщины устанавливали стеклянные баллоны-аспираторы, набирали пробы воздуха через шланги в разных местах цеха, зажимали винтовыми зажимами резиновые трубки, выпускали воду из Зегеровских пипеток то у того места, где стоял аппаратчик, то у главного вентиля, то над баками с пахучим полуфабрикатом. Худой небритый рабочий в синем халате, прорванном на локтях, сказал, протяжно, по-украински выговаривая:

— Що дурни робять, воду миряють...

Молодой мастер, а может быть и химик, с дерзкими, недобрыми глазами, сказал Кротовой:

— Вот налетят немцы, они нам вентиляцию без вас наладят.

А старик с маленькими красными щёчками в синих жилках, поглядывая на молодую, статную Кротову, произнёс несколько слов, которых Александра Владимировна не расслышала, но слова, видимо, были крепкие — Кротова покраснела, обиженно отвернулась.

В обеденный перерыв Александра Владимировна села на ящик у двери — она устала, тяжёлый воздух расслаблял. К ней подошёл паренёк-ремесленник и спросил:

— Тётенька, а чело вы это делаете? — и указал пальцем на стеклянные аспираторы.

Она стала объяснять ему устройство аспиратора, рассказала о газах, вредящих здоровью рабочих, о дегазации, о вентиляции.

К ним подошли рабочие послушать, и тот украинец, который грубо пошутил насчёт дурней, меряющих воду, глядя, как Александра Владимировна сворачивает махорочную папиросу, сказал:

— А ну, может, мой корешок крепче, — и протянул ей красный мешочек, завязанный тесёмкой.

Разговор пошёл общий. Сперва поговорили о вредности работы на разных производствах. У рабочих-химиков было горькое чувство гордости — их работа считалась самой вредной, вредней, чем у забойщиков в шахте и у горновых и сталеваров на металлургических заводах.

Потом заговорили о войне. С горечью, тревогой, волнением рабочие говорили о разорении врагом больших заводов, шахт, сахарной промышленности, железных дорог, донецкого паровозостроения.

Старик, вогнавший Кротову в краску, подошёл к Александре Владимировне и сказал:

— Мамаша, может, вы завтра у нас работать будете, вам надо талончики в столовую взять.

— Спасибо, сынок, — ответила она, — завтра мы со своей едой приедем.

Она рассмеялась, назвав старика сынком, и он, поняв это, сказал:

— А что ж, я, может, месяц, как женился.

Разговор вдруг стал такой дружеский, живой, хороший, словно в этом цехе она провела не несколько часов, а долгие дни жизни.

Когда кончился обеденный перерыв, рабочие подвели шланг, чтобы Кротовой не пришлось носить воду вёдрами из дальнего конца цеха, помогли перенести аппаратуру и установить её в тех местах, где подозревалась загазированность воздуха.

Несколько раз Александра Владимировна вспоминала слова Мещерякова и чувствовала, как кровь приливала к щекам, — ей хотелось пойти в контору и отчитать его, но она сдерживала себя.

«Раньше кончу работу, сделаю предложения, — думала она, — а потом уж намну ему бока, демагогу».

Многие директора и главные инженеры знали напористость и резкость Шапошниковой и закаялись отмахиваться от её предложений по охране труда. Опытный глаз и обоняние Александры Владимировны — она часто говорила, что нос — важнейший прибор химика, — сразу же определили неблагополучие санитарных условий. И действительно, индикаторные бумажки тотчас же меняли окраску, поглотительные растворы мутнели — видимо, в воздухе цеха содержалось много вредных примесей. Она почувствовала, как маслянистый, тяжёлый воздух расслабляюще действовал на неё, раздражал ноздри, вызывал перхоту и кашель.

В обратный путь ехали уже с другой машиной; по дороге испортился мотор; водитель долго копался в нём, потом подошёл к кабине, задумчиво, медленно обтирая руки ветошью, и объявил:

— Дальше не поедем, буду буксир из гаража вызывать, заклинил поршня.

— Девушка довезла, а мужчина не смог до города довезти, — сказала Кротова. — Я ещё хотела в магазин поспеть сегодня.

— На попутной за десятку довезут, — посоветовал водитель.

— С аппаратурой что делать, вот вопрос, — задумалась Александра Владимировна и затем решительно проговорила: — Вот что, тут недалеко до Сталгрэса, я схожу и возьму у них машину, а вы, товарищ Кротова, постерегите аппаратуру.

— Не дадут вам со Сталгрэса машину, — сказал водитель, — там мне шофёры говорили: сам Спиридонов лично наряды подписывает, у него не выпросите, у жмота.

— У него как раз я и выпрошу, — сказала Александра Владимировна, — хотите пари заключим.

Но водитель почему-то обиделся:

— Зачем мне ваше пари, подумаешь, — и, подмигнув, предложил Кротовой: — Оставайтесь, заночуем под брезентом, как на курорте, холодно не будет, а карточку завтра отоварим.

Шапошникова пошла по обочине шоссе. Вечернее солнце освещало дома и деревья, на подъёме ослепительно вспыхивали смотровые стёкла проносившихся к городу грузовиков, на восточных уклонах шоссе было холодным, синевато-пепельным, а там, где его освещало солнце, оно казалось голубоватым, всё в светлых завитках пыли, поднятой проезжающими машинами. Она увидела высокие строения Сталгрэса. Здание конторы и многоэтажные жилые дома розовели в вечернем свете, пар и дым светились над цехами. Вдоль шоссе, мимо домиков, садиков, огородов, к Сталгрэсу шли рабочие в спецовках, девушки в шароварах, одни в сапогах, другие в туфельках на каблучках, все с кошёлками, сумками — видимо смена...

А вечер был тихий, ясный, и листва на деревьях светилась в лучах заходящего солнца.

И, как всегда при взгляде на тихую прелесть природы, Александра Владимировна вспомнила о покойном сыне.

Сын Дмитрий гимназистом ушёл на колчаковокий фронт, потом учился в Свердловском университете. В начале тридцатых годов он стал управляющим крупного треста.

За несколько лет до войны жизнь Дмитрия вступила в тяжёлый период. У него началась сердечная болезнь, случился приступ грудной жабы. В эту пору у него на работе произошли крупные неприятности. Дмитрий волновался, отказался от отпуска, несмотря на требования врачей, не поехал лечиться. Однажды утром его нашли мёртвым в служебном кабинете — он умер от разрыва сердца.

Вскоре после этого жена его, Ида Семёновна, уехала вместе с сыном из Москвы к брату, работавшему на одной из крупных северных строек.

Для здоровья Серёжи жизнь на севере оказалась вредна — он за короткий срок дважды болел воспалением лёгких, начал температурить; врач категорически советовал переехать на юг. И Александра Владимировна уговорила Иду Семёновну отпустить в Сталинград двенадцатилетнего Серёжу...

Александра Владимировна шла торопливо, голова слегка кружилась. Она знала, что головокружение это не только от мелькавших машин и пятен света, оно от старости, от переутомления, оттого, что весь день она дышала тяжёлым воздухом, от постоянного нервного напряжения; вот и ноги стали у неё отекать к вечеру, обувь становится тесной, видимо, сердце не справлялось с нагрузкой.

Зять встретился ей в проходной, он шёл, окружённый людьми, размахивая пачкой бумаг; казалось, он отмахивался этой пачкой от упорно наседавшего на него военного с интендантскими петлицами.

— Ничего не выйдет, — говорил Степан Фёдорович, — пожгу трансформаторы, оставлю город без света, если подключу вас. Ясно?

— Степан Фёдорович, — негромко окликнула его Александра Владимировна.

Спиридонов резко остановился, услышав знакомый голос, и удивлённо развёл руками.

— Дома случилось что-нибудь? — быстро спросил он и отвёл Александру Владимировну в сторону.

— Нет, все здоровы. Толю вчера вечером проводили. — И она рассказала об аварии с машиной.

— Ох, и хозяин Мещеряков, ни одной машины в порядке у него нет, — с удовольствием сказал Степан Фёдорович, — сейчас мы это дело наладим. — Он поглядел на Александру Владимировну и шёпотом проговорил: — Вы такая бледная, ах ты, ей-богу.

— Голова кружится.

— Ну конечно, с утра не ели, день на ногах провели — безобразие, — сердито выговаривал он, и Александра Владимировна заметила, что здесь, где он был хозяином, Степан Фёдорович, обычно робевший перед ней, говорит с новой для него снисходительно-заботливой интонацией. — Я вас так не пущу, — сказал он и, прищурившись, на мгновение задумался. — Вот что, аппаратуру с лаборанткой мы сейчас отправим, а вы отдохнёте у меня в кабинете. Через час мне ехать в обком, я вас прямо домой на легковой отвезу. И покушать обязательно нужно. — Она не успела ответить, как Степан Фёдорович крикнул: — Сотников, скажи завгару, пусть полуторку отправит на шоссе, километр отсюда в сторону Красноармейска, там грузовик застрял, возьмёт там аппаратуру, женщину и свезёт в город. Ясно? Быстро только. Ох, и Мещеряков, хозяин... — Он окликнул пожилую женщину, повидимому уборщицу. — Ольга Петровна, проводите гражданку ко мне, скажите Анне Ивановне, пусть кабинет откроет, а я тут людей отпущу, минут через пятнадцать приду.

В кабинете Степана Фёдоровича Александра Владимировна села в кресло и оглядела стены в больших листах синей кальки, диваны и кресла под крахмальными, несмятыми чехлами (видимо, на них никто не садился), запылённый графин на тарелке с жёлтыми пятнами, из которого, видимо, не часто пили воду, криво повешенную картину, изображавшую митинг при пуске электростанции, — и на картину, должно быть, редко кто глядел. На письменном столе лежали бумаги, чертежи, куски кабеля, фарфоровый изолятор, горка угля на газете, набор чертёжных карандашей, вольтметр, логарифмическая линейка, стояли телефоны со стёртыми до белого металла цифрами на дисках, пепельница, полная окурков, — за столом этим работали день и ночь, без сна.

Александра Владимировна подумала, что, может быть, она первый человек, пришедший сюда отдохнуть, до неё в этом кабинете никто никогда, в течение десяти лет, не отдыхал, в нём только работали.

И правда, едва вошёл Степан Фёдорович, как в дверь постучались и молодой человек в синей тужурке, положив на стол длинную рапортичку, сказал:

— Это за ночную смену, — и вышел.

И тотчас вошёл старик в круглых очках с чёрными нарукавниками, передал Степану Фёдоровичу папку:

— Заявка от Тракторного, — и тоже вышел.

Позвонил телефон, Степан Фёдорович взял трубку:

— Как же, узнаю... сказал не дам, значит, не дам. Почему?

Потому что «Красный Октябрь» важнее, знаешь сам, что он выпускает. Ну? Дальше что? Ну знаешь, что... — Он, видимо, хотел выругаться, глаза у него стали узкие, злые, Александра Владимировна никогда не видела у него такого выражения. Быстро оглянувшись на тёщу, он облизнул губы и проговорил в трубку: — Начальством ты меня не стращай, я сам у начальства буду сегодня. Меня просишь и на меня же пишешь... Сказал: не дам!

Вошла секретарша, женщина лет тридцати, с очень красивыми сердитыми глазами.

Она наклонилась к уху Степана Фёдоровича и негромко сказала что-то. Александра Владимировна разглядывала её тёмные волосы, красивые тёмные брови, большую мужскую ладонь со следами чернил.

— Конечно, сюда пусть несёт, — сказал Степан Фёдорович, и секретарша, подойдя к двери, позвала:

— Надя, сюда несите.

Стуча каблуками, девушка в белом халате внесла поднос, прикрытый полотенцем.

Степан Фёдорович открыл ящик письменного стола и вынул половину белого батона, завернутого в газету, пододвинул Александре Владимировне.

— Хотите, — сказал он и похлопал рукой по ящику, — могу угостить кое-чем покрепче, только Марусе не говорите, вы ведь знаете, съест, — и сразу стал похож на домашнего, обычного Степана.

Александра Владимировна пригубила водки и, улыбнувшись, сказала:

— Дамы у вас тут интересные, а девушка просто прелесть, и в ящике не одни чертежи. А я-то думала, вы здесь работаете круглосуточно.

— Изредка и работать приходится, — сказал он. — Ох, девицы, девицы. Ведь Вера, представляете, что задумала... Я вам расскажу, когда поедем.

«Как-то странно здесь звучат семейные разговоры», — подумала Александра Владимировна.

Степан Фёдорович посмотрел на часы.

— Вы меня немного подождите, через полчаса поедем, мне нужно на станцию пойти, а вы отдохните пока.

— Можно с вами пойти? Я ведь никогда не была здесь.

— Что вы, мне ведь на второй и на третий этаж, лучше отдохните, — но видно было, что он очень обрадовался. Ему хотелось показать ей станцию.

Они шли в сумерках по двору, и Степан Фёдорович объяснял:

— Вот масляные трансформаторы... котельная, градирни... здесь мы КП строим, подземное, на всякий случай, как говорится...

Он поглядел на небо и сказал:

— Жутковато, вдруг налетят... Ведь такое оборудование, такие турбины!

Они вошли в ярко освещённый зал, и то скрытое сверхнапряжение, которое ощущается на больших электрических станциях, коснулось их и незаметно, нежно, но крепко оплело своим очарованием. Нигде — ни в доменных цехах, ни в мартенах, ни в горячем прокате — не возникает такого волнующего ощущения... В металлургии огромность совершаемой человеком работы выражается открыто и прямо: в жаре жидкого чугуна, в грохоте, в огромных, слепящих глаз, глыбах металла... Здесь же всё было иное — яркий, ровный свет электрических ламп, чисто подметённый пол, белый мрамор распределительных щитов, размеренные, неторопливые движения и внимательные спокойные глаза рабочих, неподвижность стальных и чугунных кожухов, мудрая кривизна турбин и штурвалов. В негромком, густом и низком жужжании, в едва заметной дрожи света, меди, стали, в тёплом сдержанном ветре ощущалось не явное, прямое, как в металлургии, а тайное сверхнапряжение силы, бесшумная сверхскорость турбинных лопаток, тугая упругость пара, рождавшего энергию, более высокую и благородную, чем простое тепло.

И как-то по-особенному волновало тусклое сверкание бесшумных динамо, обманывавших своей кажущейся неподвижностью...

Александра Владимировна вдохнула тёплый ветерок, отделявшийся от маховика; маховик казался неподвижным, так бесшумно и легко вращался он, но спицы его словно были затканы серенькой паутинкой, сливались, мерцали, и это выдавало напористость движения. Воздух был тёплый, с едва заметной горьковатой примесью озона, с чесночинкой, так пахнет воздух в поле после грозы, и Александра Владимировна мысленно сравнила его с масляным воздухом химических заводов, с угарным жаром кузниц, с пыльным туманом мельниц, с сухой духотой фабрик и швейных мастерских...

И опять совершенно по-новому увидела она человека, которого, казалось, так хорошо и подробно узнала за долгие годы его супружества с Марусей.

Не только движения его и улыбка, и выражение лица, и голос стали здесь иными, но и внутренне он был совершенно иным. Когда она слышала его разговор с цеховыми инженерами и рабочими, наблюдала его лицо и их лица, она видела, что Степана Фёдоровича объединяет с ними нечто важное и большое, без чего ни он, ни они не могли бы существовать. Когда он шёл по пролётам, говорил с монтёрами и машинистами, склонялся над штурвалами и приборами, слушал призадумавшись звук моторов, в его лице было одно и то же выражение сосредоточенности и мягкой тревоги. То было выражение, породить которое могла лишь любовь, и казалось — в эти минуты ни для Степана Фёдоровича, ни для тех, что шли с ним и говорили с ним, не было обычных тревог и волнений, обыденных мыслей и домашних радостей и огорчений: для них было лишь одно высокое, дивное дело. Мощь советской индустрии жила и торжествовала в этих цехах. Замедлив шаги, Степан Фёдорович сказал:

— Вот наша святая святых, — и они прошли к главному щиту.

На высоком мраморе — среди рубильников, реостатов, переключателей, среди жирной меди и полированной пластмассы — пестрели голубые и красные жолуди сигнальных лампочек.

Неподалёку от щита рабочие устанавливали высокий, в полтора человеческих роста, толстостенный стальной футляр с узкой смотровой щелью.

— В этой штуке при бомбёжке будет стоять дежурный на главном щите, — сказал Спиридонов. — Надёжная броня, как на линкоре.

— Человек в футляре, — проговорила Александра Владимировна. — Смысл совсем не чеховский у этих слов.

Степан Фёдорович подошёл к щиту. Огни голубых и красных сигнальных лампочек падали на его лицо и пиджак.

— Включаю город! — сказал он и коснулся рукой массивной ручки. — Включаю «Баррикады»... включаю Тракторный... включаю Красноармейск...

Голос его дрогнул от волнения, лицо в странном пёстром свете было взволнованным, счастливым... Рабочие молча и серьёзно смотрели на него.

...В машине Степан Фёдорович наклонился к уху Александры Владимировны и шёпотом, чтобы не слышал водитель, сказал:

— Вы помните уборщицу, которая вас провожала ко мне в кабинет?

— Ольга Петровна, кажется?

— Вот-вот, вдова она, Савельева её фамилия. У неё на квартире жил парнишка, работал у меня в слесарной мастерской, потом пошёл в лётную школу, и оказывается, он тут лежит в госпитале, прислал ей письмо, что дочка Спиридонова, наша Вера, работает в этом госпитале, и будто всё у них решено. Объяснились. Представляете, какое дело? И узнаю-то не от Веры, а от своего секретаря Анны Ивановны. А ей уборщица Савельева сказала... Представляете?

— Ну и что ж, — сказала Александра Владимировна. — Очень хорошо, лишь бы честный и хороший парень.

— Да не время, боже мой, да и девчонка... Вот станете прабабушкой, тогда не скажете: «Очень хорошо!»

Она плохо видела в полутьме его лицо, но голос его был обычный, долгие годы знакомый ей, и, вероятно, выражение лица было таким же обычным, знакомым.

— А насчёт фляжки договорились, Марусе ни слова, ладно? — смеющимся шёпотом сказал он.

Материнская, грустная нежность к Степану охватила её.

— И вы, Степан, станете дедом, — тихо сказала Александра Владимировна и погладила его по плечу.

Степан Фёдорович заехал по делу в Тракторозаводский районный комитет партии и узнал неожиданную новость — давно знакомый ему Иван Павлович Пряхин был выдвинут на работу в обком партии.

Пряхин когда-то работал в партийной организации Сталинградского тракторного, потом поехал на учёбу в Москву, вернулся в Сталинград незадолго до начала войны, снова стал работать в райкоме, был одно время парторгом ЦК на Тракторном заводе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: