Преступление лорда Артура Сэвила 5 глава




Поскольку в своем письме я наговорил Эрскину много несправедливого и обидного, я решил немедленно с ним повидаться и принести извинения за свое поведение. На другое же утро я отправился на Бердкейдж-Уок, где нашел Эрскина в библиотеке. Он сидел, глядя на стоявший перед ним поддельный портрет Уилли Гьюза.

– Дражайший Эрскин, – воскликнул я, – я приехал, чтобы перед тобой извиниться.

– Извиниться? – повторил он. – Помилуй, за что?

– За мое письмо, – ответил я.

– Тебе вовсе незачем жалеть о своем письме, – сказал он. – Напротив, ты оказал мне величайшую услугу, какую только мог. Ты показал мне, что теория Сирила Грэхэма абсолютно разумна.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что веришь в Уилли Гьюза? – вскричал я.

– Почему бы и нет? – отозвался он. – Ты вполне меня убедил. Неужели, по-твоему, я не в состоянии оценить силу доказательств?

– Но ведь нет же никаких доказательств, – простонал я, падая в кресло. – Когда я писал тебе, мной владел какой-то глупейший энтузиазм. Я был тронут рассказом о смерти Сирила Грэхэма, очарован его романтической теорией, пленен прелестью и новизной всей этой идеи. Однако теперь я вижу, что его теория возникла из заблуждения. Единственное доказательство существования Уилли Гьюза – картина, на которую ты смотришь, и картина эта – подделка. Ты не должен поддаваться эмоциям. Что бы ни нашептывали об Уилли Гьюзе романтические чувства, разум совершенно этого не приемлет.

– Я отказываюсь тебя понимать, – сказал Эрскин, с удивлением глядя на меня. – Не ты ли сам уверил меня своим письмом в том, что Уилли Гьюз – неопровержимая реальность? Что же заставило тебя переменить мнение? Или все, что ты говорил, только шутка?

– Это трудно объяснить, – ответил я, – но сейчас я вижу ясно, что толкование Сирила Грэхэма лишено смысла. Сонеты действительно посвящены лорду Пемброку. И ради Всевышнего, не трать попусту времени на безумные попытки отыскать в веках юного актера, которого никогда не было, и возложить на голову призрачной марионетки венок великих шекспировских сонетов.

– Ты, видно, просто не понимаешь теории, – возразил он.

– Ну, полно, милый Эрскин, – воскликнул я. – Не понимаю? Да мне уже кажется, что я сам ее сочинил. Из моего письма ты наверняка понял, что я не только тщательно ее изучил, но и предложил множество всякого рода доказательств. Так вот, единственный изъян теории в том, что она исходит из уверенности в существовании человека, реальность которого и есть главный предмет спора. Если допустить, что в труппе Шекспира и вправду был юноша-актер по имени Уилли Гьюз, то совсем не трудно сделать его героем сонетов. Но поскольку мы знаем, что актер с таким именем в театре «Глобус» никогда не играл, продолжать поиски бессмысленно.

– Но этого-то мы как раз и не знаем, – не уступал Эрскин. – Действительно, такого актера нет в списке труппы, но, как заметил Сирил, это скорее свидетельствует в пользу существования Уилли Гьюза, а не наоборот, если помнить о его предательском бегстве к другому антрепренеру и драматургу.

Мы проспорили несколько часов, но никакие мои аргументы не могли заставить Эрскина отказаться от веры в толкование Сирила Грэхэма. Он заявил, что намерен посвятить всю жизнь доказательству теории и полон решимости воздать должное памяти Сирила Грэхэма. Я увещевал его, смеялся над ним, умолял – но все было напрасно. Наконец мы расстались – не то чтобы поссорившись, но с явным отчуждением. Он думал, что я поверхностен, я – что он безрассуден. Когда я пришел к нему в следующий раз, слуга сказал мне, что он уехал в Германию.

Прошло два года. И вот однажды, когда я приехал в свой клуб, привратник вручил мне письмо с иностранным штемпелем. Оно было от Эрскина и отправлено из гостиницы «Англетер» в Каннах. Прочитав его, я содрогнулся от ужаса, хотя до конца и не поверил, что у Эрскина хватит безрассудства привести в исполнение свое намерение, – ибо, испробовав все средства доказать теорию об Уилли Гьюзе и потерпев неудачу, он, помня о том, что Сирил Грэхэм отдал за нее жизнь, решил принести и свою жизнь в жертву той же идее. Письмо заканчивалось словами: «Я по-прежнему верю в Уилли Гьюза, и к тому времени, когда ты получишь это письмо, меня уже не будет на свете: я лишу себя жизни собственной рукой во имя Уилли Гьюза – во имя него и во имя Сирила Грэхэма, которого довел до смерти своим бездумным скептицизмом и слепым неверием. Однажды истина открылась и тебе, но ты отверг ее. Ныне она возвращается к тебе, омытая кровью двух людей. Не отворачивайся от нее!»

То было страшное мгновение. Я испытывал мучительную боль и все же не мог в это поверить. Умереть за веру – самое худшее, что можно сделать со своей жизнью, но отдать ее за литературную теорию! Нет, это просто немыслимо.

Я взглянул на дату. Письмо было отправлено неделю назад. По несчастливой случайности я не заходил в клуб несколько дней – получи я письмо раньше, возможно, успел бы спасти Эрскина. Но, может быть, еще не поздно? Я бросился домой, поспешно уложил вещи и в тот же вечер выехал почтовым поездом с Чаринг-Кросс[91]. Путешествие показалось мне нестерпимо долгим. Я думал, что оно никогда не кончится. Прямо с вокзала я поспешил в «Англетер». Там мне сказали, что Эрскина похоронили двумя днями раньше на английском кладбище. В происшедшей трагедии было что-то чудовищно нелепое. Не помня себя, я нес невесть что, и люди в вестибюле гостиницы стали с любопытством поглядывать в мою сторону.

Неожиданно среди них появилась одетая в глубокий траур леди Эрскин. Заметив меня, она подошла и, пробормотав что-то о своем несчастном сыне, разрыдалась. Я проводил ее в номер. Там ее дожидался какой-то пожилой джентльмен. Это был местный английский врач.

Мы много говорили об Эрскине, однако я ни словом не обмолвился о мотивах его самоубийства. Было очевидно, что он ничего не сказал матери о причине, толкнувшей его на столь роковой, столь безумный поступок. Наконец леди Эрскин поднялась и сказала:

– Джордж оставил кое-что для вас. Вещь, которой он очень дорожил. Сейчас я ее принесу.

Как только она вышла, я обернулся к доктору и сказал:

– Какой ужасный удар для леди Эрскин! Поистине удивительно, как стойко она его переносит.

– О, она уже несколько месяцев знала, что это произойдет.

– Знала, что это произойдет?! – вскричал я. – Но почему же она его не остановила? Почему не послала следить за ним? Ведь он, должно быть, просто сошел с ума!

Доктор посмотрел на меня изумленным взглядом.

– Я вас не понимаю, – пробормотал он.

– Но если мать знает, что сын ее хочет покончить с собой…

– Покончить с собой! – воскликнул он. – Но бедняга Эрскин вовсе не покончил с собой. Он умер от чахотки. Он и приехал сюда, чтобы умереть. Я понял, что он обречен, как только его увидел. От одного легкого почти ничего не осталось, другое было очень серьезно поражено. За три дня до смерти он спросил меня, есть ли какая-нибудь надежда. Я не стал скрывать правды и сказал, что ему осталось жить считанные дни. Он написал несколько писем и совершенно смирился со своей участью, сохранив ясность ума до последнего мгновения.

В этот момент вошла леди Эрскин с роковым портретом Уилли Гьюза в руках.

– Умирая, Джордж просил передать вам это, – промолвила она.

Когда я брал портрет, на руку мне упала ее слеза.

Теперь картина висит у меня в библиотеке, вызывая восторги моих знающих толк в искусстве друзей. Они пришли к выводу, что это не Клуэ, а Уврие[92]. У меня никогда не являлось желания рассказать им подлинную историю портрета. Но временами, глядя на него, я думаю, что в теории об Уилли Гьюзе и сонетах Шекспира определенно что-то есть.

 

 

Натурщик-миллионер

 

Если ты не богат, тебе совершенно ни к чему быть милым человеком. Романы – привилегия богатых, но никак не профессия безработных. Бедняки должны быть практичны и прозаичны. Лучше иметь постоянный годовой доход, чем быть очаровательным юношей.

Вот великие истины современной жизни, которые никак не мог постичь Хьюи Эрскин. Бедный Хьюи!

Впрочем, надо сознаться, с духовной стороны он решительно ничем не выделялся. За всю свою жизнь ничего остроумного или просто злого он не сказал. Но зато его каштановые локоны, его правильный профиль и серые глаза делали его прямо красавцем.

Он пользовался таким же успехом среди мужчин, как и среди женщин, и обладал всевозможными талантами, кроме таланта зарабатывать деньги.

Отец завещал ему свою кавалерийскую шпагу и «Историю похода в Испанию» в пятнадцати томах. Хьюи повесил первую над зеркалом, а вторую поставил на полку рядом со Справочником Раффа и «Бейлиз Мэгэзин», и сам стал жить на двести фунтов в год, которые ему отпускала старая тетка.

Он перепробовал все. Шесть месяцев он играл на бирже, но куда было ему, легкой бабочке, тягаться с быками и медведями. Приблизительно столько же времени он торговал чаем, но и это скоро ему надоело. Затем он попробовал продавать сухой херес. Но и это у него не пошло: херес оказался слишком сухим. Наконец он сделался просто ничем – милым, пустым молодым человеком с прекрасным профилем, но без определенных занятий.

Но что еще ухудшало положение – он был влюблен. Он любил Лауру Мертон, дочь отставного полковника, безвозвратно утратившего в Индии правильное пищеварение и хорошее настроение. Лаура обожала Хьюи, а он был готов целовать шнурки ее туфель. Они были бы самой красивой парой во всем Лондоне, но не имели за душой ни гроша. Полковник, хотя и очень любил Хьюи, о помолвке и слышать не хотел.

– Приходите ко мне, мой милый, когда у вас будет собственных десять тысяч фунтов, и мы тогда посмотрим, – говорил он всегда.

В такие дни Хьюи выглядел очень мрачно и должен был искать утешения у Лауры.

Однажды утром, направляясь к Холланд-парку, где жили Мертоны, он зашел проведать своего большого приятеля Алена Тревора. Тревор был художником. Правда, в наши дни почти никто не избегает этой участи. Но Тревор был художником в настоящем смысле этого слова, а таких не так уж и много. Он был странный, грубоватый малый, лицо его покрывали веснушки, борода всклокоченная, рыжая. Но стоило ему взять кисть в руки – и он становился настоящим мастером, и картины его охотно раскупались. Хьюи ему очень нравился – сначала, правда, за очаровательную внешность. «Единственные люди, с которыми должен водить знакомство художник, – всегда говорил он, – это люди красивые и глупые; смотреть на них – художественное наслаждение, и с ними беседовать – отдых для ума. Лишь денди и очаровательные женщины правят миром, по крайней мере, должны править миром».

Но, когда он ближе познакомился с Хьюи, он полюбил его не меньше за его живой, веселый нрав и за благородную, бесшабашную душу и открыл ему неограниченный доступ к себе в мастерскую.

Когда Хьюи вошел, Тревор накладывал последние мазки на прекрасный, во весь рост, портрет нищего. Сам нищий стоял на возвышении в углу мастерской. Это был сгорбленный старик, самого жалкого вида. На плечи его был накинут грубый коричневый плащ, весь в дырах и лохмотьях; сапоги его были заплатаны и стоптаны; одной рукой он опирался на суковатую палку, а другой протягивал истрепанную шляпу за милостыней.

– Что за поразительный натурщик! – шепнул Хьюи, здороваясь со своим приятелем.

– Поразительный натурщик?! – крикнул Тревор во весь голос. – Еще бы! Таких нищих не каждый день встретишь. Une trouvaille, mon cher![93]Живой Веласкес! Господи! Какой офорт сделал бы с него Рембрандт!

– Бедняга, – сказал Хьюи, – какой у него несчастный вид! Но, я думаю, для вас, художников, лицо его – достояние его?

– Конечно! – ответил Тревор. – Не станете же вы требовать от нищего, чтобы он выглядел счастливым, не правда ли?

– Сколько получает натурщик за позирование? – спросил Хьюи, усаживаясь поудобнее на диване.

– Шиллинг в час.

– А сколько вы получаете за ваши картины, Ален?

– О! За эту я получу две тысячи!

– Фунтов?

– Нет, гиней. Художникам, поэтам и докторам всегда платят гинеями.

– Ну, тогда, мне кажется, натурщики должны получать определенный процент с гонорара художника, – воскликнул, смеясь, Хьюи. – Они работают не меньше вашего!

– Вздор! Вы только подумайте, сколько требует труда одно накладывание красок и торчание около мольберта целыми днями! Вам, конечно, Хьюи, легко говорить, но, уверяю вас, бывают минуты, когда искусство почти достигает достоинства физического труда. Но вы не должны болтать – я очень занят. Закурите папиросу и сидите смирно.

Вскоре вошел слуга и доложил Тревору, что пришел рамочник и желает с ним поговорить.

– Не удирайте, Хьюи, – сказал Тревор, выходя из комнаты, – я скоро вернусь.

Старик нищий воспользовался уходом Тревора и присел отдохнуть на деревянную скамью, стоявшую позади него. Он выглядел таким забитым и несчастным, что Хьюи не мог не почувствовать к нему жалости и стал искать у себя в карманах деньги. Он нашел лишь золотой и несколько медяков. «Бедный старикашка, – подумал он про себя, – он нуждается в этом золоте больше, чем я, но мне придется две недели обходиться без извозчиков». Он встал и сунул монету в руку нищему.

Старик вздрогнул, и еле заметная улыбка мелькнула на его поблекших губах.

– Благодарю вас, сэр, – сказал он, – благодарю.

Тут вошел Тревор, и Хьюи простился, слегка краснея за свой поступок. Он провел день с Лаурой, получил премилую головомойку за свою расточительность и вынужден был пешком вернуться домой.

В тот же вечер, около одиннадцати часов, он забрел в «Palette Club» и застал в курительной Тревора, одиноко пьющего рейнвейн с сельтерской.

– Ну что, Ален, вы благополучно закончили свою картину? – спросил он, закуривая папиросу.

– Закончил и вставил в раму, мой милый! – ответил Тревор. – Кстати, поздравляю вас с победой. Этот старый натурщик совсем очарован вами. Мне пришлось ему все подробно о вас рассказать – кто вы такой, где живете, какой у вас доход, какие виды на будущее.

– Дорогой Ален! – воскликнул Хьюи. – Вероятно, он теперь поджидает меня у моего дома. Ну, конечно, вы только шутите. Бедный старикашка! Как мне хотелось бы что-нибудь сделать для него! Мне кажется ужасным, что люди могут быть такими несчастными. У меня дома целая куча старого платья. Как вы думаете, не подойдет ли ему что-нибудь? А то его лохмотья совсем разлезаются.

– Но он в них выглядит великолепно, – сказал Тревор. – Я ни за что бы не согласился писать с него портрет во фраке. То, что для вас кажется нищетой, то для меня – вдохновение. Но все же я ему передам ваше предложение.

– Ален, – сказал Хьюи серьезным тоном, – вы, художники, – бессердечные люди.

– Сердце художника – это его голова, – ответил Тревор. – Да и, кроме того, наше дело – изображать мир таким, каким мы его видим, а не преображать его в такой, каким мы его знаем. A chacun son mе́tier[94]. А теперь расскажите мне, как поживает Лаура. Старый натурщик был прямо-таки заинтересован ею.

– Неужели вы хотите сказать, что вы ему и о ней рассказали? – спросил Хьюи.

– Конечно, рассказал. Он знает и об упрямом полковнике, и о прекрасной Лауре, и о десяти тысячах фунтов.

– Как! Вы посвятили этого старого нищего во все мои дела? – воскликнул Хьюи, начиная краснеть и сердиться.

– Мой милый, – сказал Тревор, улыбаясь, – этот старый нищий, как вы его назвали, один из самых богатых в Европе людей. Он смело мог бы завтра скупить весь Лондон. У него имеется по банкирской конторе в каждой столице мира, он ест на золоте и может, если угодно, помешать России объявить войну.

– Что вы хотите этим сказать?

– Да то, – ответил Тревор, – что старик, которого вы видели сегодня у меня в мастерской, не кто иной, как барон Хаусберг. Он мой хороший приятель, скупает все мои картины… месяц тому назад он заказал мне свой портрет в облике нищего. Que voulez-vous? La fantaisie d’un millionnaire![95]И я должен признаться, он великолепно выглядел в лохмотьях или, вернее, в моих лохмотьях, так как этот костюм был куплен мною в Испании.

– Барон Хаусберг! – воскликнул Хьюи. – Боже мой! А я дал ему золотой! – И он опустился в кресло с видом величайшего смущения.

– Вы дали ему золотой? – И Тревор разразился громким хохотом. – Ну, мой милый. Ваших денег вы больше не увидите. Son affaire c’est l’argent des autres[96].

– Мне кажется, вы могли, по крайней мере, меня предупредить, Аллен, – сказал Хьюи, насупившись, – и не дать мне разыграть из себя дурака.

– Во-первых, Хьюи, – ответил Тревор, – мне никогда не приходило в голову, что вы так безрассудно раздаете милостыню. Я понимаю, что вы могли бы поцеловать хорошенькую натурщицу, но давать золотой безобразному старику – ей-богу, я этого не понимаю! Да и к тому же я, собственно, сегодня никого не принимаю, и, когда вы вошли, я не знал, пожелает ли барон Хаусберг, чтобы я открыл его имя. Вы же понимаете, он не был в сюртуке.

– Каким болваном он меня, наверное, считает! – сказал Хьюи.

– Ничего подобного, он был в самом веселом настроении после того, как вы ушли; он, не переставая, хихикал про себя и потирал свои старческие сморщенные руки. Я не мог понять, почему он так заинтересовался вами, но теперь мне все ясно. Он пустит ваш фунт в оборот, станет вам выплачивать каждые шесть месяцев проценты, и у него будет прекрасный анекдот для приятелей.

– Как мне не везет! – проворчал Хьюи. – Мне ничего не остается делать, как пойти домой спать; и, дорогой Аллен, никому об этом не рассказывайте, прошу вас. А то мне нельзя будет показаться в парке.

– Вздор! Это только делает честь вашей отзывчивой натуре, Хьюи. Да не убегайте так рано, выкурите еще папиросу и рассказывайте, сколько хотите, о Лауре.

Но Хьюи не пожелал оставаться и пошел домой в отвратительном настроении, оставив хохочущего Тревора одного.

На следующее утро, во время завтрака, ему подали карточку: «Monsieur Gustave Naudin, de la part de M.le Maron Hausberg»[97].

«Очевидно, он явился потребовать у меня извинений», – подумал про себя Хьюи и велел слуге принять посетителя.

В комнату вошел пожилой седовласый джентльмен в золотых очках и заговорил с легким французским акцентом:

– Имею ли я честь видеть мосье Эрскина?

Хьюи поклонился.

– Я пришел от барона Хаусберга, – продолжал он. – Барон…

– Прошу вас, сэр, передать барону мои искренние извинения, – пробормотал Хьюи.

– Барон, – сказал старый джентльмен с улыбкой, – поручил мне вручить вам это письмо! – И он протянул запечатанный конверт.

На конверте была надпись: «Свадебный подарок Хьюи Эрскину и Лауре Мертон от старого нищего», а внутри находился чек на десять тысяч фунтов.

На свадьбе Аллен Тревор был шафером, а барон произнес тост за свадебным завтраком.

– Натурщики-богачи, – заметил Аллен, – довольно редки в наши дни, но, ей-богу, богатые натуры встречаются еще реже!

 

Сфинкс без загадки

 

Как-то днем я сидел в «Cafe de la Parix», на бульваре, созерцал убожество и пышность парижской жизни и дивился той причудливой панораме роскоши и нищеты, которая передо мною развертывалась. Вдруг я услышал, что кто-то громко произнес мое имя. Я оглянулся и увидал лорда Мерчисона. Мы не встречались почти десять лет – с тех пор как покинули колледж, поэтому я искренне обрадовался, увидев его снова, и мы сердечно поздоровались. В Оксфорде мы были друзьями. Я его очень любил – он был такой красивый, веселый и такой благородный. Мы всегда говорили, что он был бы милейшим человеком, не будь у него страсти всегда говорить правду, но, в сущности, эта прямота его характера только усиливала наше благоговение перед ним. Теперь я увидел, что он сильно изменился. Он казался озабоченным, смущенным, словно в чем-то не уверенным. Это не могло быть плодом современного скептицизма, так как Мерчисон был тори до мозга костей и так же свято верил в Пятикнижие, как и в палату лордов. Поэтому я решил, что причина здесь – женщина, и спросил, не женат ли он.

– Я недостаточно понимаю женщин, – ответил он.

– Но, дорогой Джеральд, – сказал я, – женщины созданы для того, чтобы их любить, а не понимать.

– Я не могу любить там, где не могу доверять, – возразил он.

– Мне кажется, вы храните какую-то тайну, Джеральд! – воскликнул я. – Расскажите же мне, в чем дело.

– Пройдемся, – сказал Мерчисон, – здесь слишком много людей. Нет, только не желтую коляску, какого угодно цвета, только не желтую. Вот – возьмите темно-зеленую.

И несколько минут спустя мы катили по бульвару в сторону Мадлен.

– Куда же мы поедем? – спросил я.

– Куда хотите. По-моему – в «Restaurant des Bois»; мы можем там пообедать, и вы расскажете мне про себя.

– Я сперва хотел бы узнать про вас, – сказал я. – Расскажите же вашу таинственную повесть.

Он достал из кармана небольшой сафьяновый футляр, отделанный серебром, и протянул его мне.

Я раскрыл его. В нем была фотография женщины. Высокого роста, гибкая, женщина казалась особенно прекрасной благодаря большим глазам и распущенным волосам. Она походила на какую-то ясновидящую и была одета в дорогие меха.

– Что вы скажете об этом лице? Кажется ли оно вам искренним?

Я внимательно рассматривал его. Оно показалось мне лицом человека, хранящего какую-то тайну; хорошую или дурную – сказать я не мог. Красота этого лица была словно соткана из многих тайн, красота – внутренняя, а не телесная; мимолетная же улыбка на устах казалась слишком тонкой, чтобы быть действительно ласкающей и нежной.

– Ну, что вы скажете?

– Это – Джоконда в соболях, – ответил я. – Расскажите же, что вы о ней знаете.

– Не теперь, после обеда. – И он заговорил о другом.

Как только слуга принес кофе и папиросы, я напомнил Джеральду его обещание. Он встал, прошелся раза два по комнате, потом опустился в кресло и рассказал мне следующее:

– Однажды под вечер, часов около пяти, шел я по Бонд-стрит. Была страшная толчея экипажей и людей, так что еле можно было пробиваться вперед. Около самого тротуара стояла маленькая желтая двухместная коляска, привлекшая, не помню почему, мое внимание. Когда я с ней поравнялся, из нее выглянуло личико, которое я вам только что показал. Оно меня тотчас же обворожило. Всю ночь напролет и весь день я не переставал о нем думать. Я бродил вверх-вниз по этой проклятой улице, заглядывал в каждый экипаж и все ждал желтую двухместную коляску. Но увидать вновь прекрасную незнакомку мне не удалось, и в конце концов я решил, что она мне просто померещилась.

Неделю спустя я обедал у мадам де Растель. Обед был назначен на восемь часов, но в половине девятого мы все еще ждали кого-то в гостиной. Наконец слуга доложил: леди Алрой. Это и была та дама, которую я так тщетно разыскивал. Она медленно вошла в гостиную и была подобна лунному лучу в серых кружевах. К моей великой радости, мне пришлось вести ее к столу. Как только мы сели, я заметил ей без всякой задней мысли:

– Мне кажется, леди Алрой, я вас как-то мельком видел на Бонд-стрит.

Она вся побледнела и тихо сказала:

– Ради бога, не говорите так громко, нас могут подслушать.

Мой неудачный дебют немало смутил меня, я отважно пустился в пространное рассуждение о французской драме. Она говорила очень мало, все тем же мягким музыкальным голосом и как будто все беспокоилась, не подслушивает ли кто-нибудь. Я тут же в нее влюбился, страстно, безумно, а неопределенная атмосфера загадочности, которая ее окружала, лишь сильнее разжигала мое любопытство. При прощании – она вскоре по окончании обеда ушла – я спросил у нее разрешения посетить ее. Она заколебалась на мгновение, оглянулась, нет ли кого поблизости, и затем сказала:

– Пожалуйста, завтра без четверти пять.

Я попросил мадам де Растель рассказать о ней все, что она знает, но добился только того, что она вдова и владеет красивым особняком в Парк-лейн. Когда же какой-то ученый болтун стал защищать диссертацию на тему о вдовах, как наиболее приспособленных, по пережитому опыту, к брачной жизни, я встал и распрощался.

На следующий день в назначенный час я был в Парк-лейн, но мне сказали, что леди Алрой только что вышла.

Расстроенный, не зная, что думать, я направился в клуб и после долгих размышлений написал ей письмо с просьбой позволить мне попытать счастья в другой раз. Прошло дня два, и я все не получал ответа, когда вдруг пришла маленькая записка с извещением, что она будет дома в воскресенье, в четыре часа, и с таким необычайным, неожиданным постскриптумом: «Пожалуйста, не пишите мне больше по моему домашнему адресу; при свидании объясню вам причины».

В воскресенье она меня приняла и была очаровательна, но, когда я прощался, она попросила меня, если бы мне пришлось ей что-нибудь написать, адресовать свои письма так: «М-с Нокс, почтовый ящик книжной торговли Уайтэкера, Грин-стрит».

– Есть причины, – сказала она, – по которым я не могу получать письма у себя дома.

В течение этого сезона я встречался с нею довольно часто, но никогда она не покидала этой атмосферы загадочности. Иногда приходило мне в голову, что она во власти какого-нибудь мужчины, но она казалась такой неприступной, что эту мысль нельзя было не отбросить. Да и трудно было мне прийти к какому-нибудь определенному выводу или решению: леди Алрой была похожа на один из тех удивительных кристаллов, которые можно видеть в музеях и которые то прозрачны, то, через мгновение, совсем мутны. Наконец я решился сделать ей предложение; я окончательно измучился, устал от этой беспрестанной таинственности, которую она требовала от всех моих посещений и от тех двух-трех писем, которые мне довелось ей послать. Я написал ей в книжный магазин, прося принять меня в ближайший понедельник в шесть часов. Она согласилась, и я был на седьмом небе. Я был просто ослеплен ею, несмотря на всю загадочность, окружавшую ее (как я тогда думал), или именно вследствие этой загадочности (как я полагаю теперь). Впрочем, нет!.. Я любил в ней женщину, только женщину. Загадочное, таинственное раздражало меня, сводило меня с ума. Но зачем случай натолкнул меня на следы?!

– Так вы открыли тайну? – спросил я.

– Боюсь, что да. Но решайте сами.

Наступил понедельник. Я позавтракал у дяди и в четыре часа был на Мэрилебонской улице. Дядя, как вы знаете, живет у Риджентс-парка. Мне надо было на Пикадилли, и, чтобы сократить путь, я пошел грязнейшими какими-то переулками. Вдруг я увидел перед собой леди Алрой. Она была под густой вуалью и шла очень быстро. У последнего дома в переулке она остановилась, поднялась по ступенькам, у двери достала ключ, отперла и вошла. «Вот где тайна», – сказал я себе и осмотрел снаружи этот дом. Он походил на один из тех, в которых сдаются комнаты. На ступеньках лежал платок, оброненный ею. Я поднял его и спрятал в карман. Затем стал раздумывать, что предпринять. Я пришел к выводу, что не имею никакого права выслеживать ее, и отправился в клуб.

В шесть часов я был у нее. Она лежала на кушетке в капоте из серебряной парчи, застегнутом парой чудных лунных камней, которые она всегда носила. Она была пленительна.

– Я так рада, что вы пришли, – сказала она, – я целый день не выходила из дому.

Пораженный, я уставился на нее в упор, достал из кармана платок и протянул его ей.

– Вы это сегодня обронили на Кемнор-стрит, леди Алрой, – сказал я совсем спокойно.

Она посмотрела на меня в ужасе, но платка не взяла.

– Что вы там делали? – спросил я.

– Какое имеете вы право меня об этом расспрашивать? – ответила она.

– Право человека, который вас любит, – ответил я. – Я сегодня пришел просить вашей руки.

Она закрыла лицо и залилась слезами.

– Вы мне должны сказать все! – настаивал я.

Она встала и посмотрела мне в лицо:

– Мне нечего сказать вам, лорд Мерчисон.

– Вы с кем-то виделись там, вот где ваша тайна!

Она страшно побледнела и сказала:

– Я ни с кем не виделась там.

– Скажите же мне правду! – молил я.

– Я вам ее сказала!

Я был вне себя, я сходил с ума. Не помню, что я ей тогда наговорил; должно быть, что-то ужасное. Наконец я бежал из ее дома. На следующее утро я получил от нее письмо, но вернул его нераспечатанным и в тот же день уехал в Норвегию вместе с Алленом Колвиллом. Когда же месяц спустя я вернулся, то первое, что мне бросилось в глаза в «Утренней почте», было объявление о смерти леди Алрой. Она простудилась в театре и дней через пять умерла от воспаления легких. Я удалился из общества и ни с кем не встречался. Как безумно я ее любил! Господи, как я любил эту женщину!

– А вы были на той улице, в том доме? – спросил я.

– Как же! – ответил он. – Я отправился вскоре на Кемнор-стрит. Я не мог не пойти туда: меня мучили разные сомнения. Я постучался, какая-то очень почтенная женщина отперла мне. Я спросил, не сдаются ли у нее комнаты. «Да, – ответила она, – вот сдаются гостиные. Уже три месяца как дама, снимавшая их, не является». – «Не она ли это?» – спросил я и показал ей карточку леди Алрой. «Она самая. Когда же она придет?» – «Дама эта уже умерла», – ответил я. «Не может быть! – вскричала старуха. – Она была лучшей моей квартиранткой. Она платила целых три гинеи в неделю только за то, чтобы изредка приходить и посидеть в комнате». – «Она здесь встречалась с кем-нибудь?» – спросил я. Но старуха стала меня уверять, что леди всегда бывала одна и никто не приходил к ней. «Но что же она тут делала?» – воскликнул я. «Просто сидела в комнате, читала книжки, иногда пила здесь чай», – ответила женщина. Я не знал, что на это ответить, дал старухе золотой и ушел. А теперь что вы об этом скажете? Думаете ли вы, что старуха сказала правду?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: