МОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ СЛОЖИЛОСЬ 6 глава




– Вот, – воодушевленно подхватил я. – Вот именно. Не спорить, не конкурировать с Творцом, а вместе с Ним со–зидать, все время прислушиваясь к Его не знающему фальши камертону. Как хорошо ты это описала – одной четкой картинкой. С ней легко сверяться, это, по существу, и есть нота Его камертона. И знаешь, что мне кажется?

– Да? – Мать–Ольха после общения с зеленым питомцем, казалось, совершенно умиротворилась и уже была преисполнена любви к чудесно задуманному и довольно недурно осуществленному мирозданию.

– Что мы в этой картинке лишние.

– Шутишь? – Мать–Ольха откинулась на спинку стула и моргнула. – В своей картинке я вполне на месте. Мерзавцам и всякой шушере там, конечно, жизни нет, согласна. Этим скунсам с провонявшими душами туда путь заказан. Да–да, Гусляр, дурная, растленная душа человека смердит – мы не чувствуем этого запаха, а бесы чуют и пируют на зловонных душах, как мясные мухи на падали. Но не окажись в моем саду меня и тех, кто мне сердечно мил, мне до него, до сада этого, не будет никакого дела – гори там все огнем! Так что не надо этих провокаций. Скажешь тоже – лишние…

– Ну, не то чтобы эта мысль ведет меня по жизни, но иногда нет–нет да и кольнет. Вот я в «Вечном зове» про дуб снимал и терем–теремок – подумать если, вся прелесть тех историй в том, что человека там нет и в помине. Или почти нет. Жизнь есть, а человека нет. И зритель смотрит на эту гармоничную, полноценную, согласную со всей Вселенной жизнь, где нет его, и испытывает удивление и радость. Не странно ли? – Мы выпили по рюмке и закусили острой корейской капустой. – Путано скажу, но так уж все в моих извилинах смешалось… Мне не дает покоя Желтый Зверь. Мы говорим о нем, почти ничего толком о нем не зная, и образ его полон запредельного ужаса. Но ужас этот где–то там… не с нами. Так чувствует Брахман, снимая трепетание дальних слоев, и так чувствуем мы, доверяя Брахману. И этот ужас не парализует нашу волю. И не в том дело, что источник трепета далек – за чужой щекой, как говорится, зуб не болит, – нет, тут иное… Просто подспудно мы как бы соглашаемся: может, так тому и следует быть? может, срок наш истек? Но это глубоко, потаенно и, возможно, только у меня… Князь и Рыбак, еще и краем глаза не видя Зверя, уже определились: жаждут его крови и готовы отважно заступить ему путь. Полагаю, серебряные пули льют. Их помыслы прямы, как луч света в темном царстве: либо в стремя ногой, либо в пень головой. Я думаю об этом, и, с одной стороны, мне немного страшно и смешно, а с другой – я испытываю чувство гордости за свою стаю. За то, что сердца моих братьев отважны, а устремления чисты. Но прислушиваясь к камертону Бога, пытаясь распознать эту не знающую фальши ноту, я, как мне кажется, слышу иные звоны, и внутри меня рождается мелодия другого свойства.

– И что ты слышишь? – На столе рядом с Матерью–Ольхой стояла принесенная с подоконника бегония, которая развернула к хозяйке все свои листья, будто ловила животворящее сияние светила.

– Не смертью убить, а жизнью оживить. Вот что я слышу.

– Это, друг мой, хорошая мелодия, – одобрила Мать–Ольха. – Но если в той, как ты сказал, картинке… Хотя для меня это вовсе не картинка, для меня это пыльца рая, его незабываемый аромат, по легкому дуновению которого я в памяти вновь обретаю эдем – свою первозданную родину. Так вот, если в той картинке, где ночь, веранда, бражники и сад, появится Желтый Зверь, останется ли там место для меня, прислушивающейся к стуку падающих яблок?

– Вот! Это и есть проклятый вопрос. Вопрос, к которому мы не готовы. А раз мы к нему не готовы, то жмуримся, затыкаем уши и головой трясем, не желая даже предположить, что он, вообще–то, уже поставлен. Но он поставлен, он уже гремит с небес, как ангельская труба: достойны ли мы оставаться в мире, еще хранящем пыльцу рая? Ведь наше истинное наказание в том, что плод с древа познания прожег жгучим соком внутри человека брешь – щель, в которую рушится все безвозвратно. Брешь эта ненасытна и требует: еще, еще, еще… До тех пор, пока мир не скажет человеку: больше ничего нет, ты выжал из меня последнее, я мертвый. И главное испытание состоит в том, сможет ли человек заткнуть в себе эту щель, сможет ли сам исцелиться. Но куда там – брешь только ширится… Ты вспоминаешь первородину – эдем, а между тем мы из него давно извергнуты. Мы брошены в юдоль скорбей и ею, понятно, не дорожим, как все изгнанники и скитальцы не дорожат чужой землей, по которой проходят как злая саранча. Земля ведь эта – не их, она для них – кара, что им с того, что за спиной остается пустыня? Да, может быть, мы не из числа ублюдочных скитальцев, мы укротили брешь в себе и мы хотим, чтобы сад цвел за нами, как цвел до нас, но есть инерция изгнанничества, его проклятие, и в спину нам по–прежнему дышит жар пустыни… Пустыни, сотворенной, может быть, не нами, но почти такими же, как мы. Ведь переустройство природы по своему усмотрению всегда считалось естественным правом человека и прежде никогда не ставилось под сомнение. Разве что теперь… Отсюда и вопрос. Тот самый, проклятый. И я вижу, что стая не сомневается в ответе. Меня же гнетет сомнение. И оттого мне немного стыдно. Но как мне быть?

– Что ж получается, – встрепенулась и одновременно насупилась Мать–Ольха. – Ты хочешь, чтобы сад цвел, но поскольку инерция изгнанничества, а попросту говоря, подлая человечья кровь, все равно, по твоей мысли, рано или поздно изведет этот сад, ты готов добровольно клепать с Творцом мир, в котором нас нет? Нет даже в качестве зрителя. Тебе грезится в руке Создателя ластик, которым Он стирает нас с лица творения? Такую ноту слышишь ты в Его камертоне? Но это же какое–то перерождение ума! Гусляр, вопрос вовсе не в том, достойны ли мы оставаться в этой картинке, а в том, сможем ли мы ее сохранить. И если мы все–таки ее сохраняем, то мы просто обязаны не пустить туда Зверя. Потому что сохранение мира, в котором дышит счастье и витает пыльца рая в воздухах, это наша молитва делом. И защита этого мира от вражьих козней – наш долг. А добровольный уход из него – вероломное предательство, происки внутреннего Иуды. Я из своего мира никуда не уйду, не дождетесь!

В общем, подобную реакцию следовало ожидать. История с верандой и ночным яблоневым садом, конечно, замечательна, но по большому счету Мать–Ольха стремится, чем бы при этом она ни занималась, скорее оказаться под софитами, под пьянящими волнами признательности и восхищения. Какое тут смирение… Обычно жажда внимания у женщин имеет сугубо телесное выражение, поскольку женщины, как известно, телесные существа. Духовность у них, по замечанию одного полузабытого поэта, по большей части либо факультативна, либо признак вырождения. Мать–Ольха определенно духовна, но и на этом ярусе бытия, как красотка на поле телесного, она не терпит ни соперниц, ни соперников, способных отвлечь от нее внимание и притушить ее блеск. Возможно, в глубине души и Желтый Зверь для нее – всего лишь досадный соперник, с которым она вынуждена делить фимиам зрительского внимания. Впрочем, это уже напраслина, я, кажется, злословлю. А ведь Князь учит нас изгонять из сердца ложь, грубость и насмешку, ибо они суть зерна предательства.

– Все так, – сказал я. – Но не означает ли явление Желтого Зверя, что человек уже разбазарил, осквернил свое наследство – землю изгнания, отдав ее на поругание собственной алчности? Что мир, который тебе мнится, в самой идее уже обращен в пустыню, разбит и в принципе не сохраняем, а осквернивший богоданное наследство человек – ни при каких обстоятельствах не спасаем? Хотя, согласен, в последние годы люди понемногу оставляют плутни и изживают свой позор. Так видится. Но мало ли нам было явлено для обольщения миражей?

– Одним из них ты, кажется, и обольстился, – взяла Мать–Ольха категоричный тон. – И каково же искушение? Себя и весь род человечий, как плесень, как вселенского паразита, с лица земли свести! Самозарез на алтаре природы–матери. Не оправдали, мать, прости! Что за иезуитский изворот. Не–ет, я на такое никогда не соглашусь. Кукиш с маслом от меня твоему соблазну. И для кого, скажи мне, уготован мир, в котором нас не будет?

– Да вот хотя бы и для них, безгрешных. – Я кивнул на горшок с бегонией.

Взгляд Матери–Ольхи застыл. Похоже, мысль очистить престол, ради того чтобы на него взошли прекрасные деревья, ее поразила. Во всяком случае, не вызвала ни отторжения, ни гнева.

А в мою голову упало вдруг колючее зерно: «Вечный зов» – куда зовет он? В небытие? Неужто же всё так – Льнява и те, кто стоит над ним, стараются привить сознанию людей экологически стерильную идею, что мир без человека есть лучший мир? И все слова о рейтинге, сенсации, товарном облике продукта – лишь дымовая пелена, скрывающая главный, как Мать–Ольха сказала, изворот? Однако Льнява и подобные ему вовсе не из тех, кто добровольно осознают вину и со смирением уходят. Напротив, эти всех от корыта ототрут, чтобы самим хлебать. Тогда – зачем? Льнява чувствует перемену ветра времен и, как всякий лакей, любит новую силу авансом?

 

Проснувшись следующим утром в своем гнезде на Верейской, я немного помечтал о спорте и утренней гимнастике, после чего воткнул ноги в тапочки и отправился в ванную принимать душ и чистить зубы. Вспоминая со щеткой во рту вчерашний вечер, я счел, что проявил в беседе с Матерью–Ольхой определенную психическую неуравновешенность, допустил, так сказать, некоторые излишние нервические колебания, однако пришедшие вслед за тем на ум слова Карла Ясперса, что–де психологическая норма – это легкая дебильность, меня успокоили.

Через десять минут, проводив до дверей наспех собравшуюся – она всегда спешила – рыжую гурию, от взгляда которой, кроткого и словно бы немного виноватого, сердце мое становилось больным, замирало и сжималось в груди, я решил, что теперь самое время смолоть ароматный мокко. Прежде я говорил, что ей, гурии, нет места в этой истории, иначе бы я… Так вот, я все–таки скажу два слова. Мы повстречались в книжной лавке. Я зашел туда в надежде отыскать что–нибудь содержательное по теме миров дна и покрышки (мы с Нестором как раз работали тогда над нашим атласом) и увидел у полок с путеводителями ее. И понял, что такое вечная женственность, о которой весьма туманно толковали серебряные поэты. Она стояла, склонив лицо над книгой, а я не мог оторвать взгляд от ее профиля. Мимо проходили люди, шуршали страницами, говорили… И тут она плавно, с грациозным поворотом шеи, подняла от книги лицо, и грудь мою сдавило, и я погрузился в зеленовато–серую мерцающую бездну. Наверно, это продолжалось недолго – сколько может пробыть человек бездыханным? Так вот, за это ничтожное время я прожил жизнь. Целую жизнь, полную пьянящих поцелуев, запахов ее волос и тела, вкуса губ, доверчивых бесстыдных ласк, счастливых судорожных сплетений, сладких стонов и… И в жилах у меня кипел янтарь, а в сердце, как огонь, плясали мотыльки. И ту же жизнь, мне показалось, прожила она. Елена, эллинка, богиня… На такой взгляд нарвался на беду Парис. И что, скажите, оставалось ему делать? Он, этот взгляд, стирает города и рушит царства.

Однако должен сказать, что, если бы эта рыжая колдунья не обратила на меня свое благосклонное внимание, я бы, пожалуй, любил ее бескорыстной любовью трубадура, строго соблюдая тридцать один завет законов трубадурской любви, главнейший из которых исключает соитие и брак, ибо истинный союз душ и сердец в плотских утехах не нуждается. Более того, я был бы счастлив умереть смертью Гийома де Кобестаня, трубадура из Руссильона: Раймон, муж предмета чистейших помыслов Гийома, донны Соремонды, из ревности убил трубадура, а вырванное из его груди сердце велел зажарить, приправив редкими по той поре пряностями. Это блюдо было подано к столу. После обеда Раймон спросил жену, знает ли она, что сейчас съела? И поведал правду, в доказательство показав донне Соремонде отрезанную голову Гийома де Кобестаня. «Господин, – сказала донна, – вы угостили меня столь прекрасной пищей, что впредь я уже не смогу есть ничего другого». И с этими словами бросилась вниз из башни замка Руссильон. Видимо, Брахман имел в виду и трубадуров, когда говорил о мире традиции «причудливо жили». Эту историю, рассказанную Мишелем де ла Туром, впоследствии использовал Боккаччо в «Декамероне»… Впрочем, я действительно отвлекся.

Пока дробились в мельнице зерна, а потом закипал в турке кофе, кухонный вещий глас излучал в пространство музыкальную программу в виде эстрадной ретроспективы. Немного озадаченный пульсацией гальванизированного тлена, я подумал, что забвение, пожалуй, не самая никчемная на свете вещь, напротив, в нем сокрыто великое и желанное благо. Однажды в Керчи, в дымной и пыльной промзоне, мне, помнится, довелось отведать настоянного на полыни и каких–то таинственных травах самогона. Это был специальный напиток, рецепт которого держался в строгом секрете, действие его таково: после второго стакана пьющий слепнет, а после третьего – радуется, что ослеп. В кругах ценителей напиток назывался «пойло мудрых». И никакого похмелья. Правда, наутро зрение возвращалось, но это было единственное неприятное ощущение.

Программа, между тем, шла своим порядком, и в какой–то момент в череде ее блеяний и писков (есть музыка, которая звучит внутри и оттуда – изнутри – естественно льется, а есть изобретенная, сделанная через усилие, как формула нового полимера, который в дикой природе не живет, так вот, эта музыка была вся сплошь изобретенная) пришло время старинного шансона «Поспели вишни в саду у дяди Вани». Черт знает, какими путями ходит наша мысль, но в голову мне явилась странная идея, что песня эта – ни много ни мало – отголосок народного прочтения Чехова. То есть того, что в памяти от этого прочтения осталось. Впрочем, обдумать ниспосланное озарение я не успел: запела болталка.

Звонил Брахман. Он сказал, что стая должна собраться на совет. Князь, Нестор, Одихмантий и Рыбак оповещены. До Матери–Ольхи не дозвониться: должно быть, спит. По исчислениям Брахмана (Велесова нумерология) выходило, что сегодня самое благоприятное с топографической точки зрения место для встречи – у меня на Верейской. Я не возражал. Договорились – в три часа пополудни. Брахман попросил меня взять на себя труд уведомить о совете Мать–Ольху и отключился. В который раз я подивился загадочному обстоятельству, часто озадачивавшему меня и прежде: до какой степени умный, образованный, глубоко одаренный от природы человек, можно сказать, идеал современника, бывает порой бестолков и несообразителен. После чего послал Матери–Ольхе на болталку сообщение с вестью о совете стаи; проснется – прочитает.

Выпив кофе, решил посвятить утро предварительным сборам. Следовало подумать об экипировке: в чем попало скитаться по лесам–степям – не дело. Опять же – репелленты, накомарник, фляга, оптика, пластырь, медикаменты, сухой спирт… Этим я и занялся, производя ревизию платяного шкафа (нашлись камуфляжная куртка с нашивкой неведомой армии и разгрузочный жилет), сваленных на шкаф коробок с обувью и домашней аптечки. Вещи, которые следовало докупить, заносил столбиком в список на обороте чека за оплату связи. Пространства скромной белой полосы вполне хватило.

 

К половине четвертого стая собралась. Последними явились Одихмантий и Рыбак – эти всегда опаздывали, не в пример Матери–Ольхе, не по–женски пунктуальной.

Брахман начал с того, что ехать нам придется на своих колесах, поскольку поступающие в результате прослушки слоев сведения говорят о высокой мобильности Желтого Зверя, так что вполне возможно, встреча с ним ждет нас (если ждет) вовсе не на Алтае, а, по существу, где угодно. Исходя из этого, мы не должны быть связаны никаким расписанием, но способны на резвые перемещения. Известие несколько обесценивало добытые в ботанических хлопотах бумаги Матери–Ольхи, что, кажется, ее немного огорчило.

– Так, может, подождем его здесь? – предложил Нестор. – Раз он способен явиться где угодно…

– Нет, – твердо сказал Брахман. – Мы отправимся туда, где он находится в данный момент, и будем выманивать на себя притяжным заговόром.

Князь обрадовался новости – он любил свой мощный, неприхотливый к субстрату рыдван и испытывал удовольствие, преодолевая на нем бескрайние пространства как по шоссе, так и по топям, и по козьим тропам. Да и вкус походной жизни, благодаря охотничьим вылазкам, знал не понаслышке, находя его здоровым и приятным. Ко всему, Князь поведал нам, что, привлеченные санкцией (слухи о которой каким–то образом все–таки просочились в мир внешний, хотя о Желтом Звере по–прежнему известий не было ни на волшебном экране, ни в сообщениях вещего гласа, ни в сарафанных новостях), к нему уже обратились с предложением о поддержке экспедиции представители топливной компании «Рапснефть», президент одного страхового холдинга, а также референт управляющего известным банком. В обмен на размещение логотипа фирмы в соответствующих местах первые предлагали золотую карту, по которой можно бесплатно заправиться на любой АЗС их сети, вторые готовы были оплатить ремонт всякой путевой поломки в ближайшем сервисе (с условием проведения на своей базе предварительной диагностики автомобилей и их технического обслуживания), а третьи давали весьма приличную безвозмездную ссуду на подготовку экспедиции и текущие расходы. Эти тоже ни словом не обмолвились о Желтом Звере, вероятно, не пытаясь даже вникнуть в смысл нашего предприятия и не вдаваясь в существо санкции, полученной от Объединенного петербургского могущества. Помнится, я говорил уже: санкция сама по себе действовала на них, как зрелище непорочности на совратителя.

– А что это за соответствующие места, на которых мы должны разместить логотипы? – поинтересовался Одихмантий, опасавшийся, видимо, за неприкосновенность своего тела, благо на голове его имелась хорошая площадка для рекламного модуля.

– «Рапснефть» предлагает фирменные дорожные жилеты, – пояснил Князь. – Страховщики и банк дают самоклейки. Банк претендует на капот, страховщики – на штурманскую дверь.

Постановили, что хоть до известной степени и позорно, но в складывающихся обстоятельствах – приемлемо. Тем паче, что на передние крылья машин, украшенные изображением белого ворона, никто не посягал. Рыбак, падкий на дармовщинку, возмутился, что не нашлось автопроизводителя, готового предоставить стае в качестве рекламной акции свои новенькие наипроходимейшие изделия, но его заткнули. Довольствоваться следует малым, ибо возжелаешь чужого – потеряешь свое. Затем поспорили, на ком поедем. Автомобили были у Князя, Матери–Ольхи, Рыбака и Одихмантия. Отправляться всемером на четырех машинах – расточительно. К тому же для передвижения по дурной дороге и пересеченной местности годились только железяки Князя и Рыбака – эти разве что по деревьям не лазали. Последнее обстоятельство и решило дело, хотя Мать–Ольха долго сопротивлялась, усматривая во всем происходящем пресловутое и никому, кроме нее, более не различимое гендерное тиранство. Сдалась лишь после того, как Князь с помощью Брахмана сотворил для нее в воздухе объемную картинку: во что превратится ее городской лакированный гибридник на отечественном большаке.

Еще раз подтвердили дату выезда – в понедельник, после Пасхи. До этого всем надлежало утрясти личные дела, чтобы в пути не тяготиться бременем провисших обязательств. Тем более что никакой гарантии исполнения их по возвращении давать мы были не вправе, поскольку самой возможностью возвращения обольщаться не стоило. Так Брахман и сказал.

– Куда же мы все–таки отправляемся? – Мать–Ольха бодрилась, стараясь выглядеть беззаботнее, чем чувствовала себя на самом деле.

– Возможно, за смертью, – успокоил женского брата Князь. – Смерть – ключевое событие в нашей жизни. Навстречу ему надо идти радостно, с высоко поднятой головой. Вспомните блаженного Августина: «Только перед лицом смерти по–настоящему рождается человек».

– Именно, – принял эстафету Брахман. – Чтобы перейти из повседневного малодушного состояния забвения бытия в ясное, тревожное и единственно достойное состояние сознавания бытия, нужны непоправимые, катастрофические обстоятельства. Только они могут вырвать человека из модуса обыденного прозябания, в котором он не способен помыслить себя творцом своей жизни и своего мира. В качестве таких обстоятельств смерть превосходит все иные. Смерть – условие, дающее нам возможность жить подлинной жизнью. – Брахман запустил пятерню в кудрявую шевелюру, озадаченный поиском итоговой формулировки, и изрек: – Возможно, физическая смерть способна разрушить человека, но совершенно очевидно, что идея смерти спасает его.

Странно, но я был благодарен своим товарищам за простую правду их слов.

– Давайте раньше времени не каркать, – не выдержал Рыбак, привыкший ставить и решать конкретные задачи.

– Почему каркать? Хорошей смертью должна венчаться достойная жизнь, – серьезно заявила проникшаяся идеей последнего часа Мать–Ольха. – Так говорили стоики. Конечно, еще много дел хотелось бы свершить, но… всех трудов не своротишь. А если кто–то из нас не готов в любой миг добровольно принять героический финал, – огненный взгляд в сторону Рыбака не оставлял сомнений, кому адресован упрек, – тем самым ставится под сомнение само достоинство его жизни.

На это ничего не смогли возразить ни деликатный Нестор, ни долгожитель Одихмантий, хотя по лицам их скользнула тень.

Напоследок осталось обсудить список необходимого в пути добра (я оказался подготовлен), на что мы потратили еще минут сорок. Когда решен был и этот вопрос, Рыбак, обнюхав стоящую на столе солонку, доверительно посетовал, что его гнетет печаль, так как ему очень нелегко дается мысль о скором расставании со своей деточкой, драгоценной госпожой хозяйкой – так бережно и услужливо именовал он ученую корректировщицу судьбы. Брахман посмотрел на Рыбака со значением, но слово сказал только после того, как у Матери–Ольхи зазвонила болталка и она, дабы не мешать совету стаи, с шумом поднялась, всколыхнула воздух и отправилась решать свои публицистические вопросы с новостными бюллетенями в коридор.

Проводив взглядом Мать–Ольху, Брахман сообщил, что ему известна одна забавная контора, которая поставляет суккубов по вызову в любую точку пространства. Суккубы усмиренные, жизненную силу из клиента не качают. В принципе, для странника – дело удобное. Связь осуществляется во сне с полной иллюзией достоверности. Внешность суккубу можно придать совершенно любую – хоть Анны Австрийской, хоть ежика в тумане, – решает индивидуальный вкус заказчика, так что у Рыбака есть возможность получить ночного двойника своей наездницы. Рыбак предложение гневно отверг – он был испорченным ребенком, но идеалы его сердца, пока они оставались таковыми, ни при каких обстоятельствах не могли быть преданы поруганию. А вот Одихмантий заинтересовался – вместе с Брахманом они решили сделать в конторе заказ. «Балаган! – подумал я. – Шуты гороховые».

Тут в комнату вернулась Мать–Ольха и посмотрела на нас, сидевших в гостиной за круглым столом, каким–то испытующе–удивленным взглядом.

– Послушайте, дорогие, – сказала она, будто внезапно увидела сцену в новом свете, – ладно я… Я – слабая женщина, но вы–то, вы? Вам что, удача не нужна? Что вы без живой воды сидите, как гомики какие–то?

Все словно ждали этих слов – на столе, извлеченные из сумок и рюкзаков гостей, тут же появились три бутылки живой воды, банка балтийской кильки, хлеб, несколько помидорин и два желтых болгарских перца. Я, в свою очередь, отправился на кухню, где в холодильнике предвкушали свою участь еще одна бутылка живой воды, упаковка вареников с картошкой и банка горчицы, такой злой, что, попадая на язык, она тут же вонзала жало в темечко.

 

Без свидетеля

Зверь не понимал себя – беспокойство и досада, вызванные не то неуловимым ощущением ошибки, ложности какого–то свершенного им деяния, не то неизвестным прежде чувством беспричинной тоски, вдруг стали подниматься в его груди, смущая тусклое сознание. Что сделал он не так? Где спутал должное с недолжным? Он действовал ведомый чутьем, стихией естества – поступающий подобным образом не ведает раскаяния. В нем же пульсировала безотчетная тревога. Так, может быть, просыпается память, всплывает точно серебряная рыба из темных глубей забытья воспоминание о посланничестве? Ведь кто–то же его сюда послал…

Вдоль реки Зверь шел от разоренной деревни в горы. Ужас жителей был дивен и совершенно несравним с покорной обреченностью четвероногих тварей – разрывая живые тела людей, Зверь упивался их безнадежным отчаянием и болью. Именно так: адова ужаса жертвы он жаждал едва ли не больше, чем горячей крови. И там, в деревне, он отведал его полным горлом. Лишь один старик, пропахший незнакомым Зверю духом узы и воска, омрачил его пиршество: в синих глазах старика не было страха, сердце не сковывала леденящая жуть, тщедушное существо не источало волны сладкого трепета. Вместе с тем не было в старике и овечьего непрекословия судьбе. Опалив ему седую бороду, Зверь раздавил грудь старика горячей лапой, но так и не выжал из него ни капли отчаяния… Это было странно, тягостно, нехорошо. Недовольство запомнилось.

Зверь поднимался все выше и выше. Внизу солнце уже вовсю грело долину, топило последние снега, выжимало из черной земли пар, здесь же сияло холодным светом. В верхнем течении река яростно билась в ущелье, пенясь и рассыпая брызги; то и дело с крутых порогов, замшелых каменных выступов и поросших лесом склонов с шумом рушились чередой сияющие водопады.

Сначала Зверь шел на полдень, но вскоре, оставив позади реку, повернул на восход. С каждым днем пути мир вокруг становился все холоднее. Лес постепенно редел, подступая к границе, преодолеть которую деревья были не в силах: выше царили лишь голые камни. Зверь шел долго; на исходе третьего дня впереди открылось пустынное плоскогорье. Ветер сдувал снег с земли, и ночью ее покрывал чистый хрустящий иней; встречались тут и болота, еще промерзлые и скованные льдом. Вдали, на горизонте, белели огромные, покрытые снегом вершины. Где–то там был перевал. Не ведая пути, чутьем, Зверь отыскал дорогу.

За перевалом, где вьюжила слепая метель, путь пошел вниз, к теплу, и вскоре Зверь увидел другую реку, бегущую на восход. Здесь, за перевалом, начиналась иная земля, непохожая на ту, что осталась за горами. Там, за мощными вершинами, шумели леса, огромные ели и лиственницы цеплялись за склоны, в чаще таилась дичь, а воздух был влажен, полон сырых запахов и прозрачен до звона. Здесь все выглядело иначе: в долине реки, скудно прикрытой редкими деревцами и кустарником, гуляли песчаные вихри и ветер носил по воздуху сухую пыль, затягивая даль сизой дымкой. Река тоже не походила на прежнюю, она была шире и воды свои, шумя на перекатах, несла по каменистому руслу стремительно и вместе с тем плавно, не ведая ни бурливых порогов, ни грохочущих водопадов.

По пути река принимала притоки и понемногу становилась все полноводнее. Зверь, ступая вдоль левого берега, смотрел, как на глади воды играют хариус и ускучь. Постепенно щемящее чувство оставляло Зверя, его вытесняла другая забота – голод. Ему, голоду, давно уже следовало явиться, но он дал знать о себе только теперь. Сейчас Зверь уже сознавал, что это такое – голод и как его можно утолить. Возможно, позже он познает и природу постигшего его недавно беспокойства, как познал запах крови, торжество охотника и сладость безраздельного ужаса, источаемого жертвой, – так точит живицу раненый кедр, познает и тогда поймет причину своей беспричинной тоски. Но это после, а теперь он опять был охотник и он был голоден.

В долине и на речных островах появился лес из тополя с густым, как подшерсток у лайки, кустарником. Берега затянул тальник. То тут, то там на низких местах виднелись влажные, начинающие зеленеть луговины и болотца с небольшими озерами–водьями, полными гомонящей перелетной птицы. Между обломками камней мелькали отогревшиеся ящерицы, на соседних скалах вели свои звонкие игры каменные куропатки, в вечернем небе с криком пролетали гусиные клинья. На одном из озер Зверь схватил и сожрал вместе с пером двух лебедей.

Утром, вернувшись к реке, Зверь увидел на затянутом пыльной пеленой горизонте всадников. Подхваченный азартом преследования, он устремился вперед.

Всадники неспешно гнали отару овец, табун лошадей и десяток верблюдов к переправе, двум небольшим паромам у берега – из связанных борт к борту и покрытых дощатым настилом четырех лодок каждый. Сейчас, по весне, вода была высока и одолеть реку вброд не вышло бы и у верблюдов. Как и сама земля, люди здесь тоже оказались иные: лица их были круглы, а глаза спрятаны в щели век. Зверь затаился в зарослях, смотрел на обреченных тварей, предвкушал. Ветер дул от реки, и собаки не чуяли его…

Он не пощадил никого: ни весело торгующихся пастухов, ни перевозчиков. Зверь не знал, что такое пощада, как не знал, что такое жестокость. Несколько человек с лошадьми уже погрузились на один из паромов, остальные сбивали отару, когда он метнулся из прибрежных кустов и рухнул тушей на доски настила, разнеся его и лодки под ним в щепки. Зверю не надо было столько еды, но лакомый ужас, переполнявший сердца людей, заставлял его убивать. Он растерзал их всех – четырех паромщиков и пятерых пастухов, один из которых был еще совсем юн, – упиваясь, прежде чем они испустят дух, источаемым их телами незримым, терпким, неописуемой услады испарением. Двух лошадей, собаку и десяток овец он убил уже в пылу азарта, остальные разбежались – Зверь не преследовал, страх их сердец был не так приятен, как густой и пряный страх человека.

Мозги из расколотых черепов, розово–красные клочья легких, багровые пятна густеющей крови, вырванные и разбросанные тут и там потроха лоснились на солнце, привлекая весенних мух. Зверь лизнул оторванную когтем голову юного пастуха, и та покатилась к журчащей воде. Зверь проследил ее путь бесстрастным взглядом. Он не знал, как быть ему дальше, он ничего не хотел.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: