Дж. Мид. Психология карательного правосудия




1 Mead G. The Psychology of Punitive Justice // The Amer. Journ. of Sociology. 1918. XX11I. P. 517. 602 {Перевод Т. Новиковой).

Изучение, с одной стороны, инстинктов, а с другой — моторного характера человеческого поведения дало нам картину человеческой природы, отличающуюся от той, что давалась предшествующему поколению догматическим учением о душе и интеллектуалистской психологией.

Инстинкты даже низших животных форм утратили в наших представлениях свою жесткость. Выяснилось, что они способны видоизменяться под воздействием опыта, что природа животно­го — не пучок инстинктов, но некая организация, внутри которой эти врожденные привычки функционируют с целью исполнения определенных сложных действий — действий, которые во многих случаях являются результатом работы видоизменивших друг друга инстинктов. Поразительную иллюстрацию этого можно найти в игре, особенно среди молодых животных форм, в которой враждебный инстинкт видоизменяется и сдерживается другими, преобладающими в социальной жизни животных инстинктами. Кроме того, и забота, которой родители окружают детеныша, допускает черты враждебности, не достигающие, однако, своего полного выражения в нападении и уничтожении, обычно предпо­лагающихся в инстинкте, из которого они вырастают. Но это слияние и взаимодействие столь расходящихся инстинктивных действий не есть процесс попеременного господства то одного, то другого инстинкта. Игра и родительская забота могут быть и, как правило, бывают таким комплексом, в рамках которого подавле­ние одной тенденции другими проникло в саму структуру природы животного и даже, по-видимому, его врожденной нервной организации. Другую иллюстрацию подобного слияния расходя­щихся инстинктов можно найти в утонченном ритуале ухаживания за самкой у птиц.

В основе этого типа организации инстинктивного поведения лежит социальная жизнь, в рамках которой необходима коопера­ция различных индивидов и, следовательно, непрерывное приспо­собление откликов к меняющимся установкам животных, участву­ющих в корпоративных действиях. Именно этот корпус организо­ванных инстинктивных реакций друг на друга и составляет социальную природу этих форм, и именно из социальной природы такого рода, представленной в поведении низших форм, и разви­вается наша человеческая природа. Тщательный анализ этого [процесса] все еще находится на стадии разработки, но ряд его наиболее приметных признаков выделяется с достаточной ясно­стью для того, чтобы они были прокомментированы. Мы обнаруживаем две противостоящие группы инстинктов: те, которые мы назвали враждебными, и те, которые могут быть названы дружественными, а это большей частью — сочетания родительских и половых инстинктов. Значение стадного (herding) инстинкта, лежащего в основе их всех, все еще весьма неясно, если не сказать сомнительно. Мы обнаруживаем, что индивиды приспосабливаются друг к другу в общих социальных процессах, но часто при этом вступают друг с другом в конфликт; что выражение этой индивидуальной враждебности внутри социально­го действия как целого относится в первую очередь к де­структивному враждебному типу, видоизмененному и оформленно­му организованной социальной реакцией; что там, где это видоизменение и контроль прерываются, как, например, в соперни­честве между самцами в стаде или стае, враждебный инстинкт может проявиться в своей исконной неистовости.

Если мы обратимся к человеческой природе, развившейся из социальной природы низших животных, мы найдем — в дополне­ние к организации социального поведения, на которую я указал,— значительное усовершенствование процесса приспособления инди­видов друг к другу. Это усовершенствование жеста, если воспользоваться вундтовским обобщенным термином, достигает точки своего наибольшего развития в языке. Язык же изначально был определенной установкой — взглядом, движением тела и его частей,— указывающей на наступающее социальное действие, к которому другие индивиды должны приспособить свое поведе­ние. Он становится языком в более узком смысле, когда начинает выступать как общепринятая речь в любой ее форме, т. е. когда своим жестом индивид обращается настолько же к себе, насколько и к другим вовлеченным в действие индивидам. Его речь является их речью. Он может обращаться к себе при помощи их жестов и, таким образом, представлять себе всю социальную ситуацию, в которую он вовлечен, в целом, так что социальным оказывается не только его поведение, но и сознание.

Именно из этого поведения и этого сознания и вырастает человеческое общество. Человеческий характер придает ему тот факт, что индивид при помощи языка обращается к себе в роли других членов группы и, таким образом, осознает и учитывает их в своем собственном поведении. Но хотя эта стадия эволюции и является, возможно, наиболее критической в развитии человека, она в конце концов есть только усовершенствование социального поведения низших форм. Самосознательное поведение есть только экспонента, возводящая потенциальные усложнения групповой деятельности в более высокую степень. Она не меняет характера социальной природы, которая лишь совершенствуется и усложня­ется; не меняет она и принципов ее организации. Человеческое поведение все еще остается организацией инстинктов, которые оказали друг на друга взаимное воздействие. Из таких фунда­ментальных инстинктов, как инстинкты пола, родительства и враждебности, возник некий организованный тип социального поведения — поведение индивида внутри группы. Нападение на других индивидов группы видоизменилось и смягчилось таким образом, что индивид начал самоутверждаться, противопоставляя себя другим, в игре, в ухаживании, в заботе о потомстве, в определенных общих установках нападения и защиты, без попыток уничтожения индивида, подвергающегося нападению.

Если воспользоваться общепринятой терминологией, мы мо­жем объяснить эти видоизменения процессом проб и ошибок в рамках эволюции, продуктом которой является социальная форма. Из враждебного инстинкта выросло поведение, видоизме­ненное социальными инстинктами, которые служили для ограниче­ния поведения, порождаемого инстинктами пола, родительства и взаимных защиты и нападения. Функцией враждебного инстинкта было обеспечение такой реакции, при помощи которой индивид самоутверждался внутри социального процесса, видо­изменяя таким образом этот процесс, в то время как и сам враждебный инстинкт видоизменяется pro tanto2.

2 Тем самым (лат.). — Прим. перев.

 

Результат — появление новых индивидов, определенных типов половых и игро­вых партнеров, родительских и детских форм, партнеров в защите и борьбе. Если это утверждение индивида внутри социального процесса ограничивает и сдерживает социальное действие в раз­личных аспектах, оно ведет также и к некоему видоизмененному социальному отклику с новым оперативным пространством, не существовавшим для невидоизмененных инстинктов. Источник этих высших комплексов социального поведения внезапно предстает перед нашими глазами, когда в результате какого-то нарушения организации социального действия, под действием вспышки страстей, совершается преступление как прямой резуль­тат самоутверждения в половых отношениях, семье или других комплексах групповых откликов. Невидоизмененное самоутверж­дение в этих условиях означает уничтожение подвергшегося нападению индивида.

Когда же благодаря экспоненте самосознания усложнения социального поведения возводятся в п-ую степень, когда индивид своими жестами настолько же обращается к себе, насколько и к другим, когда в роли другого он может откликаться на свой собственный стимул, весь диапазон возможных деятельностей включается в сферу социального поведения. Un subut оказывается в группах с различными свойствами. Размер группы, к которой он может принадлежать, ограничен лишь его способностями сотруд­ничать с ее членами. Теперь общий контроль над процессом добы­чи пищи поднимает древние инстинкты с уровня механического отклика на биологически детерминированные стимулы и включает их в сферу самосознательной регуляции в рамках более широкой групповой деятельности. И эти различные группировки умножают случаи индивидуальных противостояний. Здесь инстинкт враждеб­ности вновь становится методом самоутверждения, но пока противостояния самосознательны, процесс обратного приспо­собления и оформления враждебных установок более широким социальным процессом остается в принципе тем же, хотя иногда долгого пути проб и ошибок можно избежать, сократив расстоя­ние при помощи символизма языка.

В то же время осознание себя через осознание других ответственно и за более глубокое чувство враждебности — враждебности членов группы к тем, кто ей противопоставлен или даже просто находится за ее пределами. Эта враждебность опирается на всю внутреннюю организацию группы. Она обеспе­чивает наиболее благоприятные условия чувству групповой сплоченности потому, что в общем нападении на общего врага стираются индивидуальные различия. Но в развитии этой групповой враждебности мы обнаруживаем тот факт, что это самоутверждение с попыткой уничтожения врага отступает перед более широким социальным целым, внутри которого располага­ются конфликтующие группы. Враждебное самоутверждение переходит в функциональные деятельности в рамках нового типа поведения, как это имело место в игре даже среди низших животных. Индивид осознает себя не через покорение другого, а через различение функции. Дело не в том, что существующие враждебные реакции сами преобразуются, а в том, что индивид, осознающий себя благодаря противопоставлению врагу, находит другие возможные линии поведения, устраняющие непосред­ственные стимулы к уничтожению врага. Так, завоеватель, осознававший свою власть над жизнью и смертью пленника, обнаруживал его экономическую ценность и, следовательно, некую новую установку для себя, которая устраняла чувство враждебности и открывала путь к такому экономическому развитию, которое в конечном счете ставило обоих на почву общего гражданства.

Именно в той степени, в какой противостояние раскрывает более широкое и глубокое взаимоотношение, в рамках которого враждебные индивиды пробуждают в себе невраждебные реакции, и сами враждебные реакции оказываются видоизмененными в некий тип самоутверждения, пропорционального самоут­верждению тех, кто был врагами, пока в конце концов эти противостояния не становятся компенсирующими друг друга деятельностями различных индивидов в рамках нового социального поведения. Другими словами, враждебный инстинкт обладает функцией утверждения социальной самости, когда эта самость возникает в эволюции человеческого поведения. Человек, достиг­ший экономического, правового или любого иного социального триумфа, не ощущает побуждения к физическому уничтожению своего противника, и в конечном счете уже одно только чувство надежности своего социального положения может отнять у стиму­ла к нападению всю его силу.

Отсюда мораль (подчеркивание этого в пору широкого демократического движения в разгар мировой войны совершенно оправдано): прогресс состоит в осознании более широкого социального целого, внутри которого враждебные установки переходят в самоутверждение, которое уже не деструктивно, но функционально.

Нижеследующие страницы посвящены обсуждению враждеб­ной установки, особенно ее проявления в пунитивном правосудии.

Цель разбирательства в уголовном суде состоит в доказатель­стве того, что ответчик совершил или не совершил определенное действие; что (если ответчик совершил это действие) оно попадает в такой-то разряд преступлений или проступков, как это определяется сводом законов, и что как следствие он должен подвергнуться такому-то наказанию. Эта процедура предполагает, что осуждение и наказание являются исполнением правосудия, а также что это идет на благо обществу, т. е. является как справедливым, так и целесообразным, хотя здесь и не предполага­ется, что в каждом конкретном случае определение законного (legal) возмездия преступнику за его преступление приводит к какому-то непосредственному социальному благу, которое перевесит непосредственное социальное зло, могущее быть результатом его осуждения и заключения для него, его семьи и самого общества.

Явное несоответствие законного правосудия и социального блага в одном конкретном случае рассматривает в своей пьесе «Правосудие» Голсуорси. В то же время широко распространена вера в то, что без этого законного правосудия со всеми его ошибками и разрушительными последствиями само общество было бы невозможно. В основании общественного мнения лежат оба этих стандарта уголовного правосудия: воздаяние и преду­преждение. Справедливо, что преступник должен страдать пропорционально совершенному им злу. Но справедливо и то, что преступник должен страдать столько и таким образом, чтобы его наказание удержало бы его и других от совершения подобного проступка в будущем. В истории наблюдается явное смещение акцента с одного из этих стандартов на другой. В средние века, когда залы суда были преддвериями камер пыток, акцент приходился на тщательное выравнивание меры страдания в со­ответствии с характером проступка. В своем великом эпосе Данте спроецировал эту камеру пыток как исполнение правосудия на небесные сферы и создал произведение, исполненное теми величественными искажениями и возвеличиванием первобытной человеческой мести, которые средневековые сердце и воображение воспринимали как бессмертие.

Но даже тогда не существовало никакой соразмерности между страданиями в виде возмездия и злом, за которое преступник считался ответственным. В конечном счете он страдал до тех пор, пока не будут удовлетворены возмущенные чувства потерпевшего, или его родственников и друзей, или общества, или рассерженного Бога. Чтобы удовлетворить последнего, не хватило бы и вечности, тогда как милосердная смерть в конечном счете уносила от взыскательного общества жертву, платившую за свое прегреше­ние — зуб за зуб — своей агонией. Не существует соразмерности между прегрешением и страданием, но она существует в общих чертах между прегрешением и количеством и качеством страда­ния, которые удовлетворят тех, кто чувствует себя обиженным; однако в нашем общем нравственном сознании утвердилось суждение, что удовлетворение от страдания преступника не имеет законного (legitimate) места в процессе определения его наказа­ния. Даже в его сублимированной форме, в качестве какого-то аспекта праведного негодования, мы признаем его законность только в пределах возмущения преступлением и его осуждения, но никак не при воздаянии за совершенное зло.

Естественно поэтому, что при измерении наказания акцент должен был сместиться с возмездия на предотвращение преступ­ления, ибо между тяжестью наказания и страхом, который оно внушает, существует примерное количественное соотношение. Это смещение акцента на стандарт целесообразности при определении тяжести наказания не означает, что возмездие не является больше оправданием наказания в общественном сознании или правовой теории, поскольку, как бы ни было целесообразно карать преступления заслуженными наказаниями на благо обществу, оправдание причинения страдания вообще содержится в допуще­нии, что преступник должен обществу страдание в виде возмездия; этот долг общество может взыскать в той форме и мере, которые представляются ему наиболее целесообразными.

Это любопытное сочетание понятий возмещающего страдания, которое есть оправдание наказания, но не может быть стандартом количества и степени наказания, и социальной целесообразности, которая не может быть оправданием самого наказания, но является стандартом количества и характера причиняемого наказания,— это сочетание, очевидно, еще не вся история. Если бы возмездие было единственным оправданием наказания, тогда трудно поверить, что наказание само собой не исчезло бы, когда общество пришло бы к пониманию того, что любая возможная теория наказания не может возводиться на фундаменте возмездия или на него опираться (особенно если мы признаем, что система наказаний, присуждаемых с учетом их устрашающего воздей­ствия, не только весьма неадекватно работает в плане сдержива­ния преступлений, но и сохраняет нетронутым целый преступный класс). Эта другая часть истории, в которой не фигурируют ни возмездие, ни социальная целесообразность, проявляется в напу­скной торжественности уголовного судопроизводства, в величии закона, в предполагаемых непредвзятости и беспристрастии правосудия. Эти характеристики не включаются ни в понятие возмездия, ни в понятие устрашения. Закон Линча есть сама сущность возмездия, и он вдохновляется мрачной уверенностью в том, что подобное безотлагательное правосудие поразит ужасом сердца предполагаемых преступников; и закон «Линча лишен торжественности и величия, он является каким угодно, но только не беспристрастным и непредвзятым.

Эти характеристики присущи не первобытным импульсам, из которых выросло пунитивное правосудие, и не осторожному благоразумию, с которым общество обдумывает, как защитить свои блага, но судебному институту, который теоретически основывается в своих действиях на правилах, а не импульсах, и правосудие которого непременно должно исполняться, пусть даже небеса падут на землю.

Каковы тогда те ценности, которые обосновываются и поддер­живаются законами пунитивного правосудия? Наиболее оче­видная ценность — теоретически беспристрастное навязывание общей воли. Эта процедура обеспечивает признание и защиту индивида в интересах общего блага и общей же волей. Признавая закон и свою зависимость от него, индивид оказывается заодно с обществом, и уже сама эта установка предполагает признание им своей обязанности подчиняться закону и поддерживать исходящее от него принуждение. Понятый подобным образом общий закон (общее право) есть утверждение гражданства.

Однако допускать, что сам закон и установки людей по отношению к нему могут существовать in abstracto, было бы серьезной ошибкой. Серьезной ошибкой потому, что слишком часто именно уважения к закону как закону мы требуем от членов общества, в то время как способны сравнительно индифферентно наблюдать изъяны как в конкретных законах, так и в их применении. И не только ошибкой, но и фундаментальным заблуждением, поскольку все эмоциональные установки,— а эмо­циональными установками являются даже уважение к закону и чувство ответственности,— возникают в качестве откликов на конкретные импульсы. Мы уважаем не законы вообще, но конкретные ценности, которые охраняют законы общества. У нас нет никакого чувства ответственности как такового, у нас есть эмоциональное признание обязанностей, которые приносит с собой наше положение в обществе. И этим импульсы и эмоциональные реакции не являются менее конкретными из-за того, что они организованы в определенные сложные обычаи таким образом, что какой-нибудь легкий, но подходящий стимул приводит весь комплекс импульсов в действие. Человек, отстаивающий какое-то в принципе внешне незначительное право, отстаивает целый корпус аналогичных прав, сохраняемых в целости огромным комплексом социальных обычаев. Его эмоциональная установка, казалось бы, несоразмерная с непосредственным поводом, со­ответствует всем тем социальным благам, на которые в организо­ванном корпусе обычаев направлены различные импульсы. Но мы не можем также допустить, что наши эмоции, раз они отвечают на конкретные импульсы, являются поэтому обязательно эгоистичны­ми или эгоцентричными. Немалая доля импульсов, присущих человеческому индивиду, имеет непосредственное отношение к благу других. От эгоизма уводит не кантовский путь эмоцио­нального отклика на абстрактное всеобщее, но признание подлинно социального характера человеческой природы. Важный момент этого иллюзорного уважения к абстрактному закону явлен в нашей установке зависимости от закона и его принуждения защищать наши блага и блага других, интересы которых мы отождествляем со своими собственными.

Угроза атаки на эти ценности ставит нас в защитную позицию, и, поскольку эта защита в значительной степени доверяется действию законов данной страны, мы обретаем уважение к законам, пропорциональное тем благам, которые они защищают.

Но существует и другая установка, более легко пробуждаемая в этих условиях, которая, я думаю, в значительной степени ответственна за наше уважение к закону как закону. Я имею в виду установку враждебности по отношению к нарушителю закона как врагу того общества, к которому мы принадлежим. В этой позиции мы защищаем эту социальную структуру против врага со всем воодушевлением, которое может вызвать угроза нашим собст­венным интересам. Средоточием наших интересов является не детальное функционирование закона по определению посяга­тельств на права и их должной охраны, но задержание и наказа­ние личного врага, который есть также враг общественный. Закон — оплот наших интересов, и враждебная процедура, направленная против врага, пробуждает чувство преданности, обязанное тем средствам, которые предоставляются в наше распоряжение для удовлетворения враждебного импульса. Закон стал оружием для сокрушения того, кто посягнул на наши кошельки, наши добрые имена, а то и на наши жизни. Мы ощущаем по отношению к нему то же, что ощущаем по отношению

к полицейскому, спасшему нас от злодейского покушения. Уважение к закону есть оборотная сторона нашей ненависти к преступнику-агрессору.

Далее, судебная процедура, после того как обвиняемый в преступлении человек задерживается и привлекается к суду, подчеркивает эту эмоциональную установку. Государственный обвинитель добивается осуждения. В этом правительственном служащем пострадавшее лицо и общество признает своего героя. Юридическое сражение сменяет физическую борьбу, которая привела к аресту. Пробуждаемые эмоции — это эмоции сражения. Беспристрастие суда, восседающего в качестве верховного арбитра,— это беспристрастие посредника между двумя соперни­чающими партиями. Мы исходим из того, что каждая из соперничающих партий сделает все, что в ее силах, для достиже­ния победы, и это налагает на них, точнее, на государственного обвинителя обязанность добиваться скорее вердикта в пользу своей стороны, чем такого исхода, который отвечал бы интересам всех заинтересованных сторон.

Учение, утверждающее, что жестокое принуждение закона в этой форме служит интересам всех заинтересованных сторон, не имеет никакого отношения к тому, что я стараюсь выделить: эмоциональная установка пострадавшего индивида и еще одной стороны судебного разбирательства — общества — по отношению к закону есть установка, порожденная неким враждебным предприятием, в котором закон стал весомым оружием защиты и нападения3.

3 Я ссылаюсь здесь на уголовный закон и его принуждение не только потому, что уважение к закону и величие закона относятся почти всецело к уголовному правосудию, но также и потому, что весьма значительная часть, возможно наиболее значительная, судопроизводства гражданского закона принимается и осуществля­ется с намерением определить и выправить, отладить социальные ситуации, оставив в стороне враждебные установки, которые характеризуют уголовную процедуру. Стороны гражданского судопроизводства принадлежат к одной и той же группе и продолжают принадлежать к этой группе независимо от вынесенного решения. Проигравшая сторона не отмечается никаким клеймом. Наша эмоцио­нальная установка по отношению к этому корпусу закона есть установка заинтересованности, осуждения или одобрения в зависимости от неудачи или успеха в выполнении им своей социальной функции. Это не тот институт, который должно уважать даже при самых сокрушительных его неудачах. Напротив, в этих случаях его должно изменить. В наших чувствах его не ограждает никакой ореол величия. Он может быть действительным или нет и как таковой вызывает удовлетворение или неудовлетворение и заинтересованность в его реформе, пропорционально затронутым социальным ценностям.

 

Имеется и другое эмоциональное содержание, заключенное в этом уважении к закону как закону, которое, возможно, обладает значением, сопоставимым со значением первого. Я имею в виду неизбежное клеймо, запечатляемое на преступнике. Отвращение к преступности проявляется в чувстве сплоченности с группой, чувстве гражданственности, которое, с одной стороны, исключает тех, кто нарушил законы группы, и с другой — подавляет стремление к совершению преступных действий в самом гражданине. Именно эта эмоциональная реакция на поведение, исключающее из общества, и придает моральным табу группы такую выразительность. Величие закона есть величие ангела-привратника с огненным мечом, который может отсечь человека от его мира.

Величие закона есть господство группы над индивидом, и атрибутика уголовного закона служит не только для того, чтобы изгонять из группы мятежного индивида, но также и для того, чтобы пробудить в законопослушных членах общества сдержива­ющие тенденции, которые делают для них мятеж просто невозможным. Формулировка этих сдерживающих тенденций есть основание уголовного закона. Эмоциональное содержание, кото­рое их сопровождает, составляет изрядную долю уважения к закону как закону. В обоих этих элементах нашего уважения к закону как закону — в уважении к общему орудию защиты от врага нас самих и общества и нападения на этого врага, а также в уважении к этому корпусу устоявшегося обычая, который отождествляет нас с обществом в целом и одновременно исключает тех, кто нарушает его предписания, мы признаем конкретные импульсы — импульсы нападения на врага нас самих и в то же время общества и импульсы сдерживания и подавления, благодаря которым мы ощущаем общую волю в тождестве запрета и исключения. Они суть конкретные импульсы, которые одновременно отождествляют нас с преобладающим социальным целым и в то же время ставят нас на уровень любого другого члена группы и таким образом, основывают те теоретические беспристрастность и непредвзятость пунитивного правосудия, которые в немалой степени ответственны за наше чувство преданности и уважения (к закону). Именно из всеобщности, присущей чувству общего действия, вытекающего из этих импульсов, и вырастают институты закона, а также регулятивного и репрессивного правосудия.

Хотя эти импульсы конкретны по отношению к своему непосредственному объекту, т.е. преступнику, ценности, которые враждебная установка по отношению к преступнику защищает либо в обществе, либо в нас самих, постигаются негативно и абстрактно. Мы определяем цену благ, которые защищаются процедурой, направленной против преступника, инстинктивно и в терминах этой враждебной процедуры. Эти блага — не только какие-то материальные предметы, они включают и более высокие ценности самоуважения, появляющегося тогда, когда не допуска­ют безнаказанного попрания прав индивида, повергают врага группы, отстаивают заповеди группы и ее институтов от посягательств. И во всем этом наши спины обращены к тому, что мы защищаем, а наши лица — к реальному или потенциальному врагу. Эти блага считаются ценными потому, что мы готовы сражаться и даже в определенных ситуациях умереть за них; но их внутренняя ценность не утверждается и не рассматривается в юридическом судопроизводстве.

Приобретаемые таким образом ценности — не потребительные, но жертвенные ценности. Для множества людей их страна становится бесконечно дорогой, потому что они чувствуют себя готовыми сражаться и умереть за нее, когда пробуждается общий импульс нападения на общего врага, и все-таки в своей повседневной жизни они могут быть предателями тех социальных ценностей, ради защиты которых они кладут свои головы, потому что отсутствовала такая социальная ситуация, в которой эти ценности проникли бы в их сознание. Трудно соразмерить готовность человека обмануть свою страну в уплате законных налогов и его готовность сражаться и умереть за ту же самую страну. Эти реакции вытекают из различных наборов импульсов и приводят к оценкам, которые, как кажется, не имеют друг с другом ничего общего.

Тип оценки социальных благ, вырастающий из враждебной установки по отношению к преступнику, негативен, потому что он не представляет никакой позитивной социальной функции благ, которые защищает враждебная процедура. С точки зрения защиты любая вещь внутри стен равноценна любой другой, прикрытой тем же оплотом. Тогда оказывается, что уважение к закону как закону есть уважение к социальной организации защиты против врага группы и к правовой и юридической процедурам, направленным против преступника. Попытка исполь­зовать эти социальные установки и процедуры для устранения причин преступления, определения характера и тяжести наказа­ния преступника в интересах общества или же для обращения преступника в законопослушного гражданина полностью провали­лась. Ибо, хотя институты, внушающие нам уважение, являются конкретными институтами с определенной функцией, они ответ­ственны за совершенно абстрактную и неадекватную оценку общества и его благ. Эти юридические и политические институты, организация которых определяется наличием врага или по крайней мере аутсайдера, дают такую формулировку социальных благ, которая основана на защите, а не на функции. Цель уголовного разбирательства состоит в том, чтобы определить, является ли обвиняемый невиновным, т.е. принадлежит ли он все еще к группе или же он виновен, т.е. находится вне закона, что влечет за собой уголовное наказание. Техническая формулировка состояния вне закона проявляется в утрате привилегий граждани­на, в приговорах различной степени суровости, но гораздо серьезнее такая ответственность, которая проявляется в фиксиро­ванной установке враждебности со стороны общества по отноше­нию к преступнику.

Одно из вытекающих отсюда следствий — определение благ и привилегий членов общества как чего-то такого, что принадле­жит им в силу их законопослушания, а также их обязанностей как чего-то такого, что полностью исчерпывается сводами законов, определяющими природу преступного поведения. Это следствие обязано не только логическому стремлению утвердить одинаковое определение института собственности, отправляясь от поведения вора и поведения законопослушного гражданина. Оно в гораздо большей степени обязано ощущению, что мы все вместе стоим на защите собственности. В позитивном определении собственности, т.е. в терминах социальной пользы и социальных функций, нам встречается широкий спектр разнообразных мнений, особенно там, где теоретически широкая свобода распоряжения частной собст­венностью, самоопределившейся и тем самым определявшей воровское поведение, ограничивается в интересах проблематичных общественных благ.

В этой установке по отношению к благам, защищаемым уголовным законом, и коренится та фундаментальная сложность социальной реформы, которая обязана не простому различию мнений и не сознательному эгоизму, но тому факту, что так называемые мнения являются глубинными социальными уста­новками, которые, раз принятые, сливают воедино все конфликту­ющие тенденции, противопоставляя им врага народа. Уважение к закону в своем позитивном употреблении в защите социальных благ неожиданно оказывается уважением к концепциям этих благ, которые сформировала сама эта установка защиты. Собст­венность становится священной не из-за своей социальной пользы, а из-за того, что все общество объединяется на ее защите. Эта концепция собственности, включенная в социальную борьбу за то, чтобы заставить собственность выполнять свои функции в обще­стве, становится оплотом собственников.

Помимо собственности, возникли и другие институты со своими собственными правами: личность, семья, правительство. Где бы ни встречались права, посягательство на них может быть наказано, и определение этих институтов формулируется исходя из защиты права от правонарушения; определение здесь вновь является гласом общества как целого, провозглашающего и карающего того, кто своим представлением поставил себя вне закона. Здесь все то же неудачное стечение обстоятельств: высказывающийся против преступника закон суверенным авторитетом общества санкционирует негативное определение права. Оно определяется в терминах ожидаемого посягательства. Индивид, защищающий собственные права от правонарушителя, вынужден формулиро­вать даже свои семейные, как и более общие социальные интересы, в абстрактных индивидуалистических терминах. Аб­страктный индивидуализм и негативная концепция свободы как свободы от ограничений становятся в обществе рабочими идеями. Они все еще являются паролями для потомков тех, кто сбросил оковы политических и социальных ограничений в их защите и утверждении прав, завоеванных их предками. Где бы уголовное правосудие, это современное усовершенствование и развитие табу, практики объявления вне закона и всего с ними связанного в первобытном обществе, ни организовывало или формулировало общественное настроение исходя из защиты социальных благ и институтов от действительных или потенциальных врагов, там мы обнаруживаем, что определение врагов, другими словами, преступников, несет с собой и определение благ и институтов. Это месть преступника обществу, которое его сокрушает. Сосредоточе­ние общественного настроения на преступнике, которое мобилизу­ет институт правосудия, парализует попытку постичь наши общие блага с точки зрения их полезности. Величие закона есть величие меча, обнаженного против общего врага. Непредвзятость правосу­дия есть непредвзятость всеобщей повинности в войне против общего врага и непредвзятость абстрактного определения права, ставящего вне закона любого, кто выпадает из его жестких рамок.

Таким образом, мы видим, что общество почти беспомощно в железной хватке враждебной установки, которую оно приняло по отношению к тем, кто нарушает его законы или идет наперекор его институтам. Враждебность по отношению к нарушителю закона неизбежно предполагает установки на возмездие, подавле­ние и исключение. Последние не обеспечивают нас никакими принципами для искоренения преступности, для возвращения нарушителя к нормальным социальным отношениям или для формулировки нарушенных прав и установлений с точки зрения их позитивных социальных функций.

В то же время необходимо учитывать и тот факт, что установка враждебности по отношению к нарушителю закона имеет уникальное преимущество объединения всех членов общества в эмоциональной сплоченности агрессии. В то время как наиболее замечательные гуманитарные усилия, несомненно, идут наперекор индивидуальным интересам очень многих членов общества или оказываются не в силах затронуть интерес и воображение множества и оставляют общество раздробленным или безразлич­ным, вопль вора или убийцы звучит в унисон с глубинными комплексами, лежащими под поверхностью соперничающих инди­видуальных усилий, и граждане, разделенные расходящимися интересами, все вместе поднимаются против общего врага. Кроме того, эта установка вскрывает общие, универсальные ценности, которые, подобно коренной породе, лежат в основе расходящихся структур индивидуальных устремлений, взаимно замкнутых и враждебных друг другу. Кажется, что без преступника внутренняя связность общества исчезнет и универсальные блага общества раздробятся на взаимно отталкивающиеся индивидуальные части­цы. Преступник своими разрушительными действиями не угрожа­ет структуре общества серьезно, и тем не менее благодаря ему возникает это чувство сплоченности, которое пробуждается в тех, кто в противном случае сосредоточил бы свое внимание на интересах, весьма отличающихся от интересов любого другого.

Таким образом, уголовное правосудие может оказаться существенным фактором сохранности общества, даже если учесть бессилие преступника против общества и неуклюжую беспо­мощность уголовного закона в сдерживании <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: