Глава XII. БЕАТРИС-ЭЛЛЕН 7 глава




Аннели держит за руку маленькую Европу — Соня захлопывает оконные ставни, запирает их на засовы. Мы скрещиваемся взглядами.

— Радж прав. Нам надо убираться отсюда.

Европа вцепляется в ее руку так, что пальцы белеют, — но не плачет. Аннели гладит ее по голове.

— А вот кто попался! Смотри-ка! — звенит с улицы.

— Он у них. Девендра у них! — Толстый усатый Фалак загоняет патроны в магазин карабина.

— Аннели?..

— Бросайте этого пса из окна! Или мы сейчас старику башку отпилим! — зашкаливает мегафон.

— Дед! — Радж показывается на балконе. — Дед, не дрейфь! Мы сейчас...

На улице громыхает выстрел, с потолка сыплется штукатурка, Радж еле успевает пригнуться.

— Валяйте, пилите, шакалье! — сипло кричит на улице Девендра, заходясь кашлем. — Ноль цена моей башке! Так и так скоро подыхать! Испугали!

— СМЕРТЬ ХИНДИ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ!

— Не трожь его, слышишь?! — выглядывает Радж; тут же новый выстрел.

— Раз у этой гнилой башки цены нет, мы потом к вам поднимемся! — визжит кто-то в толпе. — Давно пора осиное гнездо сжечь!

— На кухне бочка с керосином, — шепчет Хему. — Если они будут штурмовать... Вытащить на балкон и вылить на них... У них факелы там...

— Там дед! Идиот! Мы должны деда вытащить! — лает на него Радж.

— Как?!

— Дождаться наших! Тамаль, ты звонил Тапендре? Что он сказал?

— Говорит, им нужно минут двадцать, чтобы собрать всех...

— На колени его! Али, держи пилу! — вопят снаружи. — Они не верят нам!

— Нет! Нет! Я иду! Я спускаюсь! — Радж отбрасывает Соню, распахивает дверь. — Отпустите его, я иду к вам!

Это все муравьиные сражения, говорю я себе. Не твое дело, что станет со стариком, с этим бородатым парнем, с их пузатыми женами, детьми и голозадыми внуками. Ты тут чужой, ты тут случайно. Ты вообще не должен был оказаться в Барселоне. Уходи и забери ее с собой. Уходи.

Какая-то фурия с серыми распущенными волосами подставляет чужому младенцу выдохшуюся грудь, чтобы он не плакал. Пятилетний мальчишка со свороченным носом машет кулаками, обещая врезать этим пакам как следует, его отец зажимает ему рот.

— Мы не можем уйти, — говорит мне Аннели.

— Не вздумай выходить к ним, идиот! — орет Девендра. — Не открывайте им! Они тебя вздернут! Вас всех! Не открывайте!

Но Радж уже летит вниз по лестнице.

— Шакалы! — яростно хрипит на улице старик. — Вы все будете гореть в аду! Все! Настанет день! Вы три раза рушили священный храм Сомнат, но он стоит! В моем сердце! В наших сердцах! И будет стоять всегда! Пока живы мои дети! Мои внуки!

— СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! СМЕРТЬ! — скандирует толпа.

— Псина грязная! Кончай его! Кончай эту суку шелудивую! — взвывает кто-то истерически.

Зачем он? Зачем? Его же убьют, его же сейчас убьют, зачем он их бесит? Насос накачивает мою чудесную новую композитную голову ржавой кровью, а стоки засорены, и она не уходит вниз. Чувствую, у меня в черепе нет больше места, он переполнен, его ломит изнутри. Сейчас ржавчина хлынет из моих глаз, из ушей...

— Мы вернемся туда и отстроим его заново! А вы все передохнете на чужбине! Вы не народ, вы отребье, крысы, звери! Мы вернемся в великую Индию, а вашей проклятой страны не будет больше никогда!

— Дед! Не надо, дед! — кричит ему Хему, но все зря.

Пули крошат потолок, клюют запертые ставни, звенит разбитое стекло. Почувствовав идущую беду, принимаются верещать младенцы.

— Не можем. — Я беру Аннели за руку. — Мы не можем.

— Там пепел! Сажа! Там даже костей ваших отцов не осталось! Нет больше Пакистана! Никогда не должно было быть и никогда не будет! А великий Сомнат будет стоять там, где всегда стоял! Всегда! — надрывается старый Девендра.

— Убей его! Чего ждешь?! Дай мне! Пили! Убей эту мразь! — ревут сто глоток. Как во сне выползаю на балкон. Старика поставили на колени, трое держат его, голову прижимают, седые волосы убрали с желтой морщинистой шеи, один, замотанный по глаза черным шарфом, приноровился уже резать Девендре шею зубастой ножовкой.

— Если вы сейчас же не... — вопит в мегафон какой-то тюрбан.

— Все будете гореть! Все!!! — страшным голосом, хрипло и исступленно, вещает Девендра, пытаясь поднять придавленную голову.

— СМЕЕЕЕЕРТЬ ИИИИМ! СМЕЕЕЕЕЕРТЬ!!!

— Не надо! Я открываю! — доносится со дна лестничной клетки.

— Псина! Псина! Смерть псам!!! — визжит палач в шарфе, набирает полную пятерню сухих волос и продергивает ножовку, разом погружая зубцы в сухую стариковскую шею.

Я отворачиваюсь, ползу назад.

— Сомнат! Сомна-а-а-а-а-а... — сипит старик, кашляет, булькает. — А-а-а-а-а...

— Сомнаааат! — кричат дети, женщины, старухи в нашей квартире.

— Сомнааааат!!! — отзываются соседи.

— Его убили! Убили! Не открывайте двери! Не открывайте двери! Они его убили! — Мои слова раскатываются по дому.

— Вот! Ловите!

Что-то круглое и тяжелое летит, кувыркаясь, по воздуху; метят в балкон, но промахиваются, и седобородая голова падает обратно в толпу.

— Дед! Дед! — рыдает толстый Фалак. — Гады! Бляди!

— Ломайте двери! — велит мегафон.

— Мама, я хочу писать... — вдруг слышу я чей-то тонкий голос совсем рядом.

— Потерпи... — шепчет женщина.

— Ну пожа-йста! — детский шепот.

Отдирают композитные листы от заколоченных окон первого этажа. Сколько нам всем осталось?

— Эй... — Бледный Хему хватает меня за ворот. — Бочка... Пошли... Мне одному не дотащить...

Этот старик.

Их рис. Их самогон. Их трава.

Они меня приняли вместе с моим рюкзаком, они даже не спросили, что там у меня.

Ржавый стул.

Сколько тебе лет, мальчик?

Аннели, гладящая по голове голубоглазую Европу. Все вместе.

Через красный туман и барабанный бой я иду за ним на кухню; бочка там — пластиковая, белая, налитая до середины. Литров сто в ней. Хему берется за ручку с одной стороны, я с другой, тащим ее в комнату, по пути к нам присоединяется длинноволосый Тамаль, подхватывает ее под днище. Слышно, как ухают внизу сапоги по забаррикадированной входной двери, которую Радж так и не успел открыть.

Раздираем в стороны балконные ставни, выламываем створы. В балкон бьют пули. Чик, чик, чик. Хему снимает крышку с бочки, оглядывается на меня.

— Если они попадут в бочку, нам хана. Поэтому быстро.

— Быстро, — киваю я.

— Раз... Два...

На «три» мы выкатываемся на балкон; внизу их уже не сто — двести. Десятки огненных шаров над черными головами. Дырки стволов. Искры выстрелов. Грохот, вопли. Тамаль садится на пол, отпускает бочку, весь ее вес обваливается на нас с Хему. Сзади подлетает кто-то другой, поднимает днище...

— Взяли! Ииии ррр-ррааз!

И прозрачно-радужная вода хлещет вниз.

— Кидай ее! Кидай! Сто раззявленных ртов.

— БЕГИИИИ!!! Поздно.

Льется на них керосин, дьяволова вода, Девендрино проклятие. Орошает толпу. Мочит им волосы. Заливает глаза. Трогает пламя факелов, которые они принесли с собой, чтобы сжечь наши дома. И там, где была тьма, становится свет.

Облако на земле — оранжевое и черное. Вопль такой, что земля от него трескается. Дым черный. Гром гремит. С низким гулом расплескивается огненное озеро, и тонут в нем те, кто пришел к нам, чтобы убить нас, наших стариков и наших детей. Горят заживо, превращаются в смолу.

В этом всегда темном подвале, на замурованных бульварах Рамблас, впервые за двести лет становится светло, как днем. Как в чистилище.

Страшно и прекрасно.

Правильно.

Вот, Девендра. Теперь тебе не одиноко.

Потом все бульвары, весь ангар, сколько в нем ни есть кубометров, заполняет визг и рев, звук одновременно предельно высокий и предельно низкий, истошный и нечеловеческий. Вид с балкона: черные пугала, обернутые в пламя, мечутся, хватаются за свои горящие волосы, верещат, сталкиваются, падают, катаются по земле, корчатся и никак не могут успокоиться.

— Цирк! Цирк!!!

Мой голос. Мой хохот. Дышу сажей, жирным пеплом, их воплями. Меня рвет.

Меня оттаскивают оттуда, оставляют на полу перхать, хохотать и отрыгивать. Аннели склоняется надо мной, гладит мое лицо.

— Все хорошо, — говорит мне Аннели. — Все хорошо. Все хорошо. Все хорошо.

Втыкаю в уши свои грязные пальцы, давлю что есть мочи. Заткнитесь вы, там, внизу! Но ушные отверстия — не только вход, они ведь и выход... Все эти голоса, я же запер их внутри моей головы...

Я несу огонь за собой. Люди горят там, куда я прихожу.

Это меня ты звал, Девендра. Ты звал меня, и я тебя услышал.

Кричу, рву глотку, чтобы заглушить их.

Проходит еще несколько минут, прежде чем на улице наконец становится тихо. Потом перестает гудеть и эхо внутри моего черепа.

Кого можно было спасти, паки утащили. Остальные лежат внизу, догорая. Все кончено. В окна просятся едкие смоляные клубы. Может, ты права, Аннели. Может, тут, на дне, у людей и есть души. Вот же они, хотят в небо — но только пачкают потолок.

Из комнаты, набитой клетками, раздается протяжный низкий стон. Я переворачиваюсь на живот, подбираю под себя ноги и встаю — надо драться дальше: кого-то ранили, кто-то еще умирает.

Где мой рюкзак? Где мой шокер? Или дайте мне пистолет, я умею пользоваться оружием...

— Где паки? Где?! — Я тормошу Хему, заглядываю в его запотевшие стекляшки. — Кого ранило?!

— Это моя жена! Это Бимби! — Он вырывается. — Она рожает!

Аннели моргает. Разгибается — и робкими шажками идет на крики, будто это ее зовут. А я следую за Аннели как на привязи.

Бимби забилась в дальний угол, ноги уперты, спина дугой, срам прикрыт грязной простыней, натянутой на растопыренные колени, и какая-то бабка, какая-то тетка заглядывает ей туда, будто играет в шалашик с ребенком.

— Ну давай! Давай, дочка! — подначивает повитуха мокрую от ужаса и старания Бимби — крашеные волосы слиплись, макияж размыт слезами и потом.

Аннели останавливается прямо над ней, заговоренная.

— Воды! Воды дай! Кипяченой! — орет на нее повитуха. И Аннели идет за водой.

— Головка пошла! — объявляет бабка. — Где вода?!

— Головка пошла! — хлопает меня по плечу Хему. — Слушай, друг... Я сейчас, кажется, блевану от волнения... Почему столько крови? — вдруг замечает он. — Почему там столько крови?!

— А ты не трепал бы языком, а воды дал! Ну! Давай, девочка! Давай! — огрызается на него повитуха.

Бимби кричит, бабка пропадает в шалашике с головой, Аннели тащит чайник, фурия с распущенными седыми волосами подает чистые простыни, Хему квохчет про кровь, у меня за спиной стоит Радж, весь из сажи, и в его погасших глазах снова загорается огонек — другой, живой.

— Вона! Вона какой! — Повитуха вынимает из лона костлявую морщинистую куколку в оболочке из крови, из прозрачной слизи, шлепает ее по красной заднице, и куколка начинает тонко пищать. — Богатырь!

— Кто? Мальчик? — спрашивает Хему неверяще.

— Пацан! — шмыгает кривым носом бабка.

— Я его... Хочу назвать его... Пусть будет Девендра! — говорит Хему. — Девендра!

— Пусть будет Девендра, — соглашается Радж.

Его глаза блестят так, словно на них утробная слизь; а может, это маленький Девендра родился в слезах Раджа и Хему, в слезах своего прадеда.

— Держи-ка... — Повитуха передает корчащегося младенца Аннели. — Надо пуповину перерезать...

Аннели шатает, она не знает, как взять ребенка половчее.

— Я боюсь! — мотает головой Хему. — Я уроню! Или голова отвалится! И тогда я его беру. Я умею их держать.

Он тужит свою пищалку, слепой котенок, весь перемазанный черт знает в чем; его голова меньше моего кулака. Девендра.

— А ведь он правда похож на деда, — всхлипывает Хему. — Похож, а, Радж? Потом у меня забирают его, моют, вручают изможденной матери, Хему целует Бимби в макушку, осторожно притрагивается в первый раз к сыну...

Вот так они плодятся, говорю я себе. У тебя под носом.

Ненавидишь их? Жалеешь, что не можешь достать из своего рюкзака сканер, проверить тут всех этих теток, девок, мелюзгу, бородатых бандитов? Что не можешь раздать им всем смерть из шприца?

Отчего-то вместо ненависти я чувствую зависть. Я завидую тебе, маленький Девендра: родители не отдадут тебя в интернат. А если за тобой придут Бессмертные, эти бородатые мужчины будут отстреливаться из окон и лить им на головы горящий керосин. Правда, ты и не сможешь жить бесконечно, маленький Девендра, но ты еще не скоро это поймешь.

И вот еще что: для меня один сегодняшний день длился дольше всей моей взрослой жизни. Так что, может, тебе и не понадобится наше бессмертие, Девендра.

Я обнимаю Аннели. Она вся сжимается у меня в объятиях — но не хочет освободиться.

— Ты видел, какой он крошечный? — выдыхает она. — До чего он крошечный...

И только потом приходит подмога — запоздалая. Окружают дом, поднимаются в квартиру, соболезнуют, поздравляют. Женщины накрывают на стол, суровые дядьки в чалмах наполняют комнаты, курят на лестнице, обнимают ошалевшую немую Чахну, у которой два часа назад еще был муж. Теперь он там, внизу, сплавился вместе со своими врагами, не отклеить.

— Посмотри-ка! Он уже глазки открыл! Разве такое бывает, а, Джанаки? Какой ранний!

Бимби качает младенца, прижимает его к пустой груди: старухи шепчутся, молока еще нет. Мужчины разливают по пластиковым стаканам мутное пойло, злей и горячее самогона, которым меня угощал добрый старик.

Со всех нар, изо всех клеток выползают подростки, детвора, старики. Кислый запах страха проходит, выветривается; его замещает прогорклый воздух победы.

— За Девендру! За вашего деда! — басит широченный человечина со сросшимися бровями. — Простите, что мы не успели.

— Он умер, как герой, как мужчина, — говорит седеющий тигр, исполосованный белыми шрамами. — Умер за Сомнат. Выпьем за Девендру.

— Не думал он умирать! — воет старая Чахна. — Все врал, врал! Говорила ему: замолчи, не зли богов! А он все — вот бы помереть...

Но мужчины-тигры ее не слышат.

— Там наша земля! Исконно наша! Не вонючих паков и не узкоглазых, которые ее себе захапали! Никакой там не Индокитай и никогда не будет! За великую Индию! Мы вернемся!

— За Индию! За Сомнат! — гремят голоса.

— Зачем он это сделал, ба?! — спрашивает Радж. — Он бы мог жить еще! Мы бы нашли ему воду, я почти договорился...

— Зачем... — Баба Чахна смотрит на него, качает головой по-особому. — Дети не должны умирать вперед родителей, Радж. Они бы убили тебя... Он нарочно их разозлил.

— Я так не хочу! Не хочу, чтобы дед за меня своей жизнью платил! — Радж сжимает кулаки. — Мы уже договорились! Нашли ему воду! Ему и тебе! Нашли!

— Я... Мне не надо... — глухо говорит Чахна. — Куда я без него...

— Что вы говорите, бабушка! — всплескивает руками Соня. — Что вы такое говорите!

— Он знал: если Радж дверь откроет, нам всем конец. Он паков взбесил. Специально так сделал. Чтобы Радж не впустил их, — вздыхает Хему.

— Кто слышал его слова? — выговаривает Радж. — Что он им сказал?

— Девендра сказал: пока священный храм Сомнат стоит в сердцах его детей, он стоит в Индии, — сообщаю я.

— Кто это? — бурчат бородачи, прерывая разговор о том, что теперь непременно будет большая война.

— Это наш брат и друг! — твердо произносит Хему. — Он помог мне с керосином. Под пули за нас полез.

— Как тебя звать? — хмурится сутулый дядька с косматой черной гривой.

— Ян.

— Спасибо, что помог нашим. Мы не смогли, а ты смог.

Я киваю ему. Если бы не я, старик был бы жив, брат. Спроси у Раджа — он знает, с чего все началось, но он пьет за мое здоровье вместе со всеми. И если он простил меня, если тут все люди так великодушны, то...

И тут, холодея, понимаю, что назвался ему собой.

Ты слышала, Аннели?..

Но Аннели уткнулась в Сонин коммуникатор, кусает губу.

— Ты теперь один из нас. — Хему хлопает меня по плечу. — Знай, что тут у тебя всегда есть дом.

Я поднимаю стакан. Нужно нажраться. Забыть все, что я сказал, и тогда другие забудут, что они это слышали.

— Спасибо.

— Братья, — поднимает руку Радж. — Дед Девендра говорил: мы родились в блядское время и в блядском месте. Зачем бояться смерти, если следующая жизнь может быть в сто раз краше? В следующий раз появлюсь на свет тогда, когда наш народ будет счастлив. Так он говорил.

Чахна плачет в голос.

— Но вот что. Сын у Хему родился ровно в тот момент, когда эти суки убили нашего деда. Он был праведником, дед, не то, что мы. Думаю, он должен сразу был перевоплотиться и сразу человеком. И думаю еще, мой брат не случайно назвал своего пацана Девендрой.

Бородачи слушают эту ересь и кивают одобрительно. Не могу удержаться — бросаю взгляд на крошечного красного младенца Девендру. Тот у своей серьезной матери на руках, со мной рядом, глядит в пустоту — и взгляд у него старческий; мутный взгляд умирающего. И вдруг я чувствую, как бегут мурашки по моей коже.

— Он тут, с нами, Девендра. Его кровь в этом мальце, а может, он и сам в нем. Он ведь не захотел бы уходить далеко от нас, от своих... — говорит Радж, и голос его дрожит. — А если так, если он тут... Значит, скоро конец такой собачьей жизни. Скоро освобождение. Ведь дед говорил, он переродится тогда, когда наш народ обретет счастье.

— За Девендру! — слитно грохочут мужчины. — За твоего сына, Хему! Я пью за Девендру. Аннели пьет.

Может быть, однажды, вру я себе, я вернусь — или мы вернемся? — сюда, в эту странную квартиру с чужими запахами и чужими храмами на стенах, и может, одна из этих клетей станет нашей. Ведь это единственное место, куда меня позвали жить, позволили быть своим, назвали другом и братом, даже если это тоже просто ритуал.

Может быть, в следующей жизни.

— Как ты? — Я кладу руку ей на плечо.

— Вольф не отвечает.

— Может быть, он просто...

— Он не отвечает. Со мной происходит это все, а его нет рядом. Ты есть тут, посторонний, случайный человек! Почему ты? Почему Вольфа тут нет?! — всхлипывает она.

Улыбаюсь. Я улыбаюсь всегда, когда больно. Что еще делать?

— За малыша Девендру! — кричат женщины.

— Я решила. — Аннели утирается кулаком. — Этот доктор может подтереться своим диагнозом. Не может быть, что я не смогу завести детей. Этого не может быть. Я пойду к матери. Если она творит чудеса, пускай поможет мне. Пускай эта старая дрянь поможет своей дочери. Никто не будет решать за меня, какая у меня будет жизнь. Ясно?!

— Да.

— Пойдешь со мной? — Аннели ставит стакан. — Сейчас?

— Но мы ведь ждем тут твоего... Вольфа.

— Ты его друг, да? — Она откидывает волосы со лба. — Что ты его все время выгораживаешь? Он то, он это, его преследуют, он в опасности! Что это за человек, который оставляет свою женщину насильникам?! А?! Что он за человек?!

— Я не... Я не его друг.

— Тогда зачем ты со мной таскаешься?!

Еще недавно я был полон сил и изобретательности, я думал, что смогу врать ей сколько угодно. А сейчас я хочу только положить голову ей на колени, и чтобы она гладила мои волосы. Чтобы внутри у меня все разжалось и потеплело.

— Кто ты вообще такой, а?! Кто ты, Эжен?!

— Я Ян. Меня Ян зовут.

— Ну и что это...

Она обрывает фразу недоговоренной по перфорации многоточия. Щурится. Потом ее глаза распахиваются, зрачки дрожат.

— Значит, мне не показалось. И твой голос...

Не могу ни подтвердить, ни опровергнуть. Всю отвагу, сколько во мне было, я выскреб, чтобы назваться ей по имени. Сейчас стою холодный, испуганный, оглушенный.

— Я тебя помню.

Аннели оглядывается на хозяев.

Мужчины обсуждают войну и мусолят сплетни о том, что в Барселону якобы приедет президент Панама, Тед Мендес, женщины наперебой советуют Бимби, как вызвать молоко.

Мой рюкзак при мне, а в нем — доказательства моей вины. Секунду назад я был им другом и братом, но если они увидят мою маску и мой инъектор, то линчуют меня тут же. Я в ее власти.

Я идиот.

Я усталый жалкий идиот.

— Это ты отпустил Вольфа? И это ты... Киваю.

Я слабак. Слабак.

Ее светло-желтые глаза грязнеют; уши и щеки становятся багровыми. Слышу, как встают волоски у нее на загривке. Электрическое поле окутывает ее — не подступиться.

— Значит... Ты не случайный человек.

— Я...

— Это ловушка, да?! Ты ждешь Вольфа!

— Я же отпустил его, помнишь? Дело не в нем... Протягиваю ей руку — но она отшатывается от меня.

— Здесь ты ничего не сможешь мне сделать!

— Не только... здесь. — Я улыбаюсь ей. — Нигде. Не получается. Скулы болят от этой улыбки. Губы болят.

Аннели мигает. Вспоминает что-то... Все.

— Выходит, ты так и не сбежал из интерната? — медленно произносит она, всматриваясь в меня заново.

— Я пытался, — говорю я. — Только у меня ничего не получилось.

Она грызет ногти. Бородатые индусы говорят о никчемном американском президенте, их женщины расхваливают молчаливого младенца. Так решается моя судьба.

— Зачем ты со мной таскаешься? — спрашивает Аннели повторно, но голос у нее совсем другой; она почти шепчет — так, словно теперь это наш с ней секрет.

Я пожимаю плечами. Чувствую, как у меня дергается веко. Раньше такого не случалось.

— Не могу... Не могу тебя отпустить...

Проходит, наверное, минута — взгляд Аннели как палка с ошейником для дрессировки зверей, она схватила меня за горло и держит на расстоянии.

— Ладно, — наконец выговаривает она. — Если не можешь отпустить... Пойдешь со мной — туда? Пойдешь? Ян... Если ты тут не из-за Вольфа...

— Да.

Пойду. Не потому что иначе она отдаст меня на растерзание нашим хозяевам — это мне сейчас кажется нестрашным и неважным; а потому что она позвала меня с собой во второй раз — по моему настоящему имени.

— Тогда уходим.

Мы целуемся с Соней, благодарим Раджа, обещаем Хему, что обязательно свяжемся с ним, чтобы вместе запустить бизнес его мечты, желаем Девендре-младенцу счастья и здоровья. Девочка Европа больше не кажется мне демоном; я дотрагиваюсь до ее волос, и со мной ничего не случается.

Вдова Чахна стоит на балконе и шепчет что-то, глядя на пепелище.

Я мог бы попрощаться и со старым Девендрой — с ним и с сотней людей, которых помог убить, — но я боюсь, что меня стошнит, если я снова буду смотреть на горелое мясо. Просто не хочется снова этой кислятины во рту, вот и все.

Уходим.

По закрученной в спираль лестнице поднимаемся на чердак, к черному ходу; Аннели шагает впереди меня — молча, не оглядываясь — и вдруг останавливается.

— Покажи мне. Покажи, что у тебя в рюкзаке.

Еще не верит; но теперь уже глупо пытаться переиграть все. Я был против правды, но сейчас, когда все открыто, мне легко, как от антидепрессантов. И я скидываю мешок с плеча, и открываю его, и показываю ей Горгонью голову.

Аннели каменеет — но всего на миг.

— У тебя коммуникатор светится. Сообщение.

И, будто забыв, что она только что видела, карабкается дальше. Я беру комм в руки, притрагиваюсь к экрану. Действительно — сообщение. Отправитель: Эллен Шрейер. «Хочу еще».

 

 

Глава XVII. ЗВОНКИ

Звонок.

Слово простое, но в интернате обычные слова часто имеют необычный смысл: комната для собеседований, лазарет, испытание.

Через звонок должен пройти каждый, и все мы знаем заранее, что от нас потребуется; те, кто уже преодолел это испытание, расправляют хвосты и глядят на остальных в своей десятке свысока, покровительственно делятся с ними секретом: как это было, что они чувствовали. Дело чести, конечно, — сразу поклясться, что не чувствовал ничего.

В каждой десятке бывают такие, которым делают звонок, пока они еще совсем мелкие, — этим на испытании приходится труднее всех, зато они и крутыми становятся раньше, и дальше им уже не так страшно. А те, кого проверяют в последние, старшие годы в интернате, обычно уже созрели: звонок дается им куда легче, да и ждать его они уже устали. С каждым следующим годом мысль о звонке становится все назойливей, все навязчивей — хочется, чтобы это просто случилось уже наконец. Сказать все — и поверить в себя, сбросить камень с души.

Звонок случается с каждым всего единожды, и другого шанса пройти это испытание не предоставляется. Те, кто завалил звонок, пропадают из интерната навсегда; что с ними делается, обсуждать запрещено. Таких, правда, немного.

В нашей десятке все началось со Сто Пятьдесят Пятого. Нам тогда было по семь, и о звонке мы слышали только жутковатые преднощные байки или отчаянный мальчишеский блеф. И вот в один день нас десятерых сняли с занятий по истории и вызвали к старшему вожатому.

— Тебе звонок, — сообщили в коридоре Сто Пятьдесят Пятому. — Ты знаешь, что делать?

Тот изобразил уверенную улыбку; впрочем, может, он и просто улыбался. Сто Пятьдесят Пятый всегда врал столько, что за ложь все принимали редкую правду, которую он говорил случайно или по недоразумению. Я никогда не сомневался, что он со звонком справится запросто.

Гуськом нас провели по пустым белым коридорам, поднялись на трехкнопочном безысходном лифте, столпились в стерильной приемной старшего — экран в стене, в полу стоки, больше ничего примечательного.

Нас выстроили в ряд лицом к этому экрану — черному, пустому — и заперли дверь. Старший так и не вышел к нам, хотя мы все уже тогда знали: он все видит. Надо просто помнить об этом всегда, и тогда все получится.

Сто Пятьдесят Пятый держался молодцом. Скалился, подначивал Тридцать Восьмого, сплетничал с Двести Двадцатым. Потом пошли гудки.

Изображение включилось не сразу: сначала был просто голос.

— Бернар?

Женский голос, молодой. Какой-то... Переполненный, что ли. В нем всего было через край, вот так. За каждым произнесенным вслух словом было спрятано еще в сто раз больше в недоступном для человеческого уха диапазоне. Мы не могли этого слышать — но, как инфразвук, нас это разом вывихнуло из балаганного настроения. Двести Двадцатый язык проглотил, Триста Десятый насупился, Седьмого аж затрясло.

— Бернар?

Экран мигнул — надо думать, они там сначала пропускали и звук, и картинку через модерацию, чтобы без сюрпризов, и на нас — на Сто Пятьдесят Пятого — посмотрела женщина, вроде бы нестарая, но уже исчерканная первыми морщинами, с чуть одрябшей кожей — и все же притом какая-то слишком живая, по нашим меркам чересчур теплая.

— Бернар, ты меня видишь?

Сто Пятьдесят Пятый встретил ее молча.

— Боже, как ты вырос! Бернар, мальчик, мой любимый... Ты знаешь... Эти господа дают нам сделать только один звонок... Только один. За все время. За все время, пока... Как ты? Как ты, кроха?

Я все впитывал. Стоял рядом с ним, так что видел: уши у него стали пунцовые. Но камера была так нацелена, что эта женщина видела только своего Бернара, а мы все оставались за кадром.

— Ты не можешь ничего сказать? С тобой все в порядке? Как они тебя там кормят, Бернар? Тебя не обижают старшие мальчики? Я пыталась делать запрос... Через министерство... Но они мне сказали — только один звонок, мадам. Вы сами выбираете, когда... Ты меня слышишь? Кивни, если слышишь...

И Сто Пятьдесят Пятый медленно кивнул ей. Ему ведь было всего семь.

— Слава богу, ты меня слышишь... Тебе не разрешают со мной разговаривать, да? Мы с папой очень по тебе скучаем! Я держалась три года... Они говорят — не стоит спешить, мадам, больше такой возможности мы вам предоставить не сможем... Но больше я не вытерпела... Хочу знать, что с тобой все хорошо. С тобой ведь все хорошо, Бернар?.. Как ты вырос... И стал таким красивым... Мы сохранили все твои вещи! Твои погремушки и маленький турболет, и кота-сказочника... Ты его помнишь?

Я оглянулся на Сто Пятьдесят Пятого — мельком, потому что меня притягивала женщина на экране; мы все онемели.

Вот он, первый звонок. Никто еще не может освободиться от материнского колдовства. Если бы Сто Пятьдесят Пятый не подал нам пример, как знать...

— Неужели ты ничегошеньки не можешь мне сказать? Бернар... Я очень хочу позвонить тебе еще, посмотреть на тебя... Но... Они не разрешат. Я дура. Нетерпеливая дура... Просто сегодня три года, как тебя... Как ты переехал, и... У отца все в порядке. Три года. Скажи мне хоть что-нибудь, Бернар! Пожалуйста, время уже заканчивается, а ты так ничего и не сказал.

Время уже заканчивается, Сто Пятьдесят Пятый. Просыпайся.

И он встряхнул вихром, утер нос тыльной стороной ладони и сказал:

— Ты дура и преступница. Я тебя больше никогда не увижу и смотреть на тебя не хочу. Я вырасту и стану Бессмертным. И буду мочить таких, как ты. Вот так. А еще у меня будет новая фамилия. А твою фамилию я носить не буду.

— Что ты такое говоришь? — Она мигом скуксилась. — Ты не можешь... Они заставляют тебя, да? Заставляют? Бернар! Мы с папой тебя обожаем... Мы... Папа тебя обязательно дождется, и...

— Я не хочу никогда с вами встречаться. Вы преступники. Пока!

— Что значит — время истекло? Постойте! Это ведь моя единственная... Вы сами говорили! Я же больше никогда его... Вы не имеете права!

Последние слова — не нам. Голос заглох, экран помертвел. Конец. Сто Пятьдесят Пятый харкнул на пол и растер плевок ногой.

Открылась дверь, появился старший вожатый, потом наш доктор со своими устройствами. Измерил Сто Пятьдесят Пятому пульс, температуру, потоотделение. Кивнул старшему.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: