Глава двадцать четвертая 5 глава




Не бойтесь, девушки, я не шпион. Просто я чересчур разбередил свою душу сегодня. Может, это и не совсем подходяще в такой светлый, торжественный день с красочными салютами в майском небе. Но на то есть причины.

Покоем и вечерним уютом светятся окна домов. Тускло горят витрины промтоварных магазинов. На углу из большого гастронома выгружают тару. Высокие штабеля проволочных ящиков с бутылками, мелко звякая, сдвигаются на тротуар. Рабочие ловко орудуют железными крючками. Одна за другой спешат женщины‑хозяйки: с сумками, хлебом, кульками – торопливые покупки на исходе дня. Им не до праздника. До отдыха им также еще не близко – надо прибрать, накормить, приготовить что‑нибудь к завтраку. Мужчина на краю тротуара, бережно придерживая, катит велосипед с картонным ящиком, хитроумно прикрепленным к багажнику. Не иначе телевизор из универмага. Рядом – жена. Они о чем‑то оживленно спорят – видно, никак не решат, в каком углу комнаты «утвердить» покупку. Что же, в час добрый!

За магазином на углу открывается более широкая улица, в конце которой – залитая светом площадь. Это вокзал. На тротуаре поток пешеходов оттуда – с чемоданами, узлами, свертками, кажется, пришел поезд. Встречные идут по‑одному, группками, парами. Проходят счастливые влюбленные, наверно, только что встретившиеся после разлуки. Он в нейлоновой рубашке с закатанными рукавами, она – в узкой коротенькой юбчонке, из‑под которой доверчиво поблескивают белые коленки. А вот мать ведет за руку девочку, которая все время оборачивается назад, и мать то и дело строго на нее прикрикивает. Но позади интересно! Двое в сбитых, перевернутых козырьками назад кепках уже едва держатся на ногах и, вцепившись один в другого, ведут далеко не праздничный диалог:

– Костя, сукин сын! Ты мне друг или нет?

Костя, однако, не слушая, широко размахивает рукой:

– Мы их били? Били! И будем бить! Чтобы дух из них вон! Кишки на телефон!

Широкий тротуар становится им тесен, и они взбираются на газон. Но там деревья. Тогда, наткнувшись на одно из них, гуляки принимают самое уместное в таком случае решение:

– Лешка! Леш... Отдохнем?

– Лады!..

И падают оба под липу.

 

Глава двенадцатая

 

Времени между тем проходит немало. Видно, уже полночь или даже позже. Я не сплю и после всего, что произошло тут, невесело гляжу в печь, которая жарко пылает, гоняя по стене над койкой мерцающие отсветы.

Возле печки, шурша соломой, хлопочут санитары и Катя – они варят картошку. Катя без полушубка, раскрасневшаяся, вся как‑то по‑хорошему оживившаяся от этой домашней женской работы, хлопотливо двигает казанами на припечке. Сержант, наверно, потеряв интерес к немцу, который молча сидит рядом, перевешивается грудью через койку и своими широкими лапищами все норовит ухватить девушку. Та едва ускользает от его рук, изредка не очень больно хлопая его черенком ухвата по голове. Сержант хохочет, сдержанно улыбается немец. Санитары, однако, привычно не обращают внимания на молодых.

В хате приглушенный гомон; дым от цигарок перемешивается с гарью жженой соломы. Тихо стонет в полумраке кто‑то из раненых, и скользят по потолку и простенкам огромные, неуклюжие тени. Мерцающие отсветы от печи то горячо вспыхивают, то тускло трепещут на облупившихся стенах мазанки.

Скоро, наверно, сварится картошка. Я уже ощущаю ее душистую парность в хате и порой забываю о ране, о степи с танками, о своей стычке с Сахно, которая черт знает чем еще кончится. Я прислушиваюсь к каждому стуку в сенях – только скрипнет дверь, а мне уже кажется – это за мной. Но это ходят бойцы, носят солому, воду. А раз в хату вваливается высокий, в расстегнутой шинели санитар. В обеих руках у него что‑то серое и мягкое, которое он сразу бросает на пол.

– Ой, что это?

Катя испуганно шарахается в сторону. Санитар тихо смеется, осклабив широкие, будто лошадиные зубы. На полу у его ног две неподвижные кроличьи тушки.

– Где ты их взял? – удивленно спрашивает Катя. Испуга в ее голосе уже нет, есть удивление и радость – в самом деле, довольны были картошкой, и вдруг крольчатина.

– Там, в сенях, – кивает санитар. – Норы ого!

Он снова выходит добывать из нор хозяйских кроликов. Катя с нескрываемым сожалением на лице поднимает за длинные уши серую мягкую тушку, минуту в тихом раздумье смотрит на нее и протягивает низкому санитару:

– На‑ка, освежуй!

Санитар озабоченно сдвигает на затылок шапку. Оказывается, он не умеет или не хочет исполнить это крестьянское дело, так же как и сержант и Катя. У других ранены руки. Тем временем санитар приносит из сеней еще одного убитого кролика. Но он тоже не мастер свежевать и кивает в сторону немца:

– Вон Фриц пусть! Нечего нахлебничать...

Немец, кажется, уже освоился в этой хате и с затаенным интересом наблюдает за тем, что происходит возле печи. Видно, он догадывается, в чем дело, и не заставляет себя упрашивать:

– О фройлен! Могу это сделайт.

Катя секунду медлит. Округлив глаза, испытующе смотрит на немца, затем глаза ее, заметно наливаясь гневом, сужаются:

– Ах ты, шкуродер проклятый! Набил на людях руку!

– Ладно, ладно! Пусть! – обрывает ее сержант. – Давай делай, арбайт, Ганс.

– Нехай повозится, чего там, – замечает санитар. – Держи финку.

Он достает из кармана кривой садовый нож на цепочке, отцепляет и отдает его немцу. Тот с готовностью приседает на колени и при свете из печи прямо на полу начинает свежевать тушки.

– Айн момент, фройлен. Бистро. Бистро.

Мы все с любопытством следим, как он надрезает задние лапки, распарывает кожу и, словно чулок, снимает с тушки мягкую влажную шкурку. Сержант с койки похваливает:

– О, правильно, Гансик! Покажи класс. Сразу видать: спец! А то обленились, распанели на войне. Колхознички, мать вашу за ногу!..

Катя хмурит брови, наблюдая за ловкими движениями рук немца. Светлые отросшие волосы на его голове рассыпаются, и он оттопыренным большим пальцем то и дело откидывает их назад.

– Ага, гляди ты! Молодец! И тут мастер, – говорит кто‑то из угла.

– Рукастый!

– Потому что работяга. Не то что вы, – говорит сержант. – Вот смотри, какую мне трубку подарил.

С озорной улыбкой на широком лице он показывает замысловато изогнутый мундштук с мефистофельской головкой на конце, повертывая его так, чтобы все видели. Но подарил – это уже слишком. Конечно, сержант взял его сам.

– Айн момент, фройлен! – бодро приговаривает немец. – Дас ист кароши братен. Жаркёя.

– Жаркое! Смотри, понимает! – восхищаются в углу.

– А что ж ты думал! Мало нашего добра пережарили за три года? Научились.

– Буде, не ворчи. Он хороший.

– Все они хорошие. Вот налетят под утро, так одни головешки останутся, – рассудительно говорит кто‑то возле перегородки.

В углу вскидывается на соломе спеленатый бинтами обгорелец:

– Доктор! Доктор тут есть?

В хате все умолкают при виде этого белого, как привидение, всего в бинтах человека.

– Доктора нету, – говорит Катя. – Он оперирует. А что вам?

– Выбраться отсюда. Сколько можно ждать?

– Сказали, утром.

– Что значит – утром? – раздражается обгорелый. – Майора вон когда увезли!

– А майора в авиаторский госпиталь. Он – летчик, – говорит на кровати сержант.

– Летчик? Я тоже летчик. Вы что – не видите? Я обгорел! Отправляйте и меня.

Все неприятно молчат. Действительно, это не шутка, если обгорела половина кожи. К тому же – летчик. Летчиков мы уважаем. Было бы на чем везти, наверно, каждый уступил бы ему свое место.

– Ладно, потерпите немного. Вот скоро крольчатины наварим, – примирительно говорит Катя и прикрикивает на немца: – А ну, Гитлер, шевелись живей!

Но немец и так усердствует, даже вспотел. Нашей болтовни он не слушает – все его внимание сосредоточено на деле. Пожалуй, он неплохой дядька. Правда, как почти и все пленные, несколько глуповат с виду, потому что не понимает по‑нашему. А так прост и услужлив, легок на руку и охоч к работе. Видно, отвоевался Фриц, и теперь, должно быть, пробуждается в нем человек, мирный обыватель, работяга. Что ж – пусть! Мы добрые, расстреливать его не будем, а доброта тоже своего рода оружие.

 

Глава тринадцатая

 

Вкусно пахнет отварной картошкой и мясом. Катя, склонившись над казанами, раскладывает картошку в котелки, миски и даже пустую каску, которую, присев на корточки, держит перед ней широкоскулый боец‑узбек. Напротив, на полу, с видом обиженного родственника сидит немец. Поварская работа у печи окончилась, нужда в пленном отпала, и он, видно по всему, без дела снова чувствует себя лишним.

В это время за Катиной спиной открывается дверь, и с облаком холодного воздуха через порог стремительно вваливается кто‑то в густо заиндевевшей шинели.

– Привет! – весело бросает вошедший.

Молодое курносое лицо раскраснелось от стужи, голос также выдает совсем еще мальчишеские годы. Он ранен и правую руку держит на бинте‑подвязке.

– О, тут и фрицы! – удивляется парень, увидев немца. – Гут абенд, Фриц!

Немец вскакивает с пола и привычно щелкает каблуками:

– Гутен абенд, герр официр!

– Вольно! – усмехается офицер.

И тут я улавливаю что‑то знакомое в этой веселой заиндевевшей фигуре. В голосе, осанке, смехе пробивается что‑то близкое, но неизвестно где слышанное и виденное. Постой, да это же...

– Стрелков! Юрка! – кричу я, пытаясь встать у стены.

Парень бросает в мою сторону несколько растерянный взгляд и в недоумении раскрывает рот. Он не узнает. Впрочем, как тут узнать кого‑нибудь в этой темени, которую едва разреживает одна мигалка на припечке (вторая уже потухла, кончилась «горючка»). И все же парень догадывается:

– Василевич?

– Я самый! Давай сюда!

Действительно, это Юрка, и я на минуту забываю о всех моих бедах, неудачах и даже о боли в ноге. Да и как не забыть, если это Юрка Стрелков, мой однокашник, друг, младший лейтенант, пехотинец, с которым мы полгода назад закончили одно училище и попали в одну армию. После того дождливого дня под Харьковом, где нас разлучили кадровики, я, по правде, уже и не надеялся увидеть его. И теперь вот такая встреча!

Широко ставя между лежащими свои заснеженные валенки, Юрка торопливо лезет ко мне, хватает левой рукой мои пальцы и крепко жмет их.

– Ленька! Ты жив, Ленька!

– Да вот видишь. А ты? – неуместно спрашиваю я. – Да, брат, сколько мы пережили врозь, друг без друга, сколько перечувствовали, перестрадали. Были мы зеленые салажата, только и заботились о своем внешнем виде да свежеиспеченном офицерском достоинстве. Как‑никак получили по одной звездочке на погоны. А теперь?

Едва справляясь с волнением, я гляжу в затемненное сумерками такое знакомое, оживленное лицо друга. И я замечаю на нем что‑то новое, прежде неизвестное мне. Отпечаток трудно пережитого даже сквозь радость встречи явственно пробивается в его взгляде. В остальном же это лицо прежнее – тонкие юношеские черты, нежная округлость подбородка, которого еще не касалась бритва. Юрка тоже оглядывает меня и смеется:

– Какой ты обвязанный – не узнать!

– Ерунда! Бинтов намотали... А у тебя что – рука?

– Да, понимаешь, угодил я ненароком.

– Легко?

– Царапина. Вот только стрелять мешает. А так... Ну да знаешь, мы отыгрались! – Юрка вдруг радостно оживляется, глаза его блестят. – Уж так дали, так дали, чтоб ты только знал! Учинили побоище не хуже Ледового...

– Ты садись! Вот на солому.

Юрка опускается под стену со мною рядом, хлопцы отовсюду глядят на него – такого заснеженного, разговорчивого, веселого. А он, кажется, безразличный ко всему здешнему, полнится чем‑то своим – большим и радостным.

– Ты понимаешь! Ты понимаешь! Я же только из степи. Вот час назад! Ну мы им там и задали! Да так ловко, без выстрела, без звука подпустили на пятьдесят метров... Комбат на этот раз просто молодчага...

– Постой, постой!.. Ты где? Я даже не знаю, в какой ты дивизии. У Терехова?

– У какого тебе Терехова? – готов рассердиться Юрка за такое мое предположение. – У полковника Калюжного. Гвардия!

– Так, так...

– Ты понимаешь! За десять минут мы сделали из них мясокомбинат. Разом как ударили из всего оружия. Шесть станкочей, две сорокапятки. Ты бы поглядел, что там делалось!..

Я и так рад. Еще толком не зная, что там произошло, я уже готов завидовать Юркиной ратной удаче. Да я и завидую. Что и говорить, пехоте не часто перепадают на фронте минуты вроде только что пережитых Юркой, когда грудь распирает от хмельного счастья удачи. Нам привычнее серые будни войны – стужа, мокрые ноги, кровавые бинты на немытом теле, уничтожающий немецкий огонь и как награда за все – короткий тревожный сон где‑нибудь на соломенном полу в хате. У него же случилось что‑то совсем другое, что‑то огромное, удачливое, и я рад. Я слушаю и во все глаза гляжу на недавнего моего друга‑курсанта. Шинелка на Юрке солдатская, но аккуратно пригнанная по росту (на это он был мастак и в училище, ничего не поделаешь – немного форсун и аккуратист). На воротнике ровно пришитые петлицы, наискось через грудь портупея, конечно, не в ОВС[4]полученная, а, видно, честно добытая на поле боя. Юрка, я очень, очень рад, что ты жив, что мы наконец встретились.

– Понимаешь, целую колонну, человек триста с артиллерией! Ты понимаешь или нет? – тормошит он меня за рукав.

– Понимаю, понимаю, Юрка. Но давай сперва подкрепимся. Эй, ты! – кричу я на немца. – Подай котелочек. На двоих.

Немец охотно подает нам плоский котелок, полный картофеля. Потом на погнутую крышку Катя кладет кусочек крольчатины.

– Вот вам и ножка, товарищи командиры, – говорит санитар, передавая крышку через головы других.

Юрка подвижными ноздрями жадно вдыхает воздух и удивляется:

– Что? Мясо? Вот это да! Ну коли так, то... Держи!

Он решительно отстегивает от ремня немецкую фляжку и протягивает ее санитару. Тот, не понимая, вертит ее в руках. Но тут над его плечом мелькает цепкая рука сержанта, и фляжка оказывается на койке.

– А ну, а ну...

В хате легкое замешательство, все поворачиваются в нашу сторону. Сержант же, придав комически глубокомысленное выражение хмурому лицу, исследует фляжку. Для этого он сперва тихонько взбалтывает ее и прислушивается.

– Шнапс?

– Что‑то в этом роде! – живо отвечает Юрка. – Трофеи наших войск.

Сержант важно открывает пробку, гримасничая, нюхает рыльце и выразительно крякает от удовольствия.

Кто‑то из угла кричит:

– Не ломай комедию! Разливай!

Сержант округляет глаза:

– А если отравлена? Нужна проба.

– Иди ты! Какая еще проба!

Ну конечно же, пробу берет он сам. Задирает голову и громко глотает, правда, только один раз. Раненые не отрываясь следят за его лицом, а сержант на минуту застывает, будто прислушивается к движению водки внутри. Потом решительно объявляет:

– Люкс! А ну давай тару! Младшой, от лица службы тебе благодарность!

– Служу советскому народу, старшине и помкомвзводу! – смеется Юрка и тут же обращается ко мне: – Ты понимаешь, я сам опорожнил восемь лент. Восемь лент – ты понимаешь? «Максим», как самовар, раскалился. Пятнадцать минут, и на снегу три сотни трупов.

Неожиданно тревожное предположение заставляет меня спохватиться:

– Стой! Это где? Не возле Алексеевки?

– Ага. Невдалеке. Видно, прорывались на запад, к своим.

– Пехота?

– Пехота и артиллерия.

– А танки?

– Что?

– Танков не было там?

– Нет, танков не было. Пехота. Глядим: идут к кукурузе, растянулись, как кишка. Ну комбат положил всех и командует: замри. Так удачно подпустили, луна светит, уже пуговицы на шинелях видны стали. И как врезали! – восторгается Юрка и несколько тише сообщает: – На меня наградной написали. На «Отечественную»... Второй степени.

«Отечественная» – это здорово. Надо бы поздравить, но я не поздравляю – я сосредоточенно вглядываюсь в раскрасневшееся лицо товарища, и его слова начинают отдаляться, глохнуть в моих встревоженных мыслях. Действительно, это уходила пехота, а где же танки? Значит, танки остались? Они на прикрытии. Пехота, очевидно, двинулась раньше, подтягивалась к Алексеевке, а танки... Танки, выходит, нацелились на нас.

Черт возьми, мне снова становится не по себе. Внимание невольно переключается на слух, и мысленно я оказываюсь во дворе. Не слышно ли чего? Нет, кажется, гула не слышно, только вдалеке проржал конь да кто‑то, проскрипев на снегу, прошел возле хаты.

В деревне постепенно устанавливается ночная тишина.

А в хате тем временем начинается шумный беспорядочный говор.

– Ну, будем здоровы!

– Чтобы скорей раны залечивались.

– Катюша, не отказываться. Хоть немножко! За разведчиков.

– За пехоту‑матушку.

– А Фрицу? Хлопцы, Фрицу налили? – беспокоится кто‑то в углу.

– Нет, тебя ждали, – простуженным басом отзывается сержант и с полной алюминиевой чашкой для бритья поворачивается к немцу: – Ганс!

Немец с несколько чрезмерной торопливостью вскакивает от печи и щелкает каблуками:

– Яволь!

– Держи.

Пленный аккуратно принимает из рук сержанта чашку. Лица его, повернутого от света, не видно, но, кажется мне, на нем – довольная добродушная улыбка. Немец слегка приподнимает чашку и провозглашает в полупоклоне:

– Гитлер капут!

– Давай, давай! – одобряют кругом.

– Ну поехали, ребята! За победу!

Я также поднимаю большую – на пол‑литра – луженую кружку, на дне которой плещется немного жидкости: это нам с Юркой. Кажется, мы пьем с ним вместе первый раз в жизни, хотя почти год пробыли в училище. Но тогда было не до выпивки – тогда мечтали хотя бы поесть досыта. Известно, полуголодные тыловики. Теперь вот повоевали, уже оба ранены и потому пьем, как мужчины. А что же, разве не заслужили такого права? Мы убивали врагов и пролили свою кровь, сколько раз гонялась за нами смерть‑матушка, но мы перехитрили ее и живем. Разве этого мало на войне?

Прежде чем выпить, я немного колеблюсь и влюбленно гляжу на Юрку.

– Юрка, дружище! Холера! Как хорошо, что мы встретились!

Юрка беззаботно смеется:

– Ну давай! До дна.

Нет, до дна нельзя. Три глотка обжигающей жидкости, потом – захватывает дыхание и – предательский кашель. Ого, видно, это не шнапс, похоже, спирт. Но тут – горячую картошину в рот и прядочку волокнистого белого мяса. После меня, также поперхнувшись, из кружки допивает Юрка.

А ничего себе – и выпивка, и горячая картошка (если бы еще хлеба!). Торопливо, с усиливающимся шумом в голове, едим, а из души уже рвется вместе пережитое, то, что отошло в прошлое, но вдруг воскресло во мне с приходом Юрки.

– Слушай, а ты Дроздовского не встречал?

– Дроздовский же погиб. Еще на Днепре. Под бомбежку попал.

– Гляди ты! Такой осторожный. А где это наш помстаршина Одиноков?

– Одиноков – ого! Одиноков комбатом стал.

– Комбатом?

– Правда, ненадолго. Ноги оторвало. Под Пятихаткой.

– Жаль. А может, и нет? Зануда он.

– Зануда, – соглашается Юрка.

– А не знаешь, куда Кузнецов Валька пропал?

– Кузнецов? Понимаешь, не знаю даже, где он и воевал. У него же отец генерал. Помнишь, ехали на фронт, все шутили над ним: Кузнецов, мол, к отцу адъютантом пойдет. А я как‑то однажды – погоди ты, не знаю уж, где это и было... – как‑то отошел в сторону от дороги, к могиле. Гляжу, табличка. Читаю и вдруг: младший лейтенант Кузнецов В. С. Точно, наш Валька. Вот тебе и адъютант.

– Да‑да... Ну, ты ешь. Бери вот кость.

– Нет уж, кость ты бери. Я картошку.

Картошку мы едим дружно. Кость на крышке остается – ее не поделишь. Черт с ними – с танками, я уже их не боюсь. В конце концов, ни черта они нам не сделают. Ротмистровцы из пятой танковой уже, видно, окружили Кировоград, мы наступаем, наша берет. Плевать нам на танки! Пусть себе утюжат в степи кукурузу, завтра привалят «ИЛы», устроят им Сталинград.

Мне становится хорошо, легко, даже весело. Я люблю Юрку, Катю, этого арапистого сержанта в куртке десантника и тех вон санитаров, что с блаженными улыбками на щетинистых лицах подпирают плечами печь. И даже немца. О, как он старательно выскребает картошку из котелка – любо поглядеть.

Разговор в хате усиливается, оживление растет. Нет‑нет да и раздастся смех. Раненые забывают про свою боль. И все Юркина фляжка!

В углу, под клубами табачного дыма, кто‑то, смакуя цигарку, рассудительно, со скрытым желанием поразить своей удачливостью, рассказывает:

– Да‑а. Я это давно заприметил. Душа, она чутье свое имеет. Она, брат, тоже командует. Как‑то лежу под тыном – село одно брали. Лежу тихо, пули верхом идут. Кажется, чем не укрытие. Да что‑то меня будто подмывает – а ну, Петро, перебегай. Не хочется вставать, пули свистят, но как‑то встал и через плетень сиганул к хате. И только я это упал под стенку, сзади ка‑ак шарахнет! В аккурат на том самом месте. Вот, брат, как бывает.

В другом углу, возле перегородки, видно, собрались бывалые солдаты, и у них уже другая тема и другой разговор.

– Пуля что! Пуля аккуратная. Тюкнет – и маленькая дырочка.

– Особенно если навылет.

– Точно комар укусит. Месяц – и все готово, заживет, как и не было.

– Ну не говори. Бывает, рикошетом которая, та уж продырявит здорово.

– Пуля – что?! Осколок – вот это калечит!

– Осколок, оно, конечно.

– На четверть разворотит. Да еще доктора на две четверти располосуют.

– Ага. Рассечение называется. Я знаю. Уже четвертый раз попадает.

– Ну. Вот тогда повоешь. На квартал, не меньше.

А откуда‑то неподалеку из шума и говора пробивается тихий, рассудительный голос человека, у которого, наверное, наболело на душе, ноет. И он делится, но не со всеми, а, видно, с одним, с тем, кто поймет и не высмеет:

– Понимаешь, пришел. А она возле меня увивается... Говорю: «Как живешь, Глафира?..» Так спокойна, но гляжу, мельтешит у нее что‑то в глазах. А знаешь, люди мне уже кое‑что шепнули... «Стерва, – говорю, – кому изменяешь?..» Понятное дело, ремень, он хоть и брезентовый, но твердый... Ну, завязал вещмешок и на станцию... Капитан говорит: «Ты что, Сокольников, досрочно?» – «Досрочно, – говорю, – желаю быстрее врагов бить...» – «Молодец, – говорит, – патриот. Берите, товарищи, пример с рядового Сокольникова».

Накинув на плечи полушубок, по ногам к нам пробирается Катя.

– А ну, подвинься.

– Пожалуйста, сестра, – говорит Юрка, с готовностью давая ей место у стены.

Катя молча садится, прикрыв колени полой полушубка. На койке с хмельным удовлетворением на лице ощеривается сержант:

– Ганс, ком!

Немец выдрессированно вскакивает с пола.

– Ты за кого? А ну скажи? Чтоб все слышали!

Пленный старается понять, но это ему не удается, и он мучительно моргает глазами. Сержант старательно разъясняет:

– Ну кто ты? Буржуй? Рабочий? Фашист?

– Их бин дейч лерер! – наконец догадавшись, отвечает пленный.

Но бойцы вряд ли понимают его и вопросительно глядят из углов, со скамьи, с пола. Они пока что отвоевались и теперь добрые. В глазах удовлетворение и покой. И хотя белеют в сумраке забинтованные руки, ноги, головы, но это теперь не беда, а скорее удача, ибо главное – живы. И если все же болит где‑то, то разве в том вина этого вот покорного, услужливого и даже пугливого немца, который сам сдался в плен? Немец, наверно, чувствует это и спокойно смотрит, как из угла пробирается к нему низенький в обмотках пехотинец с рябоватым от оспы лицом. Под накинутой шинелью у него толсто забинтованное плечо. Это, кажется, тот, что беспокоился, налили ли немцу выпить.

– Слушай, Фриц! А у тебя дети есть? – спрашивает он.

Немец не понимает.

– Ну дети, кумекаешь? Пацаны, вот такие? – ладонью он отмеривает высоту вровень с поясом.

– Киндер? – догадывается немец и торопливо отвечает: – Цвай киндер. Два ребьенка.

– И у меня двое детей! – радостно удивляется пехотинец, и его рябоватое лицо сияет в простодушном восторге.

И тогда из‑под шинели в углу поднимается темная большая фигура. Не разбираясь, что под ногами, на кого‑то наступив и пошатнувшись, этот человек бросается к немцу.

– Врешь, гад!

Большой и неуклюжий, в промазученной телогрейке, он дрожащими руками выхватывает из кирзовой кобуры наган и, взводя, щелкает курком. Немец отступает на шаг, руки его инстинктивно вскидываются навстречу танкисту.

– Стой! – кричит с койки сержант.

– Ты что? – кричу я, неловко вставая из‑под стены. Кто‑то еще кричит. Рядом быстрее меня вскакивает Юрка. Одной рукой он хватает танкиста за локоть:

– Спокойно! Спокойно!

Сержант, вскочив с койки, заслоняет немца.

– А ну спрячь свою пушку! – властно приказывает он. – Вояка!

– Зачем... это самое... детей сиротить? – спрашивает рябоватый боец.

И тогда высокий взрывается:

– Ах, детей! Такую вашу... Его детей жалко! А моих кто жалеть будет?

Он бьет кулаком в свою грудь. На крупном костистом лице его ярость, губы дрожат, глаза ушли под лоб и не предвещают добра. Но все же хлопцы не дадут ему здесь учинить убийство. За сержантом, заметно испугавшись, стоит немец.

– Ты чего разошелся, как Гитлер? – говорит бойцу сержант и кладет руку на его плечо. – Ты же русский. Русский, да? Ну так чего ж ты, как бандюга, за пушку хватаешься? Он же пленный...

В хате становится тихо. Слышно, как в углу кряхтит обгоревший летчик. Его высокий сосед еще раз наделяет немца ненавистным взглядом и неохотно возвращается к товарищу. Кажется, конфликт кое‑как улажен. Сержант, прежде чем залезть на кровать, легонько толкает немца:

– Не дрейфь, Гансик. Давай трави дальше.

Немец нерешительно отступает на свободное место.

– Их никс наци. Их бин ляндлерер, – говорит он поникшим голосом.

Я снова опускаюсь на солому возле стены. Рядом садится Юрка. Катя, кутаясь в полушубок, говорит:

– Не верю я ему.

– Ну почему? – не соглашается Юрка. – Бывают и среди них люди.

– Ирод он, а не человек.

– Почему так?

– Так.

– Вот те и раз! Это что такое? – вдруг удивляется сержант. В его руке колпачок от Юркиной фляжки, в который он наливал соседу по койке. Спирт в колпачке остался нетронутым.

– Эй, землячок, ты что махлюешь?

Он тихонько толкает раненого в плечо, еще недавно тот стонал и метался, а теперь и не пошевелится.

– Эй! – сержант встревожено присматривается к нему. – Да он уже готов!

К кровати подходят санитары, встает Катя. Они долго щупают у бойца пульс.

– Фу ты, холера! – не сдерживает досаду сержант. – И сто грамм не допил, чудак.

Санитары в молчаливой угрюмости за полы шинели стаскивают труп с койки и, напустив холоду, выносят его из хаты. Им помогает немец, который затем, не зная, куда себя девать, жмется к порогу. Но его скоро замечает сержант.

– Ганс, ком сюда. Место есть. Ну, что ж – помянем земляка, – говорит он и лихо опрокидывает колпачок.

Немец учтиво садится на койку:

– На здоровье!

Сержант крякает от удовольствия и хлопает немца по плечу:

– Правильно, Ганс. А ты где по‑русски наловчился?

– Руссише шпрехен? О, биль фаль[5], – скромно отвечает немец.

Фаль! Будто знакомое слово, только я уж не припомню, что оно означает. В голове моей все устало путается, и я зову друга:

– Юрка! А, Юрка!

Юрка же, прислонившись к стене, молчит. Я заглядываю в его затененное лицо: вот тебе и на – он уже уснул.

 

Глава четырнадцатая

 

Юрка устало спит, уронив на грудь светлую голову. Здоровой рукой он осторожно поддерживает раненую и тихо посапывает в нос – по‑домашнему мирно и сладко. Кругом успокаиваются, устраиваясь на ночь, раненые. Шум в хате постепенно утихает. Густо, не продохнуть, воняет шинелями, потом, бинтами. У меня сильнее начинает болеть нога. Уснуть я уже не могу и молча гляжу на моего сонного друга.

Эх, Юрка, Юрка! В самом деле, как это здорово, что мы вот так нежданно‑негаданно встретились сегодня, а завтра, возможно, сядем в санитарную машину и рванем в тыл – подальше от танков, от огня и бесконечных фронтовых тревог. А там – койка, чистое белье, покой и сон, сон... Может, нам повезет еще больше и мы попадем в один госпиталь. Вот было бы счастье.

Так же вот полтора года назад, совсем случайно и еще не зная друг друга, мы попали в один строй в училище и оказались в одной роте, в одном взводе и даже в одном отделении. Го д мы проспали на нарах рядом, и почти каждую ночь, под утро, он нетерпеливо толкал меня в бок за мою дурную привычку храпеть. Было нам очень несладко начинать службу по существу подростками, вчерашними школьниками, вдруг оторванными от книжной науки и брошенными в беспощадную строгость военного училища с его уплотненной учебой, бессонными нарядами, дежурством, изнурительной усталостью оборонительных работ. Постоянно хотелось спать, есть, отдохнуть, а взводные, из нашего же брата – курсантов предыдущих выпусков, сами не знавшие тут поблажек, не баловали ими и нас. Говорили: так нужно, для того чтобы фронт потом показался раем после того предельного напряжения, в котором нас держали в училище. В самом деле, десять часов занятий при полной выкладке, марши, учения, земляные работы на окраинах города (строился внешний оборонительный рубеж Саратова), ночью – дежурства на самолетостроительном и крекинге, которые бомбили немцы. Там, еще до фронта, мы познали войну, огонь и острую скорбь по друзьям, растерзанным бомбами или заживо сгоревшим в огромных нефтяных пожарах на крекингзаводе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: