Глава двадцать четвертая 9 глава




На тридцатые годы приходится зрелость классической генетики как науки. Все ее основные законы открыты. Выяснено, как гены родителей комбинируются в хромосомах потомков. Составлены подробнейшие хромосомные карты мушки дрозофилы, а также одного из важнейших хозяйственных растений — кукурузы. На этих картах со скрупулезной точностью указано положение вдоль хромосом многих сотен генов, отвечающих такому же количеству наследственных признаков. Обнаружено, что темп изменений генов — мутация, — очень низкий в обычных условиях, может быть увеличен тысячекратно действием рентгеновских лучей. Вот только что такое сам ген — не знал никто. Среди биологов были и такие, которые полагали, что это — одна из сокровенных тайн природы, которую не суждено разгадать. Нечто вроде вопроса — почему существует Вселенная? Сам Бор полагал, что жизнь, а тем самым, по-видимому, и гены, как мельчайшие ее элементы, столь сложны и «деликатны», что любые опыты с целью установить их природу могут разрушить объект — и мы ничего не узнаем.

В те годы Зубру часто приходилось отбиваться от вопросов о природе гена. Особенно настойчивы были физики. Но что он мог ответить, если даже размер гена был не известен. А может, ген и вовсе не имеет размера, а являет собой сложную систему биохимических реакций? И тогда ген — не тело, а процесс. Но все-таки: строго определенное расположение генов в хромосоме, передача их от родителей к детям, способность к мутациям (поломкам?) — все эти факты говорили, что ген, скорее всего, тело и поэтому обязан иметь размер. Зубру пришла идея: а что, если использовать свойство гена мутировать при рентгеновском облучении для определения размера?

Кольцов сказал: молекула от молекулы. Зубр сказал: конвариантная редубликация. Для непосвященных трудновыговариваемые эти слова означают, что само воспроизводится не просто молекула, но и те случайные в ней изменения (варианты), которые произошли между актами самовоспроизведения. Вот с этого большинство биологов ведет начало молекулярной генетики. Зубр как бы коснулся того трепетного источника, откуда проистекает все сказочное разнообразие земной жизни.

Изменения производили ионизирующим излучением. Обработав свои данные, авторы подсчитали, каковы должны быть эффективные размеры мишени. То есть они решили, что в клетке должна таиться выделенная частица, удар по которой приводит к мутации. Сама постановка вопроса о существовании такой частицы поразительна. Надо заметить, что Зубр владел высшим искусством экспериментатора — он умел задавать природе вопросы, на которые она должна была ответить «да» или «нет».

Легко сказать — сделать трудно! Ведь частота мутаций даже всех вместе взятых генов — очень мала, а тут надо было измерить ее крохотную долю, приходящуюся на один ген. Согнувшись над бинокуляром, просматривать сотни тысяч мух! И вот Зубр вместе с физиком Циммером доложили результат: в среднем в хромосоме содержится не менее десяти тысяч и не более сотни тысяч генов. Это значит, что ген — вовсе не «точка» на хромосоме, а в молекулярном мире весьма крупное образование, построенное не менее чем из десяти тысяч атомов. Так была сделана первая надежная оценка размера гена.

Можно спорить, эта ли работа Зубра или же исследования генетических основ эволюции — его главное достижение. Но одно несомненно: именно оценка величины генов послужила мостом между классической генетикой и генетикой молекулярной, возникшей в 1953 году, когда Уотсон и Крик открыли двойную спираль ДНК. Тогда стало ясно, что гены — это протяженные участки ДНК, размер которых впервые надежно оценил Зубр, «вычислил» ген, как Резерфорд вычислил атомное ядро.

С этого времени он делается одним из признанных лидеров в биологии. Он в расцвете сил и энергии. Темперамент, любопытство, силища — все в его могучей натуре мешает ему осесть на открытых им землях, он дарит их другим, а сам спешит дальше. Освоение не для него, он не колонизатор. Он отбывает в эволюцию, переправляется на совершенно другой материк — к чайкам и овсянкам-дубровникам, занялся их систематикой, опытами по жизнестойкости отдельных мутаций. Перед ним прояснился путь к количественному изучению пусковых механизмов эволюции. Какой нужен, например, минимум популяции и какой максимум? И про волну жизни. Например, гнус, почему его то мало, то много? Сезонные колебания гнуса от единицы до миллиона. Что делает эта волна? Разбалтывает ли она мутации?..

В этой кипучей работе политическая жизнь немцев редко и неглубоко затрагивает его душу. Он переполнен тем, что творится на родине. Там все чаще печатают разгромные статьи об известных биологах, называют их взгляды реакционными, вредными. Трудно понять, что именно обсуждается, что-то философское, неконкретное, больше всего это походит на судилище. В итоге кого-то зачисляют в идеалисты, кого-то в антидарвинисты, кончаются дискуссии административными мерами. Филипченко назвали буржуазным ученым, заставляли уйти из Ленинградского университета, и после его смерти Презент продолжал клеймить его: «Буржуазно воспитанный буржуазными устоями проф. Филипченко…» Выслали Левитского, затем Максимова, Попова, Кулешова, что-то происходит с Карпеченко. Что именно — неизвестно. Арестовали профессора Рай-нова. Он не мог поверить, что эти крупные ученые, люди безупречной честности, научной добросовестности, могли оказаться вредителями, или проходимцами, или врагами народа. Оскорбительные ярлыки никак не вязались с обликом этих людей. Было непонятно, зачем шельмуют цвет советской науки. Кому это надо? Для чего? Дочь профессора Б., которого обвинили в идеализме, отреклась от него. Такие отречения от отцов, замечательных ученых, происходили все чаще. Наконец пришло известие, что заставили уйти из университета Кольцова. Все большую силу набирали неведомый Зубру, да и вообще здесь никому не известный своими работами Трофим Лысенко и его идеолог, его перо И. Презент. Этого Зубр помнил. Еще в Москве Презент просился к ним в семинар, в Дрозсоор; шустрый, с хорошо подвешенным языком юнец предлагал свои услуги в качестве теоретика. Никаких самостоятельных исследований он не вел и не собирался вести. Ему объяснили, что теоретизировать в Дрозсооре умеют сами… И вот теперь этот Презент стал главным теоретиком Лысенко, занялся прежде всего разоблачениями механистов, менделистов, морганистов. Ученый, имеющий не труды, а одни разоблачения. Не список работ, а список разоблаченных.

Сами термины, которые он применял, казались Зубру каким-то бесовским вывертом: и Мендель и Морган были классиками биологии, их трудами биологи пользовались так, как электрики пользуются законом Ома, почему же менделисты и морганисты стали бранными кличками? Ладно еще бранными — брань на вороту не виснет, — так ведь ответить не давали. Лысенко с Презентом уже и на Вавилова стали нападать. Один из шведских ученых, приехав из Советского Союза, передал Зубру письмо от Кольцова. Там после неутешительных новостей Николай Константинович повторял свой совет: не спешить домой, переждать. В нынешней обстановке, да еще со своим невыдержанным характером, Колюша, как только вернется, сразу же подвергнется опале. К тому же иностранные его связи не ко времени, неуместны они для нынешнего климата. Надо годить, набираться терпения, скоро все образуется, такое не может долго продолжаться.

Письмо появилось не само по себе — Николай Константинович отвечал на просьбу Колюши узнать, куда бы он мог вернуться: в Московский университет либо же в кольцовский институт. Его тянуло домой, в Москву. Пока из Москвы приезжали Вавилов, Вернадский, тот же Кольцов и другие, пока существовало свободное общение, переписка, командировки, он не ощущал никакой тоски. По мере того как поездки сокращались, связи обрывались, он начал страдать. Отсутствие общения с родной наукой угнетало его.

Его «теория мишени» была подхвачена в институтах Англии, США, Италии, его наперебой приглашали читать лекции, доклады. Генетика, она всюду одна и та же. Куда бы он ни приезжал, он привык чувствовать себя представителем советской науки, русской науки, он наращивал ее славу, он пропагандировал работы своих учителей и товарищей. Теперь же все зашаталось, накренилось. В советской биологии хозяйничали не ученые, а какие-то мракобесы с дикими, невежественными понятиями о генетике. Ее вообще отрицали, уничтожали, вытравляли. Тех, кем он гордился, кого цитировал, преследовали…

В 1937 году из Союза вернулся Герман Меллер, друг приятель Зубра, знаменитый американский генетик, впоследствии Нобелевский лауреат. Десять лет назад он прославился, доказав опытным путем, что мутации можно получать, воздействуя рентгеновскими лучами. В 1933 году Меллер уехал работать в Советский Союз. Он хотел участвовать в строительстве социализма, приблизиться к новому миру. Он хотел быть рядом с Н. И. Вавиловым. Однако в последнее время научная обстановка резко изменилась, лысенковщина отняла возможность заниматься сколь-нибудь серьезно генетикой, селекцией. Месяц за месяцем он пытался найти компромиссы, приспособиться — ничего не получалось. Прибыл он в Берлин в тяжелом состоянии и все накопленные чувства вывалил на Зубра. Слезы стояли у него в глазах, и Зубр не знал, чем утешить его.

Стало известно, что расстреляли брата Зубра, который работал у С. М. Кирова, расстреляли Слепкова, отозванного из Буха.

Через месяц после приезда Меллера Зубра вызвали в советское посольство. Молодой человек, пухлощекий, с кудрявой куделькой на лбу, с милым слуху окающим говорком, предложил Зубру выехать на родину. Срочно. Почему срочно — вразумительно пояснить он не мог, выехать, и все. Говорил он приказным тоном, от которого Зубр отвык, на вопросы отвечал свысока, постукивая карандашом, предупреждал, что тот, кто повторяет злопыхательские слухи, клевету, играет на руку врагам, подпевает с чужого голоса. Зубр пытался, как он выразился, прошибить броню невежества этого «ташкентца», кто в физиономии ближнего видит не образ божий, а место, куда можно тыкать кулаком. Молодой дипломат Щедрина не читал и не собирался, а вот на каком основании Зубр появился в Берлине, чем он тут занимается, зачем якшается с эмигрантами, угрожал докопаться. Какие там мухи, что за мутации? А не похоже ли это на ту, чуждую нам науку, с которой идет борьба? Понятно, почему труды его охотно печатают английские и прочие буржуазные журналы. Услышав фамилию Семашко, он пренебрежительно прошелся насчет отставной козы барабанщика и, уже не церемонясь, поднял голос на Зубра, много о себе возомнившего — поднабрался на Западе вшивого либерализма! — и в конце концов запустил матерком по ученой шатии, что сидит на шее у народа. Хотя от матерка Зубр отвык, но отвычка не привычка, вспоминать не учить, всадил в ответ такого матюка — из вагона в вагон, через весь эшелон, — что этот, с куделькой, рот раскрыл. Сладостно швырнув дверью, ушел. Невоздержанность на язык оставалась в нем смолоду, никакие синяки-шишки дерзости не умерили, ума-разума не прибавили. Отмалчиваться — важнейшему искусству — не научился, что уж говорить о выборе выражений или о том, чтобы держать язык короче. Знал, что из-за худых слов пропадешь, как пес, — но этого в расчет не брал.

Лелька, выслушав его рассказ, повздыхала, потом заявила, что, может, оно и к лучшему, — ехать сейчас безумие, чистое самоубийство, у них дети, надо и о них думать. Царапкины тоже отказались уезжать. Советы всех друзей сводились к тому же — переждать хотя бы годик, долго так продолжаться не может, кампания репрессий, или, как тогда называли, перегибов, пройдет. Разберутся. Выправят. Зубр успокоился, его самого удерживал разворот лабораторных исследований. Бросить их на полпути, не получив результатов, он не мог. Физически не мог оторваться. Так не может оторваться хирург от операции, так мать не может покинуть малого ребенка. О последствиях он не думал, плевать ему было на дальнейшее, ему нужно было завершить эксперимент.

Вдова Александра Леонидовича Чижевского, биофизика, прославленного изучением влияния солнечных лучей на жизнь на земле, рассказывала мне, как, сидя в лагере, Чижевский выпросил разрешение создать лабораторию, ставить кое-какие опыты, работать. Однажды в 1955 году, в один воистину прекрасный день, пришел приказ о его освобождении. Чижевский в ответ подает начальству рапорт с просьбой разрешить ему на некоторое время остаться в лагере, закончить эксперименты. С трудом добился своего, ибо это было нарушением всех правил, и завершил исследование.

Как-то я спросил у одного из заслуженных наших генетиков, Д. В. Лебедева, которого в тридцатые годы исключили из университета, а позже выгоняли из института за то, что он не соглашался отречься от менделизма-морганизма, — в чем тут дело, почему так ополчились именно на генетику, почему такая жестокая, можно сказать, кровавая борьба развернулась вокруг, казалось, невинного для идеологии вопроса — существует ли ген, какова природа наследственности?:

— Биологам доставалось крепче, чем физикам и прочим естественникам,сказал он. — Ясное дело, за* морочки с неурожаем, то да се… Сшибка, конечно, не из-за генов была. Не они встревожили. Преподнесли это как очаг сопротивления. Указаний не слушают, сами с усами, начальства не признают, считают, что в науке своей разберутся без вмешательства сверху. Наука ихняя должна развиваться, видите ли, свободно… В этом суть — свободно или по приказу сверху. Многие из нас ясно понимали, что в тех условиях это была борьба против культа личности.

— То есть как это?

— Лысенко повсюду заявлял, что его поддерживает сам Сталин. И вдруг осмеливаются против Лысенко выступать. Невеждой его называют. Это как понимать? Что они имеют в виду? Кого оспаривают? Скульптура, между прочим, выставлена была в Третьяковке: Сталин и Лысенко сидят на скамеечке, Лысенко колосок ветвистой пшеницы показывает. Яснее ясного! Признать должны были Вавилов и прочие! В других научных дисциплинах подчинялись, признавали мудрость, а биологи не желали, сопротивлялись. И сами биологи сознавали, что они выступают не только против лысенковщины.

Все эти годы Зубр испытывал жалость, сочувствие к эмигрантам. При этом было тайное превосходство человека, имеющего родину. Теперь угрожали превратить его в эмигранта, а то еще в невозвращенца. Уродское словечко!

К счастью, его отказ, да и весь скандал, не был воспринят как политическая акция. Паспорт у него оставался, тем более что отношения с Германией наладились, происходили взаимные визиты руководителей, которые обменивались любезностями, заверяли в дружбе между странами. Может, сыграло свою роль и то, что он отказался от предложения принять немецкое подданство. Было такое настойчивое предложение. В чем-то заманчивое, потому как для поездок по миру ему тогда не надо было бы хлопотать о визе, он освободился бы от многих формальностей.

Но угроза оставалась, пухлощекий с кудряшкой не забыл, не простил, не отступился.

Почти сорок лет спустя вышла книга — смелые для того времени воспоминания человека, который сам немало пострадал от лысенковщины, храбро боролся с нею.

Читая книгу, я наткнулся на строки о Зубре. Автор сурово осуждает его как невозвращенца. Это было неожиданно. Я знал про их закадычную дружбу… Как только мне представился случай встретиться с автором, я заговорил о Зубре, которого уже не было в живых.

— За что вы его так? — спросил я. — Разве он мог в то время вернуться?

— Почему же не мог?

— Вспомните, какой это был год.

Он наморщил лоб, рассеянно вскинул на меня глаза, затем лицо его затвердело.

— А собственно, какая разница? Какой бы ни был год…

— Разница большая. Вы сами предложили бы ему вернуться в том, тридцать седьмом году? Написали бы ему письмо — возвращайся со всей семьей?

— Вы поворачиваете вопрос в другую плоскость.

— Это не ответ.

— Знаете… не я его осудил.

— Кому была бы польза от его гибели? А ведь он пропал бы. Это точно.

— Я пишу о том, что он нарушил закон, — упрямо сказал он, и ничего не осталось на его ухоженном лице от недавней приветливости.

Я вспомнил, что он был среди тех, кто встречал Зубра в 1956 году в Москве на Казанском вокзале. Они обнимались и плакали от радости. Еще я вспомнил, что у Зубра в Бухе над столом среди прочих портретов и фотографий висел портрет этого человека. Все годы висел, в гитлеровской Германии висел.

— Вот видите… — Он вздохнул. — А он не посчитался…

С чем не посчитался? С кем? Да с автором, с их старой дружбой. Оказывается, в одном выступлении автор этот покритиковал Н. К. Кольцова за его увлечение евгеникой, вредное увлечение вредной наукой с расистским душком. За это на него накинулись ученики

Кольцова. Защищали не принципы, а своего учителя. И Зубр к ним присоединился.

— Вот оно, значит, в чем дело!

Я как мог выделил слово «значит», но он не обратил внимания. Он потряс кулачком.

— Как им не стыдно!

Он весь кипел, забыв, что никого из них не осталось на этой земле. Они ушли, оставив его с неразряженной ненавистью. До чего ж все оказывалось просто: поссорились, вот он и написал такое про Зубра — невозвращенец; со стороны же для тех, кто не знал подоплеки, все выглядело идейно, монументально. А подоплеки никто и не знал.

 

 

Решение Зубра не возвращаться — поступок или самосохранение? Можно ли требовать от человека самоубийства? И если человек отказался шагнуть в пропасть, то поступок ли это? Каждое время, наверное, имеет свое понятие поступка. В те времена нормальным считалось подчиниться. И подчинялись. Безропотно. Любому указанию.

Зубр не придавал значения своему непокорству и уж наверняка не задумывался о последствиях.

Вся его жизнь состояла из поступков, один поступок следовал за другим, но для него это были не поступки, а способ жить.

 

Глава двадцать шестая

 

Не вернулся — и точка, и забыл, и окунулся вновь в свою биологическую немецкую буховскую жизнь.

Так говорится — поставить точку. В человеческой судьбе точка — это свернутая спираль, это — праатом, из которого вырастает новая вселенная.

В 1938 году он выступает на годичном собрании генетического общества с докладом «Генетика и эволюция с точки зрения зоолога». Публикует книгу «Экспериментальное исследование эволюционного процесса» плюс две «птичьи» работы. Плюс в Италии выходит книга «Генетика популяции». Книга — для нас звучит солидно, для него же, как помним, книга значила нечто обратное: он пишет книгу потому, что ему многое неясно, приходится изъясняться длинно. Когда же все прояснится, уляжется, сойдется, он напишет краткую статью, которой вполне достаточно.

Вторая мировая война обрывает одну за другой связи с учеными Европы, Англии, Америки. Однажды становится известно, что из Германии нельзя выезжать, границы закрыты. Двери захлопнулись.

В замкнутую обитель Буха нацизм проникает сперва в виде гонений на ученых еврейской национальности. Их увольняют, один за другим они куда-то исчезают. Затем начинается поиск скрытых евреев, выясняют, вынюхивают, кто наполовину еврей, кто на четверть, на восьмую. Страхи, доносительство, шантаж…

Расизм обнажил свою сущность. Никогда до этого Зубр не замечал в немцах такого истового национализма. Занятие наукой приучает к международному братству ученых. Биология, математика, физика, любая естественная наука безразлична к национальности. Законы генетики, эволюции действуют среди всего живого. Рыбы, ландыши и скворцы не знают государственных границ. На разного рода международных сборищах — симпозиумах, коллоквиумах — ученых никогда не интересовало вероисповедание коллеги, тем более национальное происхождение. Какая разница, еврей — не еврей, сколько в нем течет еврейской крови, важен был талант, добросовестность, умение решить задачу, найти истину. Антисемитизм был отвратителен Зубру как подлинному русскому интеллигенту. Отвращение к антисемитизму он впитал вместе с отвращением к черносотенству, к поповщине, к этим смердящим гнилым устоям русского самодержавия. Поэтому он охотно участвовал в тайной акции, придуманной немецкими учеными. Кто именно ее предложил — неизвестно. Дело в том, что специалистов-ученых евреев ряд ведомств имел право оставлять для своих работ. Для этого нужно было заключение экспертов о том, насколько данный ученый необходим. На этом и решили сыграть. Приходил запрос о квалификации ученого Икс. В ответ из Буха сообщали, что ученый Икс интересен такими-то хорошими работами, что же касается его работ в области, о которой идет речь, то их может оценить ученый Игрек. Шла бумага к Игреку. Тот пасовал ее на консультацию к Зету. Неторопливо катилась эта высоконаучная переписка, причем в качестве консультантов и экспертов привлекались ученые-полуевреи, частичные евреи, которых тем самым включали в категорию необходимых специалистов. В конце концов множество заключений и отзывов солидно доказывали высокую квалификацию Икса, а заодно и нескольких других неарийскнх ученых. Замысловатая система долго действовала, спасая, выручая, защищая…

В Бухе появился нацистский партсекретарь, некий Гирнт. Однажды он затеял разговор с Зубром, снова предлагая ему принять немецкое подданство. Такое дозволялось редко кому из иностранцев. Предложение, как дал понять Гирнт, исходило от высоких инстанций и являлось весьма лестным. Зубр наивно выкатил глаза: чего это ради? Мне и так хорошо, от добра добра не ищут…

До начала войны с Англией и Францией да и позже ему выпадало несколько случаев выезжать в Скандинавию, в Соединенные Штаты, в Италию. Фашистская Италия выглядела куда терпимее, чем фашистская Германия. Но все, что не Россия, его не прельщало. Что Италия, что Швейцария, куда звал его Фогт,один леший. Всюду он будет эмигрантом, здесь он советский гражданин. В Бухе по крайней мере было все налажено. Переехать — значило потерять два, а то и три года. Кроме того, потерять темп, мысль потерять.

Как сказал философ: «Второго раза не бывает».

Бух был не Германия и даже не Берлин. Бух представлялся ему теплицей, оазисом, непричастным к тому, что творилось в стране.

Гитлеризм рассчитан был прежде всего на немцев. Он, Зубр, пребывал иностранцем, и на него не обращали внимания. Это было своеобразное положение, которому многие немцы завидовали и друзья в России завидовали.

Для него ничего не изменилось. Он был свободен от страхов, свободен от повинностей. Он мог делать то, что делал.

 

 

А в берлинских киношках крутили картину: на экране показывался Кремль, торжественный момент подписания договора о ненападении, Риббентроп горячо пожимал руку Сталину, обнимался с Молотовым. Все они довольно посмеивались, но у Риббентропа блуждала еще добавочная улыбочка, предназначенная немцам.

Газеты приводили выдержки из речи Молотова на сессии Верховного Совета: «Мы всегда были того мнения, что сильная Германия является необходимым условием прочного мира в Европе… Германия находится в положении государства, стремящегося к скорейшему окончанию войны и к миру, а Англия и Франция… стоят за продолжение войны…»

Он обвинял англичан и французов, которые пытаются изобразить себя борцами за демократические права народов против гитлеризма, доказывал, что невозможно силой уничтожить идеологию: «Преступно вести такую войну, как война за “уничтожение гитлеризма”».

В Берлине стали продавать «Правду» и «Известия». В них ругали англичан, не было ничего против фашизма, и все печатали материалы о шестидесятилетии Сталина. Иногда появлялись большие статьи о положении в биологии: «Многие из так называемого генетического лагеря обнаруживают такое зазнайство, такое нежелание подумать над тем, что действительно нужно стране, народу, практике, проявляют такую кастовую замкнутость, что против этого надо бороться самым решительным образом». Или: «Лжеученым нет места в Академии наук». Это против Льва Семеновича Берга, Михаила Михайловича Завадовского, Николая Константиновича Кольцова.

Вскоре из России начали прибывать эшелоны с зерном, сахаром, маслом.

В Бухе ничего не могли понять — что происходит?

 

 

В 1940 году докатилась страшная весть — арестован Николай Иванович Вавилов. А затем сообщили — умер Николай Константинович Кольцов. Оба события казались внутренне связанными. И Вавилов и Кольцов были несовместимы с тем, что творилось в России. Они не могли сосуществовать с такими, как Лысенко и Презент. Для них невозможно было жить в атмосфере лженауки. Зубр это хорошо понимал. Но все же решиться на арест Николая Вавилова, признанного во всем мире великого биолога, гордости советской науки! Как могли на это пойти?

Гадали и так и этак, и Лелька всякий раз утешающе заключала: раз уж с Вавиловым так обошлись, то ты тем более бы не избежал. Судя по всему, происходил полный разгром несогласных генетиков. Погибнуть, да еще в бесчестии, как враг народа, ради чего? Зубр угрюмо отмалчивался. Фыркнет непонятно, а то раздраженно. Уцелел. Принял мудрое решение. Правильно поступил. Всех своих спас… А что толку в его правоте?

Поехать на похороны своего учителя и то не мог. Стыдно и гнусно.

Прежде он не скучал по Москве. Не до того было. Теперь ему снилась Остоженка, Арбат, московские переулки. Снилась Калуга, березовая аллея Конецполья. Это была не ностальгия. Не страдал он ностальгией. А была несправедливость и подлость истории, которая настигла его в самый неподходящий момент…

Задержанные войной, прорывались вести уже не свежие, но такие же невероятные: об аресте и гибели Н. Беляева, о неприятностях с другими друзьями — А. Серебровским, Д. Ромашовым. Участникам Дрозсоора припоминали эту чуть ли не «организацию».

Про Зубра, казалось, забыли, в посольство не вызывали, не предавали анафеме. В Европе он оставался для всех крупной фигурой советской науки. Просоветские круги использовали его как пример успехов советской науки. Вот человек, который демонстрирует советский гений, умственное опережение при яркой личностной окраске!

Его сравнивали с Горьким в Италии…

Среди русской эмиграции было немало ученых, которые прославили себя, но в случае с Зубром все подчеркивали, что человек этот не имеет никакого отношения к эмиграции…

 

 

Вторая мировая война набирала силу. Немецкие войска двинулись по дорогам Польши, самолеты бомбили Варшаву. В апреле 1940 года гитлеровцы маршировали в Дании. На севере в те же дни их отряды заняли норвежские порты. Спустя месяц Гитлер оккупировал Голландию, Бельгию, Люксембург. С недолгими боями немецкие войска обошли «линию Мажино». Танковые колонны, изукрашенные на башнях крестами, стреляя, двигались через Францию к Парижу. Столица Франции была объявлена открытым городом, и Гитлер в длинном, коричневой кожи блестящем пальто, держа в левой руке белые перчатки, прошелся по Елисейским полям к Триумфальной арке.

Германия принялась бесстыдно, уже не заботясь об оправданиях и поводах, захватывать, грабить, порабощать. Германия, которую Зубр успел полюбить, немцы — честнейший, работящий, талантливый народ, среди которых у него было столько друзей.

У него не осталось Германии, его лишали России, с ним пребывала лишь наука. Синие стены лаборатории, часть парка за окном, вытоптанная площадка для рюх — вот как все сузилось.

Рушились, падали королевства, правительства, горели города, бомбоубежища стали кровом, чемоданы — домами, горький дым поражений, бессилия и позора стлался над Европой.

Как можно было в этих условиях сидеть над микроскопом, возиться с мушками, препарировать, вскрывать разных козявок? Что это за мозг, что за нервы, которые могли отрешиться от грохота всеобщей войны? Вырубиться, и не где-нибудь в Америке, в Африке, а здесь, в центре событий, в Берлине?

Понять до конца его поведение я так и не смог. Для меня в тех его действиях было что-то вызывающее и неприятное.

Но были некоторые его замечания, обмолвки, по которым мне казалось, что не так все гладко у него складывалось. Что-то точило и грызло его душу в те годы. Было ему, видно, несладко. И хотя на любые упреки он имел что ответить и выставить себя кругом правым, от этой самой правоты становилось ему самому тошно. Дома бьют, долбают единомышленников, а он отсиживается у фашистов за пазухой…

Тут я чувствую, что вступаю на зыбкую почву догадок и психологических построений, от которых закаялся в этой вещи. Зубр тоже не допускал никакого «психоложества». Однажды я заупорствовал, выжимая из него что-то более определенное. Но он отмахнулся: чужая шкура не болит, кусай меня собака, только не своя, — а потом вдруг налился кровью, закричал: «А вы как все сносили? Почему терпели?» И, тыча в меня пальцем, стал предъявлять такое, что у нас давно условились не ворошить, заторкали по углам, прикрыли.

Он никогда не был анахоретом, не был одержимым, не был фанатиком науки. Он жил «во все стороны», бурно и жадно. Теперь наука стала его убежищем. Он погрузился в нее, как водолаз, как спелеолог уходит в глубь пещер, удалялся от грохота войны, от слез и криков, от бомбежек, набатных призывов, спеси нацизма.

Он обдумывал синтетическую теорию эволюции. Выстраивалось учение о микроэволюции. Начиналась она с популяции. Постройка возводилась из элементарного эволюционного материала — мутации и простых известных факторов — популяционные волны, изоляция, отбор. Открывалась дивная картина миллионнолетних стараний природы, стало видно, как в ее сокровенных тайных мастерских из бесконечного числа комбинаций отбирались лучшие. Так неведомым образом действовали механизмы отбора, работа то убыстрялась, то что-то происходило, как будто природа уставала. Появлялись какие-то сигналы, менялись признаки, краски…

Он вспоминал разговор с Эйнштейном о прикосновении к тайне. Прикосновение к ней — самое прекрасное и глубокое из доступных человеку чувств. В нем — источник истинной науки. Тот, кто не в состоянии удивиться, застыть в благоговении перед тайной, все равно что мертв.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: