Ученицы четвертой группы второй ступени Сильфиды (Евдокии) Дубининой




 

Тетрадка начинается стихами Есенина «Не жалею, не зову, не плачу». Дальше — стихи Тютчева, Бальмонта, Бунина и «Сумасшедший» Апухтина. После стихов — текст.

Я хочу и должна все-все испытать сама.

 

Жизнь в литературе — одно, а на самом деле — совсем-совсем другое. И легче, когда живешь в воображении, а не на самом деле. Но с этим нужно бороться.

 

— Что наша жизнь?

— Роман.

— Кто автор?

— Аноним.

Читаем по складам,

Смеемся, плачем, спим.

 

Разве можно поверить, что это написал Карамзин еще в восемнадцатом веке?.. А между тем это Карамзин. Он раньше писал эпиграммы, а потом написал историю.

З. П. говорит, что у меня есть литературный слог. Я ее спросила, зачем он нужен в жизни, а она говорит, что слог обозначает культурного человека. У культурного человека горизонт шире.

Мои взаимоотношения со Стасей В., как и раньше с Линой Г., состоят в том, что я являюсь отдушиной для ее излияний. Мне это не приятно, не неприятно. А так как-то — все равно. Горести Стаси кажутся мне не очень горькими и ее слезы — не очень жгучими. У Лины были гораздо более веские причины убиваться, чем у Стаси. И все-таки, все-таки… в самые критические моменты, когда я оглядывалась на себя, то убеждалась, что своя рубашка ближе к телу и что жизнь гораздо страшней, чем вот эти временные беды. Я поняла, что жизнь — страшная вещь, еще давно, лет пять тому назад, должно быть, с самого начала сознательной жизни. И я так думаю, что это же поняли все юноши и девушки, которые одинакового возраста со мной, или если не поняли, то почувствовали, но это — все равно. Но кроме того, все наше поколение научилось еще другому. Оно научилось тому, что, как жизнь ни страшна, нужно и можно с ней бороться и ее преодолевать. Тогда она становится вовсе не такой страшной и как-то даже оборачивается светлыми сторонами. Положим, все эти мысли — не мои, но хорошо уже то, что они дошли до моего сознания и во мне укрепились.

Это придает силы к жизни в возможность с ней бороться. Уж я-то, во всяком случае, никогда не дойду до такого выверта, который устроили Лина и Зоя. То, что устроили они, — и вообще-то глупо, а благодаря тому, что не удалось, получилось еще глупей. А на свете хуже всего — это оказаться в глупом положении перед всеми.

 

Когда я остаюсь одна, то мою душу переполняет какое-то странное чувство: полное отделение от земли, и словно я витаю где-то в безвоздушном пространстве. Это особенно бывает в лунные ночи.

Кому я нужна? Иногда кажется, что совсем никому не нужна. И вот тогда начинаешь лихорадочно-лихорадочно искать такого человека, которому нужна. Поэтому я отдушина.

А грамотная я потому, что у меня отец наборщик. С детства в комнате — книги, читать научилась с пяти лет. Бытие определяет сознание.

 

Прочла все, что написала, и задумалась. У меня все зависит от настроения. Я могу к плакать — только этого никто никогда не узнает. Или я, например, хохочу безо всякого удержу. Я изо всей силы стараюсь себя в этих случаях сдерживать, потому что если поддаваться, то совершенно перестаешь управлять собой.

Вчера у меня была Стася Велепольская и опять рассказывала про свой роман. По-моему, она совершенно напрасно его мучит. Все равно она ни в какой вуз не поступит, потому что она — полуграмотная, и не к чему ей вовсе кончать пятую группу. А выходила бы замуж — и дело с концом.

 

Сейчас только кончился скандал между отцом и матерью. Отец пришел выпивши и начал ругаться с матерью. Потом они сцепились. Мать кричит мне: «Дунька, на помощь!» А отец кричит: «Сильфида, уходи, — детям не место, когда ликуют взрослые!» Было очень противно; и если бы отец не ушел, я не знаю, что сделала бы.

 

Кончила «Войну и мир». Очень захотелось быть Наташей Ростовой, но чувствую, что не могу быть такой. У Наташи — настоящая, полная жизнь, но она не больше как самка. По «Войне и миру» выходит, что быть самкой есть задача женщины. Мне кажется, что у Наташи были и идеологические запросы, но Толстой их скрыл, как помещик и граф (представитель феодализма).

По-моему, Костя Р. немножко похож на Николая Ростова, только не такой глупый. А Зоя Травникова похожа на княжну Марию Болконскую, только красивей. Хотя, с другой стороны, красота Зои мне не нравятся. У нее очень странная красота. И потом, она небрежно причесывается. О красоте вообще могут быть разные мнения. Я, например, не понимаю, что известный человек нашел в Стасе В. Нос у нее курносый, одного зуба с правой стороны нет, и потом, она когда ходит, то махает руками, как солдат. А известный человек так и пылает.

Я очень хорошо понимаю, что то, что я теперь пишу, есть мещанство, но отделаться от этого не могу.

 

Это нужно постоянно казнить себя за то, — тогда отделаешься. Если бы я работала на фабрике, а не училась в школе второй ступени, мне, может быть, было бы легче, но и это — не наверное, потому что я знаю много фактов из жизни фабрики, к которой прикреплена наша комсомольская фракция. Один из этих фактов — такой. Одна из девушек, шестнадцати лет, вышла замуж за парня, который там же, на фабрике, работает. И все начали над ней звонить. Это тоже, по-моему, мещанство. Раз власть разрешает выходить шестнадцати лет, — выходи сколько хочешь.

Хотя я нипочем не вышла бы теперь замуж. (А имею право, потому что мне еще в июне было шестнадцать.) Я насмотрелась на разные замужества и вижу, что в большинстве случаев они проходят тяжело, и перед моими глазами — пример отца с матерью. Отец ведь раньше не выпивал, а теперь, после того как разошелся с ней в убеждениях, стал пить. Но, с другой стороны, я должна испытать все-все. Пока я все не испытаю, до тех пор я не успокоюсь.

Но опять-таки, с другой стороны, я хорошо понимаю, что надо сдерживаться и управлять собой. И вот во мне борются две силы, и которая из них одолеет, я не знаю. Я даже про себя называю ту силу, которая меня толкает к разным опытам, — Дунькой, а ту, которая воздерживает, — Сильфидой. Сильфида сильней, а Дунька — дрянь паршивая, невыдержанная идеологически девчонка.

 

Вот, теперь об идеологии. Идеология помогает жить, это верно. Только не всегда знаешь, где правильная ориентировка. Вот танцы, например. Я до сих пор думаю, что нельзя танцевать, а вдруг пришла на фабрику, в клуб, и вижу — там танцуют. А я пришла по делу к секретарю ячейки Иванову и кстати спрашиваю:

— Разве можно танцевать?

А он отвечает:

— Никто никогда и не запрещал.

— Ну а почему же раньше говорилось, что танцы — мещанство и, как выразился один наш второступенец, содержат только половое трение друг об друга?

— А это больно учены все стали, — сказал Иванов. — Мы в монахи никого не записываем. Хочешь повеселиться — веселись, только другим вреда не приноси.

Вот тут и пойми. Очень трудно бывает разобраться в идеологии. А ведь от этого зависит все направление жизни.

В литературе легче разобраться, чем в ежедневных поступках. Каждое литературное произведение можно перечесть несколько раз и потом обдумать, а в каком-нибудь житейском деле нужно всегда немедленно решать.

Чаще всего затруднительные положения бывают в школе, и тут нужно всегда самой ориентироваться, потому что советоваться не с кем и некогда. Особенно когда бывают какие-нибудь столкновения со школьными работниками или бунты. А бунты в нашей школе бывают часто, и когда был инспектор, то он сказал, что у нас не школа, а собрание головорезов. Это, конечно, неправда. Конечно, беспорядки бывают часто, но ведь мы живем в революционную эпоху, и поэтому так и должно быть.

 

Зин-Пална ведет семинар по Пушкину, и с ней очень интересно заниматься. Теперь она дала нам разбор «Евгения Онегина». В таких вещах прежде всего обращаешь внимание на идеологию. Онегин, конечно, пропитан феодально-натурально-буржуазно-помещичьей идеологией (это очень длинно, но иначе трудно выразиться, потому что тут — натуральное хозяйство). В этом нет ничего позорного для Пушкина, потому что во времена Пушкина еще не было диктатуры пролетариата и советского строя. Тогда был царизм, и его представитель, Николай I, угнетал Пушкина, — так, например, сослал его в Кишинев, а потом на родину. Только вот что мне непонятно: Пушкин был араб, и удивительно, как он при своей горячей южной крови мог написать такое холодное и бесстрастное произведение, как «Евгений Онегин». Зин-Пална говорит, что в эпоху Пушкина молодые девушки увлекались образом Татьяны. Мне это совершенно непонятно, как это в развратную феодально-буржуазную эпоху Татьяна могла быть идеалом. Я предполагаю, что женщин тогда таких не было и Пушкин выдумал Татьяну из головы, потому что он был романтик. Да и насчет Онегина я сомневаюсь. Но мне трудней судить, потому что я не знаю мужской психологии… Я никогда и ни за что не желала бы быть Татьяной, да и не буду таковой, потому что нужно отдаваться чувству, если оно искренне, а не подавлять его в себе. Да и вообще Татьяна — не мой идеал. В ней совершенно не было революционной борьбы. А без революционной борьбы жизнь невозможна. Но, с другой стороны, Татьяна мне отчасти нравится, потому что она могла управлять своими поступками по желанию, а это много значит, и мне удается только с внешней стороны, а внутри у меня все время борьба. Конечно, Татьяне было легче, потому что она не была одновременно какой-нибудь Октябриной или Сильфидой, и она делала только то, что ей подсказывала натурально-помещичья мораль. (Это так говорит Николай Петрович.)

 

Большинство наших девочек хотят быть в жизни киноартистками или балеринами. Об ученье думают мало: лишь бы сдать зачет, а в голове может ничего не оставаться. Вполне понятно, что большинство девочек такие же полуграмотные, как Стася В. Одна девочка мне сказала (она из пятой группы): «Кончу школу, буду кинозвездой, уеду в Америку. Вот моя жизненная программа». А меньшая часть девочек хочет по окончании школы поступать на фабрику, чтобы врасти в класс.

 

Зоя Травникова меня преследует. Где я в школе, там и она. Что ей от меня надо?

 

Августа.

 

Я был на собрании ячейки на фабрике, и там сказали, у нас в школе слабо организована общественная работа. И что в этом виноваты сами второступенцы, а вовсе не шкрабы, как у нас принято думать. Сережка Блинов возразил, что мы ничего сделать не можем, потому что в школе все идет под команду шкрабов и даже такая отрасль, как самоуправление, является «инвалидом на шкрабьих костылях». Блинову ответили, что в этом опять-таки мы сами виноваты, потому что недостаточно активны, а потом существует еще целый ряд общественных работ. Сережка сказал, что у нас есть стенгазета и кружки. Тогда ему поставили на вид, что пионерская работа не организована и что наши пионеры (все из младших групп) только тем и занимаются, что маршируют в зале под музыку и еще — играют. Да и кроме пионерской работы, существует общественная деятельность. Сережка хотел было возражать, но ему сказали, что на словах оправдаться в бездеятельности очень легко и что гораздо трудней оправдаться на деле. Одним словом, нас покрыли, и надо подтягиваться.

 

Августа.

 

Я сказал Сильве, что она дала мне неполный дневник, а она промолчала. Значит, правда. Я ей еще сказал, что я подержу дневник у себя, потому что не как следует вчитался в него. Потом дал ей три тетрадки, которые я вел за первый триместр. Перед этим прочитал их все и увидел что там ничего такого нет, чего нельзя было бы ей читать. Интересно, что она скажет, когда прочтет.

 

Августа.

 

Дело о жманье Пышки принимает неприятный оборот. Оказывается, этому было посвящено несколько шкрабиловок (мне по секрету сказал Никпетож), и Зин-Пална потребовала, чтобы был устроен общественно-показательный суд над всеми, кто этим занимается. (Значит, большинство ребят.) Но Елникитка заявила, что, если бы не Рябцев, остальные ребята этим не стали бы заниматься и что если судить, то одного меня. Пышка ходит вся красная и надутая, потому что ее несколько раз вызывали к шкрабам, а Сильва говорит, что Пышка очень гордится тем, что из-за нее — такой шум. Я спросил Никпетожа, что будет, а он ответил, что не ожидает ничего, кроме общественного порицания. И кроме того, он сказал, что сам будет меня защищать. И еще посоветовал, чтобы я выбрал себе защитника из своих товарищей.

Я подумал и сказал Сильве, что не знаю, кого выбрать. А Сильва спросила, буду ли я иметь что-нибудь против, если защитником будет она.

— А как же ты будешь меня защищать? — спросил я.

— Да вот там увидишь, это уж не твое дело, — ответила Сильва. — Ты только согласись.

Я согласился.

 

Августа.

 

Меня подковали, так что я теперь хромаю. В школу все-таки хожу. А подковал меня Юшка Громов, и притом совершенно незаконно, потому что играет в той же второй команде и не имел никакого права налетать на меня. Как только нога пройдет, я ему покажу, как налетать. Тем более у меня буцы.

 

Августа.

 

Сегодня в школе произошел большой скандал. И надо записать все по порядку, чтобы самому легче было разобраться.

Это было в аудитории, на семинаре по Пушкину. Зин-Пална еще раньше нам задала написать отзыв про «Евгения Онегина». Мы все написали и сдали еще дня три тому назад. (А в семинаре участвуют обе старшие группы: четвертая и пятая.)

Как вдруг сегодня, когда все собрались, влетает Зин-Пална, расселась с таинственным видом за столом, разложила на столе наши тетрадки и листы и молча на нас смотрит. А мы — на нее. Так прошло минуты три, и я начал подкашливать. Володька Шмерц фыркнул. Тогда вдруг Зин-Пална говорит:

— Если бы Александр Сергеевич Пушкин был жив, то он, наверное, умер бы во второй раз, если бы ему пришлось прочесть хотя бы десятую часть той невероятной чуши, которую вы здесь намарали. Я не нахожу слов. Выражаясь вашим любимым языком, это черт знает что такое! Впрочем, нет. Я ошибаюсь, значительно дальше черта.

Мы сначала было присмирели, но потом, услышав «дальше черта», захохотали. А Зин-Пална продолжала:

— Правда, отличились не все. Есть сравнительно удачные сочинения, но они, как всякое исключение, только подчеркивают общее правило. Вот, например, образчик чуши.

Она раскрыла какую-то тетрадку и стала читать вслух:

— «Пушкин был марксист и романист. По этому случаю он написал цельный роман под заглавием «Евгений Онегин». Там он старался оттенить борьбу классов, которая была в то время. Но все-таки Пушкин был буржуй, и поэтому ничего не написал про пролетариат, а только про буржуазию… Потом он женился и написал сказку для первой ступени под названием «Сказка про царя Салтана и его работника Балду». Потом его убили на дуэли и похоронили, но «Евгения Онегина» можно читать и сейчас».

Мы уже давно ржали, как помешанные, а Зин-Пална на нас смотрела безо всякого смеха и потом говорит:

— Над чем смеетесь! Над собой смеетесь! К вашему сведению — из сочинений Гоголя, которого вы, наверное, читали так же внимательно, как и Пушкина.

— Неужели у всех так, Зинаида Павловна? — спросила с места Сильва.

— Я уже сказала, что есть исключения, — ответила Зин-Пална. — Но это не меняет общей картины. Вот еще голое изложение «Онегина», которое заслуживает быть прочитанным с начала до конца.

Тут она взяла какой-то лист и прочла:

— «Евгений был сын одного разорительного барина: он поехал в свой уголок и увидал, что дядя лежит на столе. Он стал увлекаца деревней, но скоро потерял свое увлечение и очаровался. Татьяна была помещицей. Она читала романы, била служанок и носила корсет. Она очаровалась Онегиным и велела своей няни написать ему письмо. Наня послала своего внука с письмом к соседу. Татьяна очень очаровалась Онегиным, он был уже всегда под изголовьем, они ходили по бедным и страдали тоску. Но за Татьяну вступился поет Ленский. Ленский был во всем наперекор Евгению, они каждый день дрались. Один раз Онегин пульнул в него из ривольвера и убил напролом. После этого Татьяна вышла замуж за своего друга генерала и жила очень даже богато, каждый день сбавлялась на пирах и на дворе была на примете. Ей муж был калека. Евгений увидал опять Татьяну и очень очаровался, он надевал на нее пальто, раздевал ее. Евгений пришел к ней, выразился в чувствах, но она выразилась, что замужняя за генералом и будет ему верна. На этом Евгений свое изложение кончил».

— Это Стаська Велепольская писала, — крикнул вдруг с места Юшка Громов. — Я сам видел, как она на этом листке писала.

Как только он это крикнул, хохот прекратился. Стаська Велепольская вскочила, топнула ногой, вся покраснела, хотела что-то сказать, но у ней из глаз поползли слезы — и она вылетела из аудитории. Но на этом дело не кончилось.

— Ну, вот видите, Громов, до чего доводит ваш невоздержанный язык, — сказала Зин-Пална, помолчав. — Кто вас просил кричать на всю аудиторию? Грамотность Велепольской вы этим не повысите и лучше учиться ее не заставите. Добьетесь разве только того, что Велепольская в школу ходить не будет.

Но тут меня удивила Сильва. Она вдруг вскочила и говорит:

— Нет, такие вещи обязательно нужно обсуждать публично, Зинаида Павловна. Если проходить мимо таких фактов равнодушно, то не нужна сама школа второй ступени. — Тут на Сильву со всех сторон зашикали девчата, но Сильва продолжала:

— То, что это не нравится девочкам, меня все равно не остановит. И вполне понятно, почему не нравится. Если людям интересней театральные студии, пусть они туда и идут. Есть много желающих учиться, оставшихся за бортом школы. Надо дать им место.

Тут большинство девчат вскочило и начало что-то кричать, но нельзя было разобрать за шумом, что именно. Некоторые со сверкающими глазами налезали на Сильву, так что я показал даже одной за спиной кулак. Но девчата не унимались. Тогда вдруг Зин-Пална как трахнет кулаком по столу и топнула об пол ногой:

— Перестать кричать! Помните, что здесь школа.

И даже вся покраснела от волнения. А я заметил, что ей нравятся такие скандалы, хотя она делает вид, что злится.

Когда все более или менее замолчали, то Зин-Пална предложила избрать председателя и открыть диспут о том, прав ли был Юшка Громов, что назвал Стаську Велепольскую, или нет.

— Но так как речь идет о личностях, — сказала Зин-Пална, — то я предложила бы поставить вопрос несколько шире, а именно: допустима ли в пятой группе второй ступени такая неграмотность, которая обнаружена мною в сочинениях на тему о «Евгении Онегине».

Сережка Блинов, который до сих пор молчал, говорит с места:

— Мы пришли сюда учиться, а не диспуты разводить.

— Ну, признаюсь, Блинов, — отвечает Зин-Пална, — вы меня удивляете. Вы, такой сторонник всестороннего обсуждения каждого вопроса, и высказываетесь против диспута. Впрочем, если большинство того же мнения, я отказываюсь от своего предложения и готова рассказать вам о Пушкине и его произведениях еще раз. Если вы соблаговолите вспомнить, в прошлом году Пушкину были посвящены два месяца. Вопрос о Велепольской придется поставить на обсуждение школьного совета и общего собрания школы.

— Ну нет, — говорит Сильва. — То, что говорит Блинов, еще не обязательно для всех нас. Я, например, считаю, что вопрос о Велепольской должен быть обсужден немедленно и даже должна быть вынесена резолюция с указанием мер, которые должна принять школа. — Стали голосовать, и оказалось что половина — за диспут, а другая половина — против. Тогда Сережка Блинов встал и говорит:

— Я ухожу. Здесь была применена мера, которую обыкновенно применяют наши школьные работники. Перед самым голосованием Зинаида Павловна пригрозила школьным советом и общим собранием. Естественно, что ее предложение собрало известное количество голосов, и диспут, несмотря на внутреннее сопротивление собрания, все же состоится. Такого рода угрозы можно назвать насилием и моральным давлением; в диспуте же, который создан насильно, я участвовать не желаю.

— Вам нельзя отказать в логике, Блинов, — отвечает Зин-Пална, — но согласитесь сами, что такого рода явления, как сочинение Велепольской и выходка Громова, не могут проходить бесследно как мимо учащихся, так и мимо школьных работников. Что же прикажете делать? Я предлагаю меру, которая может дать ориентировку в дальнейшем, — меру, казалось бы, разумную и для части собравшихся приемлемую, — вы говорите, что пришли учиться, а не разводить диспуты. Обращение к школьному совету и общему собранию вы называете насилием. Можно подумать, что вы, Блинов, вообще хотите затушевать вопрос и не желаете по каким-то причинам его разрешения.

— Да пусть он уходит отсюда вон, — крикнул я с места. — Слушать такие споры — это самое скучное и ничего не может нам дать. Давайте или диспут, или уроки, а эту бузу нужно кончить.

— Конечно, правильно! — закричали ребята. — Даешь одно или другое!

Из девчат кое-кто ушел за Блиновым, но большинство осталось, и решили открыть диспут. В председатели выбрали меня.

Зинаида Павловна пошла и села за парту, а я на ее место. Первым взял слово Юшка Громов.

— Я не вижу никакого поступка в своем поведении, — сказал он. — Что же из того, что я сказал про Стаську? А она не пиши таких сочинений!

— А ты не ори, когда тебя не спрашивают. Не по существу. Садитесь, Громов, вас вызовут, — сказал я.

Тут Юшка начал было разоряться, что я не так председательствую и что я не имею права делать замечаний, но на него закричали, и он сел. Потом взяла слово Сильва.

— Я, — говорит, — чувствую, что своим выступлением возбудила против себя часть девочек, но без этого нельзя было обойтись. Я им желаю добра, а вовсе не зла. Пятая группа через несколько месяцев должна поступить в вузы, вообще войти в настоящую жизнь. И что же они туда принесут с собой, в вузы? Ведь то, что нам сегодня читала Зинаида Павловна, даже нельзя назвать некультурностью, это просто дикое невежество. Самое плохое то, что та же Велепольская не нашла нужным посоветоваться с кем-нибудь из школьных работников или с кем-нибудь из ребят, кто знает предмет получше ее. Она просто «на шарап», — как говорят наши малыши, — взяла и написала; авось проскочит! Мое конкретное предложение — это пусть наша пятая группа обратит на себя внимание еще до того, как выскочит в абитуриенты, и ликвидирует свою неграмотность.

Затем выступил Володька Шмерц. Как только он встал, я сейчас же почувствовал, что он что-нибудь нахулиганит.

— Зинаида Павловна говорит, — сказал Володька, — что Пушкин умер бы во второй раз, если бы прочел наши сочинения. А я так думаю, что и пускай бы умер, потому что он был буржуазного происхождения, а мы, как поется в песне, — «молодая гвардия рабочих и крестьян».

— Не по существу, товарищ Шмерц, — сказал я. — Потрудитесь держаться темы и не разводить бузы. В противном случае я вас лишу слова.

— Хорошо, я буду по существу, — говорит Володька. — Так вот, по-моему, Громов имел право назвать автора сочинения про «Онегина», потому что если Велепольская в пятой группе подолгу разговаривает со шкрабами и даже наедине, так это еще не значит, что она очень образованная…

— Лишаю оратора слова, — сказал я. — Еще того недоставало, чтоб ты, Володька, стал разные сплетни здесь разводить.

Шмерц как-то скверно захохотал и сел на место. А я ему вслед говорю:

— А если вы, Шмерц, вообще будет хулиганить, то я попрошу вас уйти с собрания.

— Чтой-то ты какой вежливый, Рябцев? — ответил Володька Шмерц. — Должно быть, в школьный совет метишь.

Я обозлился.

— За намеки на личность председателя прошу вас, Шмерц, оставить собрание.

— Я не подуруша какой-нибудь, чтобы ни с того ни с сего уходить с собрания.

— Что это еще за «подуруша»! Ступай вон!

— Ну хорошо, я уйду. А подуруша — это из писем Пушкина. Советую тебе, Рябцев, прочитать. Ликвидируй свою неграмотность.

И ушел. По-моему, он нарочно все это подстроил, для того чтобы при всех доказать, что я не читал писем Пушкина.

После этого взяла слово одна из старших девочек и начала говорить против Сильвы. Кроме того, она сказала, что виноваты в неграмотности не учащиеся, а шкрабы (с чем я отчасти согласен) и что не нужно было таких неграмотных переводить из группы в группу. Она говорила довольно мирно, и, наверное, диспут так бы и кончился без инцидентов, но тут произошло следующее.

В аудиторию быстрыми шагами вошел Никпетож, огляделся, увидел, что Зин-Пална сидит на парте, и подсел к ней и начал что-то очень горячо говорить шепотом. Зин-Пална отрицательно качала головой и ему тоже горячо отвечала. В конце концов все замолчали и начали вопросительно смотреть на них на обоих.

И вдруг Никпетож повышает голос и возбужденно говорит:

— А это разве педагогический прием: шельмовать при всех взрослую девушку и доводить ее до слез и до истерики?

Зин-Пална спокойным голосом, но тоже вслух отвечает:

— Здесь разговаривать об этом не стоит, Николай Петрович; поговорим в учительской.

— Нет, это совершенно неправильно, — говорит Никпетож и хотел было продолжать, но тут я собрался с духом и сказал:

— Николай Петрович, хотя я вас очень уважаю, но я вам слова не давал, и поэтому если хотите вести частные разговоры, то ступайте в коридор. Здесь происходит диспут.

— Ах, здесь диспут, извиняюсь, я не знал, — отвечает Никпетож и вышел из аудитории, а за ним Зин-Пална.

Как только они вышли, все сорвались с места, и как я ни стучал об стол кулаками, порядка мне восстановить не удалось. Девчата сбились в угол и начали шушукаться, а ко мне подходит Сильва и говорит:

— По-моему, мы все быстрыми шагами идем к мещанству. Как бы от этого избавиться?

— А в чем ты видишь мещанство?

— Да вот: разве — это диспут? И кроме того, я сейчас себя поймала на скверной мысли. Когда вошел Никпетож, я почти была уверена, что он войдет…

— И я тоже.

— Ну вот. Это и есть мещанство. Пойдем отсюда.

В шкрабьей комнате шел горячий спор: там все шкрабы были в сборе, и громче всех выделялся голос Никпетожа. От маленьких я узнал, что со Стаськой Велепольской случилась истерика и что она ушла домой.

Ребята как-то странно притихли. Я решил, что самое лучшее — это идти на футбольную площадку. Так я и сделал.

 

По школе все упорнее идет слух, что между шкрабами полный разрыв и что Никпетож собирается уходить из школы. И будто бы на стороне Зин-Палны — все остальные шкрабы, а Никпетож — в одиночестве. Из ребят многие на стороне Никпетожа, а девчата — почти все.

Все как-то странно перемешалось: я, например, не знаю, как мне теперь быть и на чью сторону становиться. Сильва ж целиком на стороне Зин-Палны, потому что, по ее мнению, Никпетож, какие бы чувства в Стаське ни питал, должен был поддерживать справедливость и открыто признать, что Стаська не имеет права писать такие сочинения и что вообще Стаське не место в пятой группе.

Я с этим согласен, но, с другой стороны, во-первых, я очень люблю Никпетожа, а во-вторых, я из принципа всегда становлюсь на сторону меньшинства. А тут хотя из ребят-то большинство на стороне Никпетожа, но шкрабов — большинство против, и они, конечно, его победят, потому что шкрабы всегда побеждают, если они в большинстве.

Для меня сводится вопрос к следующему: Сильва или Никпетож? Сильва говорит, что если я стану на сторону Никпетожа, то это значит, что я — беспринципный человек.

Вопрос этот решить сразу нельзя, а надо обдумать. Поэтому я решил до тех пор воздержаться от соединения с какой-нибудь партией, пока не найду настоящего ответа на этот вопрос.

 

Августа.

 

Ввиду того что скоро наступает новый учебный год, я пошел вместе с Сильвой к секретарю ячейки Иванову, чтобы узнать, когда мы станем настоящими комсомольцами, а не кандидатами. Иванов сказал нам, что поставить об этом вопрос на ячейке можно и что даже, по всей вероятности, нас обоих утвердят, но этого мало. Тут он еще вставил, что, по его мнению, мы оба при желании можем быть активистами, потому что данные есть. Мне это было очень приятно. Потом Иванов стал развивать о том, что дело не в вывеске и не в том, чтобы называться комсомольцами, а в том, чтобы на самом деле быть ими. А для этого нужно поднять работу в школе на должную высоту. Я сказал, что, по моему мнению, поднимать работу должен бывший секретарь ячейки Сережка Блинов.

— Ну, уж с этим я не согласен, — говорит Иванов. — Во-первых, ваш Блинов — бузотер порядочный. А во-вторых, если все комсомольцы будут валить на секретаря, то любой секретарь, хоть он двужильный, лопнет от работы, тогда как другие будут бездельничать. Нерационально все валить на секретаря. Тем более что государство дает вам возможность стать в ряды культурных людей, и вы должны оправдать это доверие теперь же и показать, что вы действительно в авангарде. А для этого обязательно самим работать всеми силами, а не ссылаться на секретарей.

— Вот что я хотела спросить, товарищ Иванов, — говорит Сильва. — Вы сейчас упомянули культурных людей и что государство дает нам возможность стать в их ряды. Ну, так вопрос вот в чем. Наши наиболее развитые девочки по окончании школы хотят идти на фабрику. Может быть, было бы лучше, если бы они прямо, не кончая школы, шли на фабрику?

— А зачем им на фабрику? — спросил Иванов. — Что они будут делать на фабрике?

— Конечно, работать, — отвечает Сильва. — А вообще затем, чтобы врасти в класс.

— Ка-а-ак? — с удивлением спрашивает Иванов.

— Врасти в класс. Стать пролетарками.

— Да ведь это очень трудно — после второй ступени работать на фабрике. И кроме того, на фабрике начинают с подростков.

— Трудности можно преодолеть.

— Спору нет, можно. И конечно, пожалуй, пользительно было бы вашим барышням поворочать горбом, — задумчиво сказал Иванов. — Да ведь такое дело: будет ли рационально? То есть в том смысле, будет ли это рациональное использование энергии? Ведь как-никак на вас всех громадные деньги народные ухлопаны. И ухлопаны для того, чтобы вы могли приносить пользу своими спецзнаниями. А вы вдруг бросите весь этот багаж на полдороге и начнете переучиваться на фабричных работниц. Значит, на вас нужно тратить еще какую-то добавочную, лишнюю энергию, — это для вашего обучения на фабрике. А лишней энергии у государства нет. Кроме того, у нас масса безработных, часто квалифицированных безработных. И мы, вместо того чтобы удовлетворить трудом этих безработных, будем тратить время, деньги, вообще энергию на то, чтобы вас обучить сызнова, бросив к чертовой матери под хвост все, что истрачено на вас раньше. Нет, товарищи! Так не годится! Нам нужны врачи, учителя, инженеры, да, кроме того, техники средней квалификации. Откуда мы их возьмем, как не из второй ступени или из семилетки? Поэтому с фабрикой придется погодить.

— Значит, нам всем закрыт доступ на фабрику? — упавшим голосом спросила Сильва.

— Доступ не закрыт, — отвечал Иванов. — При известной настойчивости можно, конечно, поступить. Не на нашу, так на другую. Но вы должны поставить перед собой резкий вопрос: рационально ли? Ведь вы сознательные люди, а не какие-нибудь там анчутки беспятые. И раз вы сознательные и представляете себе затруднительное положение Советского государства, вы должны не увеличивать затруднения, а всячески их ликвидировать.

Тогда я спросил, как Иванов представляет себе нашу работу в школе и что мы должны делать, чтобы поднять работу на высоту.

— Работы вашей в школе никакой нет, — ответил Иванов; и мне стало очень обидно. — По крайней мере, не видно результатов. А чтобы поставить работу, нужно перестать болтать и взяться за дело.

Тогда я спросил, что могли бы делать, например, мы с Сильвой.

— А пионеры у вас организованы? — сказал Иванов.

— То есть как организованы? Они дают торжественные обещания, потом маршируют, носят галстуки, участвуют в демонстрациях, потом…

— Вот то-то и есть, что носят галстуки. Теперь везде в школах организуются форпосты пионеров из тех ребят, которые не нагружены в отрядах. Форпосты должны привлекать школу к участию в общественно-политической жизни страны, налаживать самоуправление, помогать учителям даже вплоть до учебной работы и еще проводить политическое, физическое и антирелигиозное воспитание ребят. Да всех задач не пересчитаешь. Вот вы бы и взялись организовать такой форпост у себя.

После этого мы ушли.

 

Августа.

 

Был суд надо мной по делу Пышки.

Все было очень торжественно. Председателем суда был избран Сережка Блинов. Он хотя отнекивался, но в конце концов довольно вяло согласился. Обвинителей было двое: Алмакфиш и Нинка Фрадкина. Защитников — тоже двое: Никпетож и Сильва.

Для меня поставили отдельную скамейку, для Пышки — тоже. Потом избрали двенадцать заседателей: шесть ребят и шесть девчат. Когда я увидел, что в заседатели вошли Володька Шмерц и Юшка Громов и еще некоторые их приятели, я решил, что мне несдобровать.

Суд открыл Сережка Блинов. Он сказал:

— Слушается дело по обвинению Кости Рябцева в том, что он организовал совершенно недопустимую в школе возню с потерпевшей Еленой Орловой. Костя Рябцев, ты сознаешься в этом?

— В чем? — спросил я. — Что возился — признаю, но преступления не вижу. Жмали все.

— Кто все?

— Все ребята.

— А ты был предводителем и инициатором?

— Ничего подобного.

— Кто же, по-твоему, был инициатором?

— Никто. Просто жмали и жмали. Это — такая игра.

— Но ведь в игре бывают предводители: например, капитан в футбольной команде.

— Футбол — игра организованная, а это — неорганизованная.

— Ну, хорошо. Пока довольно. Лена Орлова, ты признаешь себя потерпевшей?

 

Пышка молчит.

— Ну что же, Орлова? — официальным тоном спрашивает Сережка. — Тебя все ждут.

— Он жмал, — пищит Пышка еле слышным голосом.

Все как захохочут. Сережка зазвонил в колокольчик.

— Публика, ведите себя приличней, иначе очищу зал заседаний. Итак, Орлова, ты считаешь себя потерпевшей.

— Да ничего подобного! — заорал Колька Палтусов из публики. — Просто она признает, что жмал.

— Палтусов, еще одно восклицание — и ты уйдешь из зала заседания. Что же, Орлова, это тебе приятно было?

— Неприятно, — пищит Пышка.

— Так почему же ты не обращалась к дежурному шкррр… школьному работнику?

— Боялась.

— Чего боялась?

— Да-а, чего… — пищит Пышка, — а вздуют.

Все опять захохотали. Сережка говорит:

— Это вздор, Орлова. Где это ты видела у нас в школе, что мальчики бьют девочек?

— Сколько раз, — отвечает Пышка.

— Разрешите мне вопрос, — ввязалась Зин-Пална из публики. — Скажите, Орлова, а почему эти драки не доводятся до сведения школьных работников и почему никто о них не знает?

— Да ведь это игра, — отвечает Пышка. — А бывает, что девочки бьют мальчиков.

— Ну, пока довольно, Орлова, — сказал Сережка Блинов. — Теперь свидетели. Суд вызывает только одну свидетельницу: гражданку Каурову, которая была в этот день дежурным шкррр… школьным работником. Елена Никитишна, что вы можете сказать по этому делу?

— Я могу сказать то, — говорит Елникитка, — что Рябцев, как мальчик безнравственный, несомненно, был во главе той шайки, которая нападала на Орлову. То, что и он и Орлова называют игрой, вовсе не игра, а безобразие. В школе это недопустимо. Если бы это был не Рябцев, еще можно было бы думать, что тут невинная детская шалость. Но о Рябцеве существуют другие сведения.

— Ну, о других сведениях мы говорить не будем, — сказал Сережка. — Кто еще желает дать свидетельские показания?

— Я, — говорит Колька Палтусов.

— Что же ты можешь сказать? Да говори поскорей.

Тут вдруг — Сильва:

— Я выношу протест, что председатель подгоняет свидетелей.

— Ну ладно, — отвечает Сережка. — Всем нечего тянуть. Говори, Палтусов.

— Ну вот, — начал Колька. — Я тоже в этом участвовал и не понимаю, почему судят одного Рябцева. Была обыкновенная возня, и если судить, то придется судить всю школу по нескольку раз в день. Пускай сами шкрабы вспомнят, возились они или нет, когда были маленькие или хотя бы во второй ступени…

— Говори: школьные работники, Палтусов, — поправил Сережка.

— Ну, шк



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: