Цветь двадцать четвертая 2 глава




— Бумажку с выдержками из Библии следует, по-моему, выбросить.

— Ты с ума сошел, Аркаша? Да ведь наши же сексоты, эти вонючки — Шмель, Разенков и на нас с тобой донос намалюют. Будто мы пособники и укрыватели контры. Опасайся этих гнид-осведомителей. И уничтожай их, так сказать, периодически, для профилактики. Не будь чистоплюем.

— Но ведь никакой антисоветчины в бумажке нет. Там цитаты из евангелия.

— Ты можешь сие доказать, Порошин?

— И доказывать не стану. У меня память хорошая. Выдержки из «Откровения» Иоанна Богослова, глава шестнадцатая.

— Но выдержки, Аркаша, со смыслом, с намеком. Любому понятно, что контра изображает революцию, товарища Сталина. Как там сказано? «Они пролили кровь святых и пророков... престол зверя... и сделалось царство его мрачно, и они кусали языки свои от страдания». Это ж, Порошин, как бы наиточнейший портрет нашей эпохи. Ась? Усек!

— Не хочется, Александр Николаевич, раздувать из мухи слона. Почерк детский. Написано скорее всего девочкой, школьницей.

— Почему полагаешь, будто прокламацию нацарапала девочка?

— Я знаю основы графологии, ну и чутье.

— Ладно, Порошин. Передай дело о листовке Матафонову. А сам займись этой чертовой бабкой. Прокурор подозревает, что мы ее прикончили и закопали. Но ведь не было этого. Стукнул ее сгоряча сержант пару раз. Ну, объявим ему выговор, если без причины бил. А старушенция сама концы отдала. Если бы нам потребно было уничтожить бабку, мы бы оформили приговор через решение тройки. Подозрения в отношении нас глупые, зряшные. Но кто мог стащить из морга труп? Голова идет кругом. Ну, бывай! Я поехал. И чуть не забыл: если в городе появится московская скульпторша Вера Мухина, организуй оперативное наблюдение. Есть указание, сверху. Прощевай!

 

* * *

Конопатый детина Матафонов нарочито кашлянул, стукнул легонько в дверь кабинета:

— Разрешите войти, товарищ начальник? Здрасьте! Прибыл по вашему приказанию!

— Здравствуйте. Присядьте сержант. И не зовите меня начальником. Просто — Аркадий Иванович.

— Нам ить, как прикажут, — смущенно прятал свои большие красные руки сержант.

— По указанию Придорогина я поручаю вам, товарищ Матафонов, дело об антисоветской листовке.

— Слушаюсь, товарищ начальник Аркадий Ваныч! — гаркнул сержант, вскочив со стула.

— Не кричите, пожалуйста, сержант. Присядьте. Вы же не в лесу. Зачем кричать? И не смущайтесь без причин. Возьмите папочку с документами. Здесь, собственно, нет ничего, кроме сигнала от осведомителей. Но докладная студентки Лещинской умна, ее предположения верны. Начните расследование со школы. Покажите бумажку учителям. Почерк детский без попыток изменения. Написала, наверно, девочка. Возраст примерно 14-15 лет. Учится хорошо, примерна, одета опрятно, цвет волос — золотистый, худенькая, синеглаза. Взгляд на незнакомца — озорной. И не из рабочих бараков она, а из казачьей станицы. Антисоветчицу сию можно найти за два-три дня.

— Слушаюсь, товарищ нач... Аркадий Ваныч! А как вы проведали, што глаза у девицы синие, што она рыжая, не из рабочих бараков, ну и прочее?

— Все очень просто, Матафонов. Я не Шерлок Холмс, но умею мыслить логически. Правда, предположение о том, что девочка худенькая, синеглазая и золотистоволосая, вытекают из графологических формул. У худеньких девочек и буквы худенькие, изящные. Синеглазые стремятся к наклону в написании. Золотистоволосые радость передают в графике. Для тебя, сержант, это сложновато пока. Но посмотри, пожалуйста, на листок школьной тетрадки. Таких тетрадей нет в продаже лет восемь-девять. Лощеная бумага с голубоватым отливом, разлиновка необычного размера. Это же роскошь. Времена золотого нэпа. У бумажки устойчивый запах кедра. Сундуки кедровые стоят дорого, в них моль не заводится. Тетрадка нэповского времени долго лежала в нэповском сундуке. У завербованной голодрани, спецпереселенцев и комсомольцев дорогих кедровых сундуков нет. Техническая и прочая интеллигенция не тяготеет к старомодности. Они сундуков не держат в квартирах, у них — шифоньеры, шкафы. А вот в казачьих семьях станицы Магнитной кедровые сундуки найдутся. А сколько их, казачьих изб, осталось, Матафонов? По моим данным — всего пятьдесят дворов, триста душ. До революции здесь было — две тыщи. Видишь, как сузился участок поиска? В городе двести тысяч — населения. И в большинстве — отпадают. Ищи, Матафонов!

— Слушаюсь, Аркадий Ваныч!

— И помоги мне, сержант, в поиске трупа, который исчез из морга. Скажи, как на духу: ты не убил ли случайно бабку?

— Ни, товарищ начальник! Не убивал я ведьму. Стукнул я ее раза два-три для порядку, для общей уважительности к милиции и советской власти.

— За что старуху арестовали?

— Во-перво, она занималась несознательным промыслом: знахарствовала, колдовала. Во-второ, пыталась купить мешок пшеничной муки за монеты золотые. А за утайку золота ей срок положен от прокурору на десять лет.

— Кто может подтвердить, что ты, Матафонов, не прикончил знахарку, гражданку Меркульеву?

— Свидетели есть, Аркадий Ваныч. Нищий Ленин и мериканец Майкл видели, как я затолкнул колдунью в камеру.

— В какую камеру?

— В камеру? 2. Бросил я ее туда к энтому, чокнутому, который из колонии сбежал, от Гейнемана. Живую я ее запихнул туда. Она хрипела, царапалась и кусалась противозаконно, антисоветски.

— Ты поместил, Матафонов, женщину в одной камере с мужчиной?

— Какую женщину, товарищ начальник. Не было никакой бабы. В наличии находилась беззубая штруньдя. И мужчины не имелось. В камере сидел доходяга, заключенный библиотекарь из колонии Гейнемана. Получокнутый он, при сообразительности, однако. Опросите его, он подтвердит, што я приволок старуху в камеру живьем. Она уж после дуба врезала, в камере. Тихо умерла, должно быть, от огорчения. Такое у меня классовое понимание.

— А почему, Матафонов, труп отправили в морг? Обычно ведь мы сами хороним, по ночам.

— Расстрелянных закапываем, арестованных по ордеру. А бабка была не заарестованной, а задержанной. К чему нам труп ееный?

— У гражданки Меркульевой есть родственники? С кем она жила?

— Со стариком жила. И внучка у них — торговка базарная. Старик-то красный партизан, из отряда Каширина, без подозрениев с орденом. Потому и обыск не сделали у них, Аркадий Ваныч.

— В докладной осведомителя Шмеля говорится, будто у знахарки не так давно были Завенягин и Ломинадзе. Может, это сплетни, оговор, выдумки?

— Не наговор энто, Аркадий Ваныч. Показаниями подтвердилось. На черной легковушке они приезжали, самогон употребляли, груздочки, рыбу жареную, пельмени. Пели песни царских прислужников — казаков. Пили они с дедом и бабкой. Старуха вот помре.

— А вскрытие патологоанатом производил? Как ты думаешь, Матафонов?

— Все честь по чести, Аркадий Ваныч. Брюхо старухе вспороли, мозги выковыряли.

— А что говорит сторож морга?

— Што говорит? Энто и пересказать в неудобности, Аркадий Ваныч. Сторож самогон употреблял в малосознательности. Сидел, значится, посеред покойников, пил и кушал в некультурности ливерную колбасу. А мертвая старуха встала и ушла без полного позволения докторов.

Порошин улыбался, наслаждаясь речью сержанта. Вот она кондовая Россия, темная, искренняя, простодушная, косноязычная — до прелести. И не удержался, спросил:

— А почему, Матафонов, ты полагаешь, что сторож ел ливерную колбасу в некультурности?

— Так ить как же? При мертвяках кушать колбасу некультурно.

— А как фамилия беглеца из колонии? И где он сейчас? Я ведь после командировки, еще не вошел в курс дел...

Матафонов набычился недовольно, но ответил:

— Бежавшего из колонии мы взяли на станции Буранной. В пустом вагоне из-под угля. Заключенный был осужден недавно, по статье «58». Подлинная его фамилия неизвестна. Сидел он по тюрьмам и раньше. У нас по приговору прошел как Илья Ильич Бродягин. По кличке — Трубочист. Вчера я возвернул его под конвоем в колонию. И наподдавал ему для уважительности к НКВД.

Порошин встал из-за стола, одернул полу своей кожаной куртки, подошел к окну. Над горой Магнитной пролетала черная воронья стая. На ржавом ступенчатом срезе рудника виднелся маленький, почти игрушечный экскаватор. А слева коптили округу мартены, доменные печи, коксохим с ядовито-зелеными дымами. И не было никакой связи между вороньей стаей, вишняком на склоне горы, экскаватором и домнами. Фрагменты какого-то распада и абсурда. А за спиной сопел конопатый, мордасто-курносый богатырь. Мускулы и меч победившего пролетариата. Занесенного случайным ветром москвича он скорее всего недолюбливает. Боится вопросов о старухе, труп которой пропал из морга. А почему? Никто ведь не стремится причинить ему зло. Вмешивается директор завода Завенягин? Но для НКВД он — никто. Вступается за знахарку секретарь горкома партии Ломинадзе? Ха-ха! Ха-ха! Виссарион Виссарионович сам под наблюдением, подозрением, в опале. Пыжится какой-то там прокуроришка Соронин? Но у него, наверно, жалоба, сигнал. Ему надо показать, будто он охраняет законность.

— А для чего вы, сержант, били этого бродягу, беглеца из колонии? Он может в отместку теперь показать, что вы укокошили старуху. Возможно прокурор Соронин уже имеет это свидетельство. Слишком уверенно он говорил. Мол, гражданку Меркульеву убили в подвале милиции.

— Никак нет, товарищ начальник! Трубочист энтих обманных показаний сроду не изрыгнет.

— Почему ты в этом уверен, сержант?

— Трубочист не сумнительный в честности.

— Не совсем понимаю.

— Он, Трубочист, конь брыкучий, ан с достоинством. До оговора не опущаются такие, Аркадий Ваныч. А бабулю я в самом деле не пришивал. Голову даю на отсечение. Прошу снять показания у Трубочиста, пока он снова не утек. Свидетель он наиважный для моеной невиновности.

— Вы свободны, сержант. Идите, занимайтесь своим делом, — спокойно произнес Порошин, продолжая смотреть в окно на черную воронью стаю.

 

 

Цветь третья

 

Москва околдовывала сердце башнями и зубчатыми стенами Кремля, витыми маковками Василия Блаженного, золотыми куполами церквей, архитектурой старинных особняков с колоннами портиков, ангелами и львами, мраморными девами, упряжками коней — летящих в небе. Каждый камень Москвы имеет свой колдовской камертон. А земля таит в глубине гул набатов, цокот копыт со времен Ивана Грозного. И лучится город то славой великой, то пламенем далеких пожаров и потрясений.

Вячеслав Михайлович Молотов любил Москву, как всякий истинно русский человек. Он всегда смотрел на храмы с какой-то щемящей грустью и тайным наслаждением. Для всех остальных членов правительства столица была лишь крепостью власти, чужим городом. Сталин не испытывал трепещущего чувства перед Москвой. Каганович согласился бы с легкостью снести столицу с лица русской земли. Ворошилов мог жить бы и в Стамбуле, если бы над минаретами вознеслись пятиконечные рубиновые звезды.

Никто и никогда не мог бы догадаться, о чем думал Молотов. Непроницаемость была для Вячеслава Михайловича надежной защитой. Сталин видел насквозь до мельчайших подробностей всех, кроме Молотова. Коба разгадывал его всю жизнь, то возвышая, то унижая, но так и не разглядел до необходимой ему ясности. Спокоен и непроницаем был Молотов и несколько лет назад, а именно 5 декабря 1931 года, когда разрушали храм Христа Спасителя. Сталин стоял рядом, попыхивал трубкой и хитровато бросал короткие взгляды — то на Кагановича, то на Ворошилова, то на комсомольского вожака Косарева. Христа Спасителя окружили на большом расстоянии тройной цепью красноармейцев и чекистов, чтобы не подпустить народ. Величие и богатство храма давило на пигмеев политики. Кресты на звезды не заменишь, подобное не построишь. Бастион старого мира раздражал особенно Лазаря Моисеевича. Но больше других отличался энтузиазмом разрушения Косарев. Он бросался к стенам храма с отбойным молотком, весело бесновался, даже рычал и приплясывал. Тухачевский предлагал начать взрывные работы сразу. Ворошилов похлопывал от восторга по своим жирным ляжкам. Калинин выглядел остроносо, несколько чудаковато и растерянно.

— Он потихоньку верит в бога, — кивнул на Калинина Сталин.

Бухарин, как всегда, изрекал пошлые истины под видом глубокомыслия. Отбойные молотки косаревской бригады трещали, клевали гранитные плиты, кое-где разрушали мрамор, но храм повергнуть не могли. Буденный, Тухачевский и Ягода вцепились в канат, стаскивая с высоты колокол. Таким способом храм Христа Спасителя не удалось бы разрушить и за десять лет. Пришлось приступить к делу взрывникам, специалистам Тухачевского. Прогремел первый взрыв, падали и разбивались башенки, колокола, развалился купол. Один из колоколов упал и раскололся с утробным, долго звучащим стоном.

Храм умирал долго и мучительно, разваливаясь по частям с плачем, содроганиями земли, молчанием неба. Только у птиц разрывались сердца на лету. Белый голубь упал к ногам Кагановича. Птица еще трепыхалась, пыталась поднять голову. Лазарь Моисеевич отступил на шаг. Ворошилов посоветовал:

— Дави ее сапогом!

— Она же может быть заразной, больной, — отказался Каганович.

Климент Ефремович поднял голубя, оторвал ему голову, но очень уж неловко: обрызгал кровью птицы Тухачевского.

— Идиот! — обругал Тухачевский Ворошилова.

При начале взрывных операций членам правительства пришлось отойти подальше. Бухарин подстроился в группу, где был Сталин, воздел артистически указательный палец к небу:

— Вот и рухнул самый крупный динозавр христианской религии! Мудрец-оратор явно претендовал на афоризм, который должен бы войти в историю. Но мир афоризмы Бухарина не замечал, не употреблял, ибо за каждым его изречением стояло злодейство или зломыслие. И здесь, при взрыве храма Христа Спасителя, Бухарину внимали только из вежливости Орджоникидзе и Киров. Когда купол Спасителя рухнул, Сталин сказал как бы шутливо:

— Если есть бог, он накажет в первую очередь Бухарина, Косарева, Тухачевского...

— Кагановича! — добавил Молотов Лазаря Моисеевича в числе тех, кого должен был наказать бог.

— Для иудея разрушить православный собор не в грех! — ухмыльнулся Коба. — Потому бог его не накажет.

 

* * *

Почему все это опять вспомнилось? Много времени прошло, много воды утекло. Молотов сидел в своем рабочем кабинете, держал в руке письма академика, лауреата Нобелевской премии — Ивана Петровича Павлова. Письма весьма бунташные, саднящие. Сталин, Бухарин, Ворошилов и Калинин на такие послания не отвечают, передают их Генриху Ягоде. И тот, как паук, собирает в сетях своих протесты, особые мнения, жалобы, истерические выкрики против советской власти. Но Молотову хотелось ответить лично, полемически спокойно, но уязвительно. Третий раз он перечитывал, переписывал, правил ответ академику, но уязвительности не получалось. Потому и начал перечитывать послания Павлова заново:

«Вы напрасно верите в мировую революцию. Я не могу без улыбки смотреть на плакаты: «Да здравствует мировая социалистическая революция! Да здравствует мировой Октябрь!» Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До Вашей революции фашизма не было. Ведь только политическим младенцам Временного правительства было мало даже двух Ваших репетиций перед Вашим Октябрьским торжеством. Все остальные правительства вовсе не желают видеть у себя то, что было и есть у нас, и, конечно, вовремя догадываются применить для предупреждения этого то, чем пользовались и пользуетесь Вы, — террор и насилие. Разве это не видно всякому зрячему?»

Вячеслав Михайлович Молотов вытер носовым платком высокий вспотевший лоб, встал из кожаного кресла, подошел к зеркалу — за дверью в комнате отдыха. Оно, зеркало, было единственным его мудрым и верным собеседником. Молотов закрыл глаза, представил, увидел перед собой «собачьего академика». По внешности какой уж там интеллектуал? Низкий, покатый лоб питекантропа, неприятная лысина, узкие — недоразвитые челюсти. По обличию — типичный ублюдок, деградант. Но по идеям, успехам в науке — гений, авторитет. Опыты над собаками, слава, условные и безусловные рефлексы. Просто природа обидела академика внешностью, породила несоответствие формы и содержания.

Но почему академик лезет в политику? Если бы мы проявили подобную ретивость в отношении вопросов физиологии — выглядели бы жалко. Ох, уж эти ученые мужи! Губят сами себя. Профессор Порошин, к примеру. Назвал в письмеце советское правительство «жидокоммунистической тиранией». Пришлось изолировать профессора, отдать его на перевоспитание Генриху Ягоде. Навряд ли выживет ученый-бунтарь в концлагере. Ягода к таким жесток. Но без Ягоды не обойтись. Он предан, усерден, без умышлений на политический взлет, на руководящую роль в партии. Такие — нужны, остро необходимы.

А у академика Павлова, профессора Порошина нет классового чутья, пролетарского подхода к событиям, тенденциям общественного развития. Империалисты огнем и мечом прокладывают себе путь к мировому господству, ими загублены миллионы людей в Индии и Америке. А мы, большевики, спасли от гибели человечество, строим успешно бесклассовое социалистическое общество. Да, общество подлинно высокой культуры и освобожденного труда, несмотря на все трудности борьбы с врагами этого нового мира! Профессор Порошин — просто недоумок. Конечно, евреи пока заполонили почти весь партийный и государственный аппарат. Но разве Сталин, я, Рыков, Ворошилов, Буденный, Калинин — жидомасоны?

Представить жидомасоном Буденного было невозможно. Тупица с казачьими усами, каракатица кривоногая с выпученными от глупости глазами. Ворошилов чуть умнее, живее, подвижнее, но тоже не личность — а самовар, заполненный кобыльей мочой. Очень уж вульгарен, любимое его развлечение — похабные анекдоты. Калинин — фигура подставная, самая жалкая, манекен народно-крестьянского представительства. Рыков — сер, сам себе на уме, лавирует, но чувствует себя беспомощным перед интеллектуалами. Самая посильная должность по его плечу — заведующий районной скотобойней.

Все они прекрасно осознают свое ничтожество, поэтому так преданы Кобе. Сталин — гений в подборе кадров. Но почему не соглашается он пойти на ликвидацию Бухарина? Душонка у Бухарина по-иудски вертлявая, трусливая, пакостная. Бухарчик предает по очереди своих друзей-соратников, пытается выжить в борьбе за власть, остаться теоретиком партии, звездой социализма. Он умело использует национальную еврейскую солидарность в своих интересах, опирается на евреев. Но в этом его просчет, трагедия. Еврейская элита партии, все эти Зиновьевы, Радеки, Томские, Каменевы, Мануильские были обречены после февраля 1934 года, когда закончился семнадцатый съезд партии. Против Сталина голосовало так много делегатов, что пришлось фальсифицировать итоги выборов, подменять бюллетени.

В сущности Коба был отстранен от власти, все рухнуло. Оппозиция делала ставку на Кирова, вела с ним переговоры. Киров мог стать генсеком. Но Сергей Мироныч проявил благородство, не перешел дорогу Кобе, рассказал ему обо всем. Всех делегатов партсъезда, которые голосовали против Сталина, пришлось уничтожить. И не сразу Иосиф Виссарионович решился на такой шаг. Воля его была парализована, и он потерял почти год на раздумья, бездействуя. Наступление на оппозицию Коба начал в какой-то степени по-иезуитски: с убийства Кирова. Но Молотов его за это не осуждал, ревнуя лишь к новому фавориту — Жданову.

С другой стороны, Жданов был выгоден для Молотова. Не любил Вячеслав Михайлович грязные дела. Жданов был решительнее. Он и подсказал Сталину идею о смещении Ягоды с поста наркома внутренних дел. Генрих Ягода не смог бы устроить для членов ЦК «ночь длинных ножей». Убрав Кирова, Ягода остановился, стал самым опасным свидетелем. И еврей Ягода не годился для уничтожения еврейской элиты в партии. Нужен был новый человек, жесткий, не связанный преклонением перед авторитетами. Такой молодец нашелся — Ежов. Но все это было пока в замысле. Сталин и Жданов уехали отдыхать на юг, пообещали сообщить окончательное решение — в телеграмме.

И все-таки Жданов пока еще не соперник и таковым не станет. Опасен Бухарин. Орджоникидзе увяз в делах промышленности. Сталин часто бывает раздражен провалами в хозяйстве страны, устраивает разносы, оскорбляя Серго. Была и такая комическая история... Старые большевики посылали в Москву письма из Магнитогорска: мол, вредительство крупного масштаба — строят металлургический завод, а руды в Магнитной горе нет и не было! Сталин решил направить для проверки сигналов на Урал Климента Ворошилова.

— Что этот дурак понимает? — взорвался Серго. — Он же не специалист.

Но Коба проявил твердость, унизил Орджоникидзе проверкой. Ворошилов в отличие от Серго не стал советоваться со спецами-учеными, не стал рассматривать схемы бурения скважин, расчеты объема рудного тела. В южном городе Урала — Магнитогорске он появился неожиданно, как бы на обратном пути с Дальнего Востока, почти случайно. Климент Ефремович сходил на домну, побывал в бараках, поел с бригадой бетонщиков овсяной каши. Ложка у него была своя, серебряная, с царскими вензелями. У настоящего солдата ложка всегда за голенищем сапога. Ложку подарил Ворошилову Исай Голощекин, который расстрелял императорскую семью в Екатеринбурге.

— Чем ты мне докажешь, что есть руда в Магнитной горе? — спросил Климент Ефремович у начальника рудника Бориса Петровича Боголюбова.

Боголюбов начал показывать карты разведочного бурения, выполненные еще Заварицким, подписанные Гассельблатом. Ворошилов отбросил бумаги:

— Где ваш Гассельблат? В тюрьме — как вредитель из промпартии! И ты посмел мне совать под нос эти паршивые бумажки?

— Но у нас есть данные и других исследований. Заварицкий и я лично отвечаю за расчеты, — начал оправдываться Боголюбов.

— Ты мне руду предъяви, а не бумаги! — рявкнул Климент Ефремович.

— Вот пробная штольная, можно и руду увидеть.

— Что ты на канаву показываешь? Углуби на сто метров штольно. И пробей через весь холм! — приказал Ворошилов.

— Но это обойдется очень дорого, Климент Ефремович. И глупо, нелепо этим заниматься.

— Кто ты такой, говнюк? Делай, что сказано. Проруби штольню и освети. Через три дня приду проверять.

Три дня и три ночи гремели взрывы на Ежовском холме — одной из вершин горы Магнитной. Две тысячи заключенных под криками, выстрелами и ударами прикладов пробивали штольню, сменяясь через каждые четыре часа. Люди падали и умирали от изнурительного темпа, побоев и голода. Трупы сваливали в кучи-штабеля, отвозили на грабарках, закапывали по вечерам в ямах.

Но задание было выполнено. Вот что значит — воля большевика! С таким руководителем можно было построить не один, а семь социализмов, да еще и остатки экспортировать в зарубежные страны, которые изнывали и загнивали под гнетом проклятой буржуазии. Климент Ефремович прошел по штольне, прихватил кусок руды, завернул его в носовой платок: для Сталина! Не обошлось в Магнитке и без чрезвычайного происшествия. Перед отъездом в Москву Ворошилов дал согласие выступить на митинге героев труда. Дощатую трибуну соорудили на площади заводоуправления, обили горбыли красным ситцем. Ночью трибуну кто-то ободрал, материя понадобилась. Красного ситца в наличии больше не оказалось, но был алый шелк, его пришлось использовать. Клименту Ефремовичу понравилась трибуна, обитая алым шелком. Народу собралось много, согнали со всех участков рабочих, да и сами люди рвались на митинг, чтобы увидеть легендарного Клима.

Но выступить Ворошилову не удалось. По нелепому совпадению, а может, и вредительскому умыслу, как раз в это время шла с работы в концлагерь трехтысячная колонна заключенных. А дорога пролегала вплотную к забитой людьми площади. Заключенные бросились вдруг в толпу, окружавшую трибуну, смешались с первостроителями, рабочими, спецпереселенцами. Охрана открыла стрельбу, но вверх, в небо. Отважного Климента Ефремовича с трибуны — как ветром сдуло.

Историю эту Молотов узнал в пересказе и от Орджоникидзе, и от своего душевного друга — Авраамия Павловича Завенягина. Сталин при попойках на своей даче иногда стучал вилкой по фужеру и насмешничал:

— Расскажи, Серго, как нашего Климку с трибуны в Магнитке, будто ветром сдуло...

— Да врет он все! — протестовал Ворошилов.

И Ворошилов, и Орджоникидзе могли привирать. Но не был способен на такое Авраамий Завенягин. У политических деятелей высокого ранга не бывает друзей. Не пытайтесь узнать, кто был другом у Цезаря, Наполеона, Гитлера, Бисмарка, Сталина, Кагановича... У руководителей государства, как и у гениев, друзей не бывает. Они — одиноки. Из всего советского правительства друга имел только один — Молотов. И дружба эта была тайной. Молотов познакомился с Авраамием года за два до смерти Ленина на партконференции в Харькове. Жили они с Авраамием в одном номере гостиницы. Грипп или какая-то неведомая горячка свалила Молотова в постель. Он метался в бреду, теряя сознание, умирал. В больницу его не приняли, она была забита тифозниками. И все забыли о Молотове, кроме Завенягина. Авраамий вызывал врача-частника, приносил молоко, малину в сахаре, настой чабреца на меду. Все это стоило дорого, и Завенягину пришлось продать на толкучке свои именные серебряные часы, которые он получил за участие в разгроме повстанческого движения зеленых. На пятый день болезни Молотов обмочился, но от полного изнеможения встать с постели не мог. Завенягин перенес его в свою сухую постель, обтер влажным от уксуса полотенцем, приговаривая:

— Ты выживешь, Вячеслав. Пот из тебя хлынул, жара спадает. Желтое пятно на простыне Завенягин застирал в тазике, истратив свой последний окатыш духового мыла. И выходил Завенягин больного.

— Век буду благодарен, Авраамий, — прошептал тогда Молотов, еле шевеля вспухшими, потреснутыми губами.

После этого Вячеслав Михайлович никогда не терял из виду Завенягина, не забывал о нем. Впрочем, помогать ему не приходилось. Авраамий был талантливым инженером и организатором, любимцем Серго Орджоникидзе. И не случайно его направили к Магнитной горе — директором металлургического завода. Утверждал Завенягина на должность сам Сталин. Коба спросил у Серго Орджоникидзе:

— А твой Завенягин понимает, какую он берет на себя ответственность?

Сталин при всей своей информированности не знал о дружбе Молотова и Завенягина. Иосиф Виссарионович полагал, что Завенягин является учеником и выдвиженцем Серго Орджоникидзе. Впрочем, в этом Коба не ошибался; так оно и было.

В Москве Авраамий Павлович Завенягин бывал часто, как все крупные хозяйственники. Молотов обычно принимал друга на даче. Они пили чай в беседке под кроной дуба, вершина которого была изуродована молнией. Вячеслав Михайлович при последней встрече промолвил:

— Ты, Авраамий, будь осторожен. Не лезь в политические интриги. НКВД все видит, все слышит, все знает. Кстати, как у тебя складываются отношения с Бесо?

— Плохо, дружбы нет. Однако отношения — деловые, нормальные.

— Ты нуждаешься в дружбе с Бесо? — посмотрел Молотов на обожженную молнией вершину дуба.

— Нет, Вячеслав, не нуждаюсь. Не лежит у меня к нему сердце. Но я уважаю его. И в Магнитке он популярен, любят его рабочие.

Молотов поднял сухую веточку, упавшую с дуба, переломил ее:

— У Генриха Ягоды сигнал есть, что Ломинадзе распространяет пакостное письмишко Рютина...

 

 

Цветь четвертая

 

Начальник исправительно-трудовой колонии Гейнеман составлял отчет, то и дело перечеркивая цифирь, когда к нему вошел Порошин. Они обнялись, похлопали друг друга по плечам, обменялись шутливыми тумаками, ибо презирали мужиков, которые при встречах слюняво целуются. Не может быть в жизни более отвратительного явления, чем поцелуи мужчин с мужчинами. Извращение какое-то! Тошноту вызывает это у нормального человека.

В Магнитогорске мало кто знает, что Порошин и Гейнеман — друзья с детства. А они выросли в одной московской коммуналке, учились в одной школе на Садовом кольце возле посольской улочки. Равенства и дружбы между их семьями не было. У Мишки Гейнемана отец был портным, семья теснилась в одной комнатке. А профессор Порошин барствовал с женой и сыном Аркашей в трех весьма просторных покоях с отдельным туалетом и ванной. Но обособленной кухонки после революции не было и у Порошиных. Общий коридор, общая кухня — коммуналка. Когда-то вся эта квартира из девяти комнат принадлежала профессору Порошину. Но победивший пролетариат потеснил богатеев. В покои Порошиных Моссовет подселил шесть семей из еврейской бедноты. Профессор был слишком известен и уважаем, чтобы у него изъять всю квартиру. Жильцы коммуналки не признавали Порошиных за своих, поскольку у профессора был персональный туалет с голубой голландской раковиной и ванная, куда соседи не допускались. По этой причине Порошиных не любили и даже ненавидели, устраивая им разные пакости. То галоши украдут, то таракана подбросят в кастрюлю с куриным бульоном. И не боялись, хотя профессор лечил самого Менжинского. Бывал у него и Артузов — глава контрразведки.

Мишка Гейнеман и Аркашка Порошин никогда не ссорились. Ничто не могло испортить их отношений. Профессор иногда брезгливо поучал сына:

— Аркадий, я запрещаю тебе общаться с этим еврейчиком! Это компрометирует нашу семью. У твоего дружка грязь под ногтями, от него пахнет утюгом. У него глазенки хитреца. Он тебя завлечет в нехорошую компанию, погубит судьбу твою.

Но дружба мальчишек не порушилась. Они сидели в школе за одной партой, защищали друг друга в драках, после окончания десятилетки поступили в один институт. Так уж получилось — одно детство, одни игры, одни книги и увлечения, одна — юность. Как-то Менжинский заехал к профессору Порошину, разговорился и с Аркашей.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: