МИТРА ЗОЛОТАЯ, ГОЛОВА СЕДАЯ




 

Трагична судьба последнего наместника Хутынского монастыря — архимандрита Серафима. О нем отец Павел рассказывал:

«Наш монастырь был от Новгорода десять верст, Хутынь‑то. А почему‑то очень любили приглашать нашего архимандрита Серафима в Новгород, в гости на всякие праздники. Машин еще у нас не было. И вот с утра пешком тихонько пойдем по дороге, а то и на какой лошадке поедем в красавец город — Новгород Великий. Словом, поехали. Сопровождали нашего архимандрита Серафима чаще всего отец Виталий, иеродиакон Иона, бывало, и я.

А наш архимандрит был когда‑то еще в ту войну, императорскую, на фронте. Попали они, часть или вся армия, не знаю, в такое страшное окружение, что насекомых на них было — вшей, значит, — хоть рукой греби. Потом уж все поналадилось, вышли они по милости Божией из окружения, а как долго там были — не знаю. Только с той поры у нашего архимандрита осталась привычка, — о. Павел потянулся рукой к волосам на голове, изображая, как то делал архимандрит Серафим, — ищет он, ищет вшей. «Ага! Вота она!» На себе вшей ловит. Приедем в Новгород, за стол сядем. Рыба на столе новгородская — сигинь, все хорошо. Сидим прекрасно. А наш архимандрит, гляжу — хвать — по фронтовой привычке на себе вшей ловит.

Я ему: «Да отец Серафим! Ведь из бани только. Чисто все. Ну ничего нету…»

Он мне отвечает: «А вот ты побывал бы там, где я был…»

«Ладно, — думаю, — не моего ума дело».

А потом уж, когда наш монастырь разогнали, служил он в церкви села Кучерово, здесь недалеко от Тутаева, там его и убили. Председатель колхоза со своей женой.

А было это в Христов день или на второй день Пасхи. Жена председателя была в церкви. А в ту пору свирепствовал «торгсин», золото скупали. И вот жена председателя колхоза стояла в храме и увидела митру на голове отца Серафима. Я ему и раньше говорил: «Батюшка, не надо надевать, только соблазн». А он мне: «Павлуша, может, они митры сроду‑то не видели, пусть порадуются». «Да не надо, не надо!» — отговаривал я его. Ладно!

Пришла жена председателя домой и говорит мужу: «Сегодня в церкви была у попа шапка на голове, чистое золото!»

А митру ему рукоделицы уже здесь сшили — из старых четок, веселинок, одним словом, стекло. Вдруг приходят к нему ночью, на второй день Пасхи — жил он там же, в Кучерове, где и служил. Я тогда жил еще в Мологе, а он в Кучерове. Словом, стучат к нему председатель колхоза с женой. Того‑другого с собой ему принесли:

«Отец Серафим, да как мы вас любим, да как уважаем! Извините, что не днем‑то пришли, а вот ночью. Сами знаете, люди мы ответственные, время теперь такое, боимся».

«Ладно, ладно! Хорошо! Христос для всех воскресе! Входите».

Открыл дверь и пустил в дом. Пошел он что‑то взять, посудину какую или еще что, или прямо тут наклонился, не знаю я точно. А они‑то ему топором — у‑ух! Голову‑то и отхватили. Украли митру, а на ней — ни золота, никакой другой ценности.

Убитого его сюда, в Тугаев привезли. Освидетельствовал врач Николай Павлович Головщиков, работал в санчасти. Ну чего? Ой‑ой, да ведь он священник‑то, как с ним быть? Родственников никого — монах. Царство небесное отцу Николаю Воропанову, одел, тело ему опрятал… А не знал того, что я знаком был с о. Серафимом, потому и не сообщил. Я уж потом узнал о кончине настоятеля. Отслужил о. Николай панихиду и похоронил архимандрита Серафима за алтарем Троицкого храма.

У нашего архимандрита простота была душевная и телесная. У меня фотокарточка с него есть, — заметил батюшка. — А председателя с женой где‑то там судили, судили, но ничего не присудили. Потом, говорят, в войну их убили с детьми.

Так не стало отца Серафима. Голос, правда, был у него слабый, никуды не годен. У нас в монастыре кто хорошо пел? Это был отец Виталий, фамилия Летёнков, Иерофей, Нафанаил, Никодим… Да человек пятнадцать‑то монахов. И всех их — оп‑ля! Всех выгнали. Вот там, в Новгороде, на Хутынской горе, в обители преподобного Варлаама, были светлые минуты в моей жизни».

 

 

«ДАВАЙ, СЫНУШКА, БЕСПОРТОШНИЦУ ХЛЕБАТЬ»

 

В 1932 году, когда старший сын Груздевых вернулся из Новгорода в родную Мологу, а точнее, в деревню Большой Борок, все вокруг уже очень сильно изменилось, хотя Павел отсутствовал всего два года. Он оставлял хоть разгромленный, но все‑таки монастырь, а приехал — даже куполов нет, церкви переоборудовали под гражданские помещения. В одном из храмов сделали столовую, в другом — клуб, место коммунистической агитации и пропаганды, а также плясок и развлечений, но, кажется, отец Павел не застал этого, ко времени его приезда на территории монастыря расположилась зональная селекционная станция лугопастбищных трав.

«Приехал… Ой‑й! Что делается! — рассказывал отец Павел о своем возвращении в родную Мологскую обитель. — Вышел‑то в монастыре, а лошадки наши — Громик! Кубарик! Ветка‑а‑а! У‑у‑у! Их‑то кнутом, на глазах у меня да матом‑то! Они, бедные, и слов таких сроду не слыхали… Сам видел, как скотина от человеческой злобы плачет. А их все давай: «А‑а! Это вам…., не Богородицу возить! Это вам не попам служить!» И у меня, родные мои, от того слезы на глазах, а что поделаешь? Терпи, Павёлко…»

Почти все жители кулигских деревень работали на экспериментальных площадях селекционной станции. Элитные семена знаменитых луговых трав Мологи поставлялись во все регионы страны.

«Мы еще маленькие были, в школе учились, все пололи там травки, — вспоминает одна из жительниц Большого Борка. — Травка еле от земли видна, а сорняк вот такой большой. Дадут нам фартуки, ползаем на коленках. Денежку надо заработать. И Павел до переселения там работал, с мотыгой ходил, и сестра его Ольга, и я работала в отделе защиты растений до 37‑го года».

Что удивительно, но жизнь к тому времени, по воспоминаниям мологжан, как будто стала налаживаться — или те последние годы перед затоплением кажутся особенно светлыми и безоблачными? После долгих послевоенных мытарств и голода, насильственной коллективизации и репрессий вдруг наступило непродолжительное спокойствие и сытость. Многие вспоминают мологский элеватор — «большущий, 12‑этажный, зерно сваливали — пшеница крупная, как ягоды». Он был построен специально для хранения семян элитных луговых трав зональной селекционной станции и стоял на берегу реки Мологи.

Когда разрушали его перед затоплением, кто‑то из Груздевых — или Александр Иванович, или Павел — взяли на память чугунную дверцу от печки. Сейчас эта дверца от мологского элеватора в доме Груздевых — тоже у печки.

Даже мологскую тюрьму, которая была переполнена в 1918‑19 и двадцатые годы — угрюмое трехэтажное здание на берегу Волги — переделали под общежитие. В городе открылись три техникума: педагогический, индустриальный и сельскохозяйственный. Подрастало поколение, родившееся уже после революции, в начале 20‑х годов — парни и девушки заканчивали семь классов общеобразовательной школы, и многие хотели учиться дальше. Та же двоюродная сестренка Павла Груздева: «Нас у мамы четверо, мама в больнице работала. А как мне учиться хотелось! Все подружки после седьмого класса пошли в техникум, а мне мама сказала — надо детей растить. Встали все на ноги, подросли — ну, думаю, теперь заживем! А тут переселение…»

«Жили слава Богу, — пишет отец Павел в «Родословной», — но вот началось грандиозное строительство Волгострой. Начислили нам 2111 рублей и — очищайте место!»

В деревне Большой Борок к тому времени оставалось около 30 домов. Семейство Нориновых — очень богомольная, крепкая, дружная семья — недавно возвели большой пятистенок. Хозяин уперся, заявил: «Ни за что не поеду никуда, и все!» Их выселили силой. А делали так — приходят, залазят на крышу и ломают трубу, живи как хочешь.

«До сих пор слезы текут, — вспоминает землячка Груздевых Мария Васильевна. — У нас место какое было: утром встанешь — сосны, елки, солнца не видать. Лежишь на боку и ягоды собираешь. Золотое дно! А как выселяли! Хоть бы возили, помогали — нет, все сами. Мама после переселения вскоре умерла — на 52‑м году жизни, а папа на 53‑м. Вот как далось нам это переселение! Надорвались. Надо же было столько человек выжить!»

«Перед переселением все уволились, никто нигде не работал, — вспоминает другая жительница Большого Борка. — У нас по деревне ходили, дома проверяли — какой пригоден, какой нет к перевозке — и плотами по Волге спускали. Матушка моя! Мы последнюю зиму 39‑40 годов жили на квартире. В мае был последний пароход. Со слезами уезжали. А сюда приехали (в Тугаев) — я ни на кого глядеть не могла, лежала на постели целыми днями, отвернувшись к стене. Ну, а потом… работать надо. Выгнали нас и забыли».

Бабушка Груздевых Марья Фоминишна не пережила переселения. К ним тоже пришли, угрожали: «Хотите — дом разбирайте, не хотите — сожжем. Переезжайте куда вам надо, хоть в Москву». Александр Иванович выбрал Тутаев. Говорит Павлуше: «Давай, сынушка, дом ломать». Помощник‑то один был. Залез Павел на крышу, стал трубу разбирать. Бабушка выскочила из дома, давай ругаться: «Ах ты, такой‑сякой, хулиган, да ты почто наш дом ломаешь!» Тут случился у Марьи Фоминишны инсульт, и она умерла. Похоронили ее на мологском кладбище. А сами — делать нечего — дом разобрали с отцом, всю семью перевезли.

Мологжане переселялись кто в Рыбинск, кто в Тутаев — ближайшие вниз по течению Волги города. Напротив Рыбинска, за Волгой, было селение Слип — туда перевезли более полусотни мологских домов, и власти вздумали назвать это селение Новая Молога.

Коров перегоняли из Мологи своим ходом, многие из них пали. Глинистая почва огородов не хотела давать урожай. Мологжане на чем свет стоит костерили «безбожную Рыбну», как прозвали они Рыбинск — «город будущего», да и то правда: к 1937 году в Рыбинске оставалась действующей только одна‑единственная церковь — Георгиевская за железнодорожным вокзалом, все другие были уничтожены или разорены.

Многие мологжане именно по этой причине предпочли Тутаев: «В Рыбинск приехали — нет, не то… А здесь церкви, песок…» Те, кто бывал на левом берегу Тутаева, бывшего городка Романова, помнят великолепие старинных его храмов — Казанского, Покровского, Архангельского, Леонтьевского, тихую провинциальную красоту его набережной, обсаженной вековыми липами, его холмов и улочек… Сюда и переплавили по Волге свои дома многие жители Большого Борка.

«Решили перебраться в г. Тутаев и перевезти свои избы: 1‑й — Усанов Павел Федорыч. 2‑й — Груздев Александр Иваныч. 3. Бабушкин Алексей Иваныч. 4. Петров Василий Андреич. 5. Бабушкина Катерина Михайловна. 6. Кузнецова Александра Ивановна», — перечисляет о. Павел в «Родословной».

Частенько вспоминал батюшка, как плыли они на плоту по Волге. Из бревен родного дома сколотили плот, впереди поставили икону Николая Чудотворца. Погрузили немудреный скарб, сами сели и — с Богом! От Рыбинска туман опустился — это было раннее утро — не видно, куда плыть. А на пути у них — Горелая Гряда — очень опасное место. Плывут, только в колокольцо бьют: «Блям, блям, блям». А рядом пароход: «У‑у‑у…» — гудок подал. Капитан им кричит: «Мужики, ведь это Горелая Гряда!» Отец‑то, Александр Иванович, говорит: «А мы же не знаем». «Ну, — отвечает капитан, — ты или хороший лоцман, или вам сила свыше помогла».

Взошло солнце, а плот их, оказывается, развернуло так, что они плыли боком. Потом где‑то на мель сели. Отец говорит: «Ну, сынушка, давай беспортошницу хлебать». А Павел: «Как это?» «Да вот так, полезли в воду!» Столкнули плот, поплыли дальше.

Доплыли до Тутаева, причалили к левому берегу. «Я, — рассказывал о. Павел, — как упал на берег, так и уснул, а ноги в воде».

Была у них гужевая артель, у переселенцев — поставили свои дома на самой дальней улице имени Крупской. И сейчас они стоят, эти дома — целая улица переселенцев.

А по Волге, Мологе, Шексне не один и не два года тянулись печальные плоты мологских изгнанников. На плотах — домашняя утварь, скотина, шалаши…

 

 

ОТ СУМЫДО ТЮРЬМЫ

 

Перебравшись из отдаленной Мологи в Тутаев, ближе к центру, Павел Груздев оказался вовлеченным в события, начало которых связано с церковной жизнью Ярославля 20‑х годов и в первую очередь с именем Ярославского митрополита Агафангела.

В Леонтьевской церкви г. Тутаева служил в то время настоятелем иеромонах Николай (Воропанов). Он был близко знаком с репрессированным владыкой Варлаамом (Ряшенцевым), которому митрополит Агафангел передал управление Ярославской епархией незадолго до своей кончины. Под кровом Леонтьевского храма собирались монашествующие и миряне, и сам Павел Груздев, который бывал на службах очень часто и пел на клиросе, вспоминал впоследствии, что духовное влияние иеромонаха Николая было очень сильным. И вот на всех написали донос — «антисоветские сборища». По обвинению в создании «церковно‑монархической организации «Истинно‑Православная Церковь» в Ярославле и Тутаеве было арестовано 13 человек.

Рассказывают, что накануне ареста приехал в дом Груздевых на ул. Крупской молодой человек приятной наружности, его приняли с простодушным гостеприимством, накормили, оставили на ночлег. «Прихожу как‑то к Груздевым, — вспоминает землячка о. Павла, — у них на печке лежит парень молодой, красивый, пальто при нем, чемодан. Тоня (сестра о. Павла) говорит:

— Приехал в церковь молиться.

А это был агент. Ему по простоте души все рассказали. А потом Пашу увезли, а в доме обыск делали: чердак зорили, иконы, книжки. Мама моя в понятых была. Пашу посадили, а все стали говорить, что тот парень был агент».

Сам батюшка рассказывал, что его арестовывали дважды:

«Работал я уже… постой, кем же я там работал? На скотне телятником. И вот ночь, глухая ночь. Может, час, может, два ночи. Младший, Шурка, с тятей на постели, а я за стенкой сплю. Тятя мой тогда заведовал базой. Слышу я какой‑то стук и тятин голос: «Кто?»

Из‑за двери: «Груздевы здесь живут?»

Тятя отвечает: «Тута».

Снова незнакомый голос из‑за двери: «Павел Александрович?»

Потом слова тяти, уже ко мне: «Сынок! Тебя будят».

«Кто, тятька?» — спрашиваю.

Слышу, кто‑то в ответ буркнул: «Одевайся, там тебе объяснят кто!»

В этот первый арест за Павлом Груздевым приехали не на машине — «черном вороне», а увели его из дома в ближайшее отделение милиции пешком, и повстречалась ему, арестованному, знакомая девушка по имени Галина, работавшая в то время старшей операционной медсестрой в тутаевской больнице.

«Лето было, раннее утро, — вспоминает Галина Александровна. — Я возвращалась с экстренной ночной операции. Недалеко от Леонтьевского храма, сюда поближе, где находилась милиция — двухэтажное белое здание у пруда, там мост был, вижу — идет небольшого роста мужчина, лет около тридцати, молодой, скромный, и два милиционера по бокам. Я усталая, с операции — всю ночь оперировали — остановилась, а он, Павел‑то Александрович, поклонился мне до земли и говорит: «Прощай, милая Галина».

Я смотрю вослед и мне нехорошо. Милиция в форме. И никого вокруг абсолютно не было…»

«Уводили тебя на рассвете…»

«Привезли в тюрьму, посадили, — вспоминает батюшка, — и сидел! Но скоро выпустили.

А уж потом… Потом все было не так. Ночь. Слышу: «Павёлко, тута к тебе, Павла Груздева спрашивают». Смотрю, а уже машина за мною шикарная на дворе стоит. «Собирайся, Павел Александрович, твоя пора пришла!»

Опять!.. Сушеной тыквы набрал с собой, да словом, всего уже, квартира своя ждет!».

При обыске были изъяты все старинные иконы, открытки с видами монастырей, книги — еще из Мологской обители… Как установило «предварительное и судебное следствие»:

 

 

«…Обвиняемый Груздев, будучи участником антисоветской группы с 1938 по 1940 год размножал для группы антисоветские стихотворения, хранил у себя «частицы мощей», несколько сот печатных изображений святых и при помощи этого проводил антисоветскую агитацию против существующего строя в нашей стране».

 

«ГЛАВНОЕ — ВЕРЬ В БОГА!»

 

Участников «контрреволюционного заговора» держали сначала в Сером доме, что на ул. Республиканской, всех поврозь. Павла Груздева сразу после ареста поместили в одиночную камеру, и он находился в полной изоляции так долго, что, рассказывал о. Павел, на душе становилось нестерпимо одиноко — муха пролетит, и той рад: мухе, живому существу. Потом, говорит, я мышку прикормил, и она ко мне приходила каждый день, пока охранник не заметил и не прибил ее.

Спустя какое‑то время в одиночку к Павлу Груздеву посадили парнишку — «а он в белой рубашке, в костюмчике, — вспоминал о. Павел, — я с ним боюсь и разговаривать. И он меня боится. А потом разговорились». Звали парнишку Федя Репринцев, вырос он в детдоме, и вот выпускной вечер у них — уходят из детдома куда‑то работать. Купили всем выпускникам по костюму. Ну и танцевали они с девчонками, а жарко стало, Федя‑то в кепке был, он эту кепку со своей головы снял и нацепил на голову вождя всех народов — бюст Сталина рядом где‑то стоял. «Я, — говорит, — поносил, теперь ты поноси». И на следующий день Федю Репринцева арестовали.

А потом уж как в камеру начали прибывать — человек пятнадцать в одиночку набилось — полная камера народа, воздуху не хватало. «К дверной щели снизу припадешь, подышишь немножко — и так все по очереди». Один раз так на дверь навалились, что дверь выпала, но никто не разбежался. Потом уже перевели Павла Груздева в Коровники.

Допрашивал его следователь по фамилии Спасский — допросы начинались, как правило, около полуночи и заканчивались уже под утро. Яркий электрический свет, слепящий глаза, изнурительная вереница одних и тех же вопросов: «Кем был вовлечен?..» «Следствие располагает данными… дайте об этом правдивые показания». «Расскажите, в чем заключалась ваша практическая антисоветская деятельность». «Почему вы уклоняетесь от дачи правдивых показаний?» «Что вам известно об антисоветской деятельности священника такого‑то?» «Чем можно объяснить ваше неоткровенное поведение на следствии?»

На бумаге, в протоколах допросов, все это выглядит вполне цивилизованно и вежливо. А там, в ночном кабинете следователя Спасского, пятна крови от бесчисленных издевательств и побоев въелись в пол.

«Ты, Груздев, если не подохнешь здесь в тюрьме, — кричал следователь, — то потом мою фамилию со страхом вспоминать будешь! Хорошо ее запомнишь — Спасский моя фамилия, следователь Спасский!»

«Прозорливый был, зараза, — рассказывал батюшка. — Страха, правда, не имею, но фамилию его не забыл, до смерти помнить буду. Ведь все зубы мне повыбил, вот только один на развод оставил».

Была у о. Павла привычка, когда он нервничал, крутить одним большим пальцем вокруг другого — «меня за то, что пальцами крутил на допросе (нервы‑то ведь не железные), так следователь избил: «А! Колдуешь!» И бац в зубы. Вот здесь три зуба сразу вылетело. Немного погодя опять машинально пальцами кручу. «Что, издеваешься?» Опять — бац в зубы».

— У меня ведь все кости переломаны, — пожаловался один раз батюшка.

Требовали от него на допросах подписать бумагу — «подробно содержания не помню, но смысл уловил: «От веры отрекаюсь, Бога нет, заблуждался!»

— Нет, — говорю, — гражданин начальник, этой бумаги я подписать не могу.

Сразу мне — бац! — в морду. Опять: «Подпишешь, фашистская сволочь?»

— Гражданин начальник, — говорю, — спать охота, который час рожу мне мочалите?

Бац! — снова в морду. Так где же зубов‑то столько наберешься?»

Некоторым своим духовным чадам батюшка рассказывал, что его приговорили к расстрелу вместе с главными участниками «церковно‑монархической организации»: «Повели нас на расстрел — отец Николай, отец Александр, отец Анатолий, мать Олимпиада и я. Отец Николай наклонился ко мне и сказал: «Главное — верь в Бога!»

«Павлуша! Бог был, есть и будет! Его не расстреляешь!» Эти последние слова своего духовного наставника иеромонаха Николая (Воропанова) о. Павел запомнил на всю жизнь… «Да какие же светлые, чистые люди были! Аух, теперя нету…»

 

 

НИКОЛА ЗИМНИЙ

 

Заключенного Павла Груздева повезли на Урал 4 декабря 1941 года — он запомнил, что был праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы. Полмесяца ехали они в вагоне — битком набито арестантов‑то, не прилечь, ехали сидя, да такие голодные, что, по словам отца Павла, и по нужде‑то не ходили — а с чего ходить? «А приехали — мне больно запомнилось, — рассказывал отец Павел, — выгрузили нас — то был день Николая‑чудотворца, Николы зимнего. У‑у… Вятлаг! Ворота сумасшедшие, проволокой все кругом оцеплено… Когда пригоняют в лагерь, то делят по категориям:

— Специальность?

— Поп.

— Монахи, попы — в сторону, воры — сюда. Всех разделяют».

Первым делом повели вновь прибывших в баню, одежду на пропарку отдали. Да слава Богу, вшей ни у кого не было. В бане дали по два ковшика воды помыться — ковшик холодной и ковшик теплой. Так полковшика теплого все сразу и выпили. И чуть ли не в первый день накинулись на «новеньких» уголовники. Урки в лагерях были как бы «внутрилагерной полицией», им не воспрещалось никакое битье, никакие издевательства над осужденными по 58‑й статье — наоборот, их поощряли и натравливали на 58‑ю, воры и бандиты занимали все «командные высоты» в лагере. Урки могли проиграть в карты не только твою одежду, но и твою жизнь — а жизнь зека ничего не стоила, как говорили в лагере: «Бырк — и готов».

Отец Павел сам не очень‑то любил разговоры на эту тему, но старые его лагерные знакомые или из родных кто‑то рассказывал, что в зоне уголовники отобрали у него валенки. Привязали его босого к дереву и оставили так стоять — думали, может, волки разорвут, а может, сам умрет. Конец декабря, стужа лютая. А он протаял пятками до самой земли — а снег глубокий — и на земле стоял. И говорят, что с тех пор отец Павел перестал бояться холода. Что правда, то правда — босиком ходил по снегу в 30‑градусный мороз у себя в Верхне‑Никульском.

Эх, Никола‑чудотворец, Никола зимний! Не тебе ли, святой угодник Божий, любимец народный, отзывчивый на всякое горе, молился заключенный Павел Груздев, стоя по колено в уральском снегу?

 

Никола на море спасает,

Никола мужику воз подымает,

Никола из всякой беды выручает.

 

Никольские морозы — предшественники рождественских, а следом идут крещенские, сретенские, по названию праздников… Но для заключенного номер такой‑то — «к примеру, скажем, 513‑й, — пояснял отец Павел, — там, в лагере, имен и фамилий не было», — никаких праздников, тем более православных, отныне не существовало.

«В самый канун Рождества, — вспоминал батюшка, — обращаюсь к начальнику и говорю: «Гражданин начальник, благословите в самый день Рождества Христова мне не работать, за то я в другой день три нормы дам. Ведь человек я верующий, христианин».

— Ладно, — отвечает, — благословлю.

Позвал еще одного охранника, такого, как сам, а может, и больше себя. Уж били они меня, родные мои, так, не знаю сколько и за бараком на земле лежал. Пришел в себя, как‑то, как‑то ползком добрался до двери, а там уж мне свои помогли и уложили на нары. После того неделю или две лежал в бараке и кровью кашлял.

Приходит начальник на следующий день в барак: «Не подох еще?»

С трудом рот‑то открыл: «Нет, — говорю, — еще живой, гражданин начальник».

«Погоди, — отвечает. — Подохнешь».

Было это как раз в день Рождества Христова».

 

В вышине небесной много звезд горит.

Но одна из них ярче всех блестит.

То звезда Младенца и Царя царей,

Он положен в ясли Матерью своей…

 

Не по молитвам ли святителя Николая, рождественского чудотворца, однажды случилось с Павлом Груздевым настоящее чудо? Это было в первую суровую лагерную зиму 1941‑42 года. Уголовники лишили его обеда — единственного пайка в тот день: «Только, — говорит, — баланды получил, несу — подножку подставили, упал. А под веничком был у меня спрятан кусочек хлебца — маленький такой, с пол‑ладони — столько давали хлебца в день. Украли его! А есть хочется! Что же делать? Пошел в лес — был у меня пропуск, как у бесконвойного — а снегу по колено. Может, думаю, каких ягод в лесу найду, рябины или еще чего. И смотрю — поляна. Снега нет, ни одной снежинки. И стоят белые грибы рядами. Развел костер, грибы на палку сырую нанизал, обжаривал и ел, и наелся».

 

 

«И С НЕБА ОГОНЬ СХОДИЛ НА ЭТО ДОМИШКО»

 

В середине войны, году в 1943‑м, открыли храм в селе Рудниках, находившемся в 15‑ти верстах от лагпункта № 3 Вятских трудовых лагерей, где отбывал срок о. Павел. Настоятелем вновь открывшегося храма в Рудниках был назначен бывший лагерник, «из своих», священник Анатолий Комков. Это был протоиерей из Бобруйска, тянувший лагерную лямку вместе с о. Павлом — только во второй части, он работал учетчиком. Статья у него была такая же, как у Павла Груздева — 58‑10‑11, т. е. п. 10 — антисоветская агитация и пропаганда и п. 11 — организация, заговор у них какой‑то значился.

И почему‑то освободили о. Анатолия Комкова досрочно, кажется, по ходатайству, еще в 1942‑м или 1943‑м году. Кировской епархией тогда правил владыка Вениамин — до того была Вятская епархия. Протоиерей Анатолий Комков, освободившись досрочно, приехал к нему, и владыка Вениамин благословил его служить в селе Рудники и дал антиминс для храма.

«На ту пору отбывала с нами срок наказания одна игуменья, — вспоминал отец Павел. — Не помню, правда, какого монастыря, но звали ее мать Нина, и с нею — послушница ее, мать Евдокия. Их верст за семь, за восемь от лагеря наше начальство в лес поселило на зеленой поляне. Дали им при этом восемь‑десять коров: «Вот, живите, старицы, тута, и не тужите!» Пропуск им выдали на свободный вход и выход… словом, живите в лесу, никто не тронет!

— А волки?

— Волки? А с волками решайте сами, как хотите. Хотите — гоните, хотите — приютите.

Ладно, живут старицы в лесу, пасут коров и молоко доят. Как‑то мне игуменья Нина и говорит: «Павлуша! Церковь в Рудниках открыли, отец протоиерей Анатолий Комков служит — не наш ли протоиерей из второй части‑то? Если наш, братию бы‑то в церкви причастить, ведь не в лесу».

А у меня в лагере был блат со второй частью, которая заведует всем этим хозяйством — пропусками, справками разными, словом, входом в зону и выходом из нее.

— Матушка игуменья, — спрашиваю, — а как причастить‑то?

А сам думаю: «Хорошо бы как!»

— Так у тебя блат‑то есть?

— Ладно, — соглашаюсь, — есть!

А у начальника второй части жена была Леля, до корней волос верующая. Деток‑то у ней! Одному — год, второму — два, третьему — три… много их у нее было. Муж ее и заведовал пропусками.

Она как‑то подошла ко мне и тоже тихо так на ухо говорит:

— Павло! Открыли церковь в Рудниках, отец Анатолий Комков из нашего лагеря там служит. Как бы старух причастить, которые в лагере‑то!

— Я бы рад, матушка, да пропусков на всех нету, — говорю ей.

Нашла она удобный момент, подъехала к мужу и просит:

— Слушай, с Павлухой‑то отпусти стариков да старух в Рудники причаститься, а, милой?

Подумал он, подумал…

— Ну, пускай идут, — отвечает своей Леле. Прошло время, как‑то вызывают меня на вахту:

— Эй, номер 513‑й!

— Я вас слушаю, — говорю.

— Так вот, вручаем тебе бесконвойных, свести куда‑то там… сами того не знаем, начальник приказал — пятнадцать‑двадцать человек. Но смотри! — кулак мне к носу ого! — Отвечаешь за всех головой! Если разбегутся, то сам понимаешь.

— Чего уж не понять, благословите.

— Да не благословите, а!.. — матом‑то… — при этих словах тяжело вздохнул батюшка и добавил: «Причаститься‑то…»

Еще глухая ночь, а уже слышу, как подходят к бараку, где я жил: «Не проспи, Павёлко! Пойдем, а? Не опоздать бы нам, родненькой…» А верст пятнадцать идти, далеко. Это они шепчут мне, шепчут, чтобы не проспать. А я и сам‑то не сплю, как заяц на опушке.

Ладно! Хорошо! Встал, перекрестился. Пошли.

Три‑четыре иеромонаха, пять‑шесть игуменов, архимандриты и просто монахи — ну, человек пятнадцать‑двадцать. Был среди них и оптинский иеромонах отец Паисий.

Выходим на вахту, снова меня затребовали: «Номер 513‑й! Расписывайся за такие‑то номера!» К примеру — «23», «40», «56» и т. п… Обязательство подписываю, что к вечеру всех верну в лагерь. Целый список людей был.

Вышли из лагеря и идем. Да радости‑то у всех! Хоть миг пускай, а свобода! Но при этом не то чтобы побежать кому‑то куда, а и мысли такой нет — ведь в церковь идем, представить и то страшно.

— Пришли, милые! — батюшка о. Анатолий Комков дал подрясники. — Служите!

А слезы‑то у всех текут! Столько слез я ни до, ни после того не видывал. Господи! Так бесправные‑то заключенные и в церкви! Родные мои, а служили как!

Огонь сам с неба сходил на это домишко, сделанный церковью. А игуменья, монашки‑то — да как же они пели! Нет, не знаю… Родные мои! Они причащались в тот день не в деревянной церкви, а в Сионской горнице! И не священник, а сам Иисус сказал: «Приидите, ядите, сие есть Тело Мое!»

Все мы причастились, отец Анатолий Комков всех нас посадил за стол, накормил. Картошки миску сумасшедшую, грибов нажарили… Ешьте, родные, на здоровье!

Но пора домой. Вернулись вечером в лагерь, а уж теперь хоть и на расстрел — приобщились Святых Христовых Тайн. На вахте сдал всех под расписку: «Молодец, 513‑ый номер! Всех вернул!»

— А если бы не всех? — спросила слушавшая батюшкин рассказ его келейница Марья Петровна.

— Отвечал бы по всей строгости, головой, Манечка, отвечал бы!

— Но ведь могли же сбежать?

— Ну, конечно, могли, — согласился батюшка. — Только куды им бежать, ведь лес кругом, Манечка, да и люди они были не те, честнее самой честности. Одним словом, настоящие православные люди.

 

 

«ВОТ ЗЕМЛИ ЦЕЛИННОЙ КРАЙ…»

 

13 мая 1947 года Павел Груздев вышел из заключения — полностью «отбыл срок наказания». Но вольным воздухом дышал недолго — в 1949 году «за старые преступления», как писал батюшка в автобиографии, «был сослан на неопределенный срок в г. Петропавловск Северо‑Казахстанской области».

«Работал там чернорабочим в «Облстройконторе», — вспоминал отец Павел, — а в свободное время всегда ходил в собор св. Апостолов Петра и Павла, где был уставщиком и чтецом на клиросе».

В Петропавловском соборе настоятель о. Владимир сразу Павла Груздева заприметил: «Ты, парень, петь умеешь!» Поставил его на клирос.

«И пел, и «Апостола» читал. А грязный‑то! — вспоминал о себе отец Павел. — Рубашки купить не на что еще! Получил зарплату — первым делом рубашонку да штанишки купил. А уж на ногах наплевать — что‑нибудь…»

Однажды в храме подходят к нему старичок со старушкой, Иван Гаврилович и Прасковья Осиповна Белоусовы:

— Сынок, — говорят, — приходи к нам жить.

Улица у них называлась так же, как в Тутаеве — имени Крупской, дом 14/42. «Двадцать рублей денег в месяц да отопление мое — поступил я на квартиру, — вспоминал о. Павел. — А тут собрание, землю дают.

— Груздев!

— Что?

— Вот земли целинной край. Надо земли?

Я дома спрашиваю:

— Дедушко, сколько брать земли‑то?

— Сыночек, бери гектар.

Я прошу гектар. «Меньше трех не даем!» «Давайте три».

Вспахали, заборонили, гектар пшеницы посеяли, гектар — бахча: арбузы, дыни, кабачки, тыквы, гектар — картошка, помидоры. А кукурузы‑то! Да соловецкие чудотворцы! Наросло — и девать некуда. Прихожу к завхозу:

— Слушай, гражданин начальник, дай машину урожай вывезти.

— А, попы, и здесь монастырь открывают!

— Да какой тебе монастырь, когда и четок‑то нету!

Ладно. Привезли все. То — на поветь, то — в подполье, пшеницы продали сколько‑то, картофель сдали, арбузы на самогонку перегнали, за то, за другое, за подсолнухи много денег получили! Да Господи, чего делать‑то! Богач!»

Давно ли скитался бесприютный арестант по ночному пригороду Петропавловска — нищее нищего? А вот уже сыт и одет, и дедушка с бабушкой как родные, и хозяйство крепкое, словно «и здесь монастырь открывают»! Да и на работе премию дали за хороший труд.

— Дедушко, давай корову купим!

«А я в коровах толк понимаю, — рассказывал о. Павел. — Пошли с дедушкой на базар. Кыргыз корову продает.

— Эй, бай‑бай, корову торгую!

— Пожалуйста, берем.

— Корова большой, брюхо большой, молоко знохнет.

Э, кумыс пьем! Бери, уступим!

Гляжу: корова‑то стельная, теленка хоть вынь. Я говорю: «Дедушка, давай заплати, сколько просит».

Взяли корову, привезли домой. Прасковья Осиповна увидела нас:

— Да малёры, да что же вы наделали, ведь сейчас околеет корова‑то! Закалывать надо!

— Бабушка, попросим соловецких чудотворцев, может быть, и не околеет.

Корову на двор поставили, а сами уснули. Ночью слышу неистовый крик — старуха орет. Думаю: матушки, корова околела! Бегом, в одних трусах, во двор! А там корова двух телят родила. Да соловецкие! Вот так разбогатели!»

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: