Из записной книжки А. Расщепея




 

В первые дни мне казалось, что меня надолго не хватит. Каждый день приносил столько волнений, был так грозно нов, что я думала – у меня не будет сил выдержать все это. Но потом оказалось, что нельзя все время говорить только об одной войне. И по‑прежнему люди вставали утром, умывались, завтракали, отправлялись на работу. Только работали усерднее и уставали теперь больше. Вечерами ходили в кино и жили за опущенными синими шторами, упрятав внутри квартир жилой свет. Постепенно вернулись некоторые старые интересы. И иногда мы снова начинали ломать голову над таинственным исчезновением наших «загадалок», над странной историей с лодкой, которую потом обнаружили в кустах рыбаки. Решительно нельзя было подозревать кого бы то ни было. Васька Жмырев не появлялся что‑то больше у нас во дворе, и мы все чаще и чаще, все привычнее стали считать его виновником наших странных приключений на острове.

Мы ездили на огороды, получая путевки в райкоме комсомола. Возвращались домой поздно, усталые, шли домой по темным московским улицам. Они казались дремучими и таинственными. Москва с каждым днем приобретала все более и более военный вид. Целые бастионы из мешков с песком вырастали у витрин. Их снаружи зашивали досками, фанерой. В подъездах появились ящики с песком, железные клещи, ломы, ведра.

И необыкновенно много звезд было в те ночи над Москвой. Обычно москвичи не видели звезд. Ночной свет города поглощал их. А теперь небо над Москвой было усыпано крупными яркими звездами. Но зато погасло рубиновое пятизвездие Кремля. На звезды кремлевских башен были надеты защитные чехлы, чтобы они не блестели днем. А ночью их теперь не зажигали.

Настроение становилось все тревожнее. Плакаты на всех углах и стенах Москвы требовательно напоминали о том, что пришло строгое время и каждый должен быть на своем месте. А радио сообщало сводки, от которых холодело все внутри. Иногда не хотелось слышать то, что сообщалось, хотелось уберечь себя от этого тревожного знания, но деваться от него было некуда, как от боли.

Второго июля, вернувшись очень поздно из‑за города, я сразу заснула как убитая, забыв даже поставить будильник на шесть утра. Я помнила о том, что завтра утром надо будет встать пораньше, ехать с пионерами на окраины, убирать пустыри, но не могла заставить себя ночью встать и завести будильник. Я проснулась утром оттого, что кто‑то сказал мне как будто в окно:

– Товарищи! Граждане!

Я вскочила и кинулась к открытому окну. Косые длинные тени лежали на только что политом, остывающем асфальте. Часы на углу показывали шесть тридцать. А на перекрестке, под громкоговорителем, стояли люди, закинув головы, и все как будто затихло на улицах, прислушиваясь. Остановились машины, троллейбусы. Шоферы приоткрыли дверцы, из трамвая высовывались люди.

Над утренней Москвой раздавалось:

– Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, продолжается…

Включив в комнате репродуктор сети, я судорожно одевалась. Как я могла себе позволить проспать в такое время! Вот все встали, а я…

В квартире никого не было. Отец с мамой ушли. Я сбежала вниз по лестнице. На тихой улице из рупоров доносилось:

– Гитлеровским войскам удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины. Фашистская авиация расширяет районы действия своих бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилев, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь…

Я схватилась за решетку ограды у нашего двора, когда услышала:

– Над нашей Родиной нависла серьезная опасность.

Я невольно посмотрела на ясное июльское небо над Москвой. И ясно представила себе, как этот высокий голубой свод провисает под тяжким бременем опасности, которая грозит задавить все живое на нашей земле…

Но голос в радиорупорах, как бы откликаясь на мою тревогу, напомнил:

– Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита…

Я выслушала это с огромной радостью, словно не Кутузов, а мы с Расщепеем разбили Наполеона. Мне было приятно, что приведен именно этот исторический пример.

– Товарищи! Наши силы неисчислимы, – твердо прозвучало в рупорах, и все, кто слушал радио рядом со мной на улице, посмотрели вокруг себя и друг на друга, словно заново увидели, как много нас, как огромна наша страна.

Я поспешила в райком. Здесь, во дворе, мы собирались обычно в праздничные утра Октября и Мая, выстраивались под нашими комсомольскими знаменами, весело расхватывали кумачовые транспаранты на шестах, фанерные щиты, обтянутые алой материей. И потом шли отсюда вместе с колонной всего нашего района на Красную площадь. И сегодня тут, во дворе райкома, было очень много народу. Я увидела здесь почти всех наших комсомольцев и многих знакомых из других школ. Всех тянуло сюда в это утро, все спешили сюда, к нашему комсомольскому дому, потому что нигде нельзя было так уверенно, широко и полновесно ощутить себя какой‑то прочной частицей той великой силы, что наполняла только что слышанные нами слова, каждое из которых все мы запомнили на всю жизнь.

На крыльцо во дворе вышел наш секретарь Ваня Самохин.

– Товарищи, – сказал он негромко, но все его услышали и затихли, – будем считать наш комсомольский летучий митинг открытым…

В этот день комсомольцы наши нарасхват разбирали наряды, путевки, задания. Всякий хотел немедля взяться за дело.

Днем я встретила нашего математика Евгения Макаровича. Он шел с вещевым мешком за спиной, тщательно побритый, энергично размахивая одной рукой.

– Здравствуйте, Евгений Макарович. Куда это вы собрались? За город?

Он негромко расхохотался.

– Да, Крупицына. Решил, знаете, подышать свежим воздухом… Кстати, вам известно, что моряки называют свежей погодой? Когда буря разгуливается! – Он нахмурился, помолчал, потом протянул мне свою худую руку: – Всего вам доброго, Крупицына. В ополчение ухожу. Слышали о народном ополчении? Вот я уже записался. Передайте мой привет всем вашим товарищам, Крупицына.

– Как же, Евгений Макарович… Ведь у вас же с легкими не совсем хорошо…

– Тcсс!.. – строго прервал меня математик. – Кто это вам наболтал? Сами не верьте и других разубедите. Очень прошу. Ну, всего наилучшего.

И он бодро зашагал, отмахивая на ходу в сторону одной рукой.

Но с каждым днем опасность, о которой говорили народу по радио и писали в газетах, нависала все грознее, и война подползала все ближе к нашему порогу. Уже несколько раз объявляли в Москве воздушную тревогу. И иногда где‑то далеко‑далеко погромыхивали залпы зениток. Москва готовилась к удару с неба.

В эти дни я очень много думала о Расщепее, вспоминая его слова: «Великие противостояния, Симочка, когда истина созревает, бывают не только во Вселенной и в человеческой судьбе – они бывают и в судьбе народов. И грозным будет великое противостояние, когда сойдутся два непримиримых мира и человечество увидит истинное светлое величие одного и познает всю злобную мерзость другого, нам враждебного. Жаль, если меня не будет тогда в живых, Симочка…»

Как мне не хватало в эти дни Расщепея, как много нужно было бы мне сказать ему, как часто требовался мне его совет!

Я несколько раз звонила по телефону из автомата Ирине Михайловне, обещала к ней зайти. Но у меня не хватало ни времени, ни сил для этого. Амеду я отправила еще одно письмо. Но ответа не получила.

Меня начинала томить тоска. Вот, думала я, пришло время, чтобы в жизни быть такой, какой я была в картине Расщепея: храброй партизанкой… А вместо этого я окучиваю со своими пионерами картошку на подмосковных огородах.

Так думала я и в тот день, когда мы работали на огородах близ Можайского шоссе. Когда‑то по этой дороге двигалась на Москву армия Наполеона…

Теперь по шоссе друг другу в угон шли грузовики, крытые брезентом, и издали было видно, как там стоят обожженные солнцем регулировщики и машут желтыми и красными флажками, распределяя движение. Асфальтовая матовая гладь шоссе, разделив вдали лес надвое, уходила к самому горизонту. А если пойти по этой дороге все дальше и дальше, туда, за горизонт, и еще дальше, то где‑то шоссе перерезала линия фронта, И там, на этом же самом шоссе, которое накатанным асфальтом блестело здесь, около нас, среди мирных лугов, там, может быть, сейчас шел бой…

На дороге возле огорода остановилась маленькая машина. Из нее вышел человек в дымчатых очках, в смешных коротких штанах баллоном и клетчатых чулках. Ребята подняли головы, разогнулись, с любопытством рассматривая приехавшего.

– Работайте, продолжайте, работайте. Здравствуйте, привет! – заговорил приехавший, вскидывая к глазам камеру. – В аппарат не глядеть! Лица веселее! Ну‑ка, дружненько за работу! Вот так… Хорошо… Лады…

И он зажужжал аппаратом.

Ребята окучивали картошку, украдкой поглядывая в сторону человека с аппаратом. А он бегал вокруг нас, приседал на корточки, снимал нас то общим, то крупным планом. Я‑то его давно узнала, еще по голосу, – это был Арданов, режиссер‑лаборант Расщепея, тот самый, что звался у нас Лабарданом. Это он с Павлушей снимал меня для пробы, когда я впервые пришла на кинофабрику. Ну где же ему было узнать прежнюю Устю‑партизанку в великовозрастной девице с облупленным от загара носом, с растрепанными волосами, выбивающимися из‑под платка, и грязными от земли руками!

Но вот он кончил снимать, повесил аппарат на ремень через плечо, крикнул шоферу: «Погоди, Сережа, сейчас запишу только, и поедем на другой объект…» – и обратился к нам:

– Значит, так, – он вынул блокнот, – лады. Запишем… Комсомольцы и пионеры в подмосковных огородах помогают крепить боевой тыл. Так. Лады. Хороший сюжет. Из какой школы?

– Из 637‑й! – хором отвечали мои пионеры.

– Давайте запишу фамилии, – сказал Лабардан. – Ну, начнем с тебя…

– Малинин Игорь… А в кино это будут показывать?

– Конечно, будут… Ты?

– Сокольская Людмила. Пятый «А». А в каком кино будет?

– Везде, везде будет… Ты как зовешься?

– Скорпион, – негромко подсказал Игорек.

– Как?

– Хватит вам, ребята! – обиделся Витя. – Вы запишите: Минаев Виктор. Год рождения 1929… Отличник, можете записать.

Так Лабардан переписал фамилии всех ребят, а потом, не отрываясь от своей книжечки, обратился ко мне:

– А вы что – за вожатую? Так. Лады. Фамилия, имя, школа?.. Что? Позволь!.. Сима?!

Лабардан сдернул с себя дымчатые очки; отступив на шаг, нагнул голову в одну сторону, потом посмотрел с другого бока, все еще не веря, должно быть, широко шагнул ко мне, обеими руками схватил меня за локти и крепко потряс:

– Симочка!.. Ты? Вытянулась‑то как!.. Ну и случается же в жизни! Видишь, как пришлось мне тебя опять вернуть на экран… Кто бы мог думать?! – Он замолчал, отвернулся, глядя куда‑то в сторону. – А помнишь, Симочка, Александра Дмитриевича? Эх, Сима!..

И он быстро надел очки. А ребята стояли поодаль и глядели на нас обоих…

Вот как – не на лихом коне, не в гусарском кивере и не с острой саблей, а с мотыжкой‑сапкой в руке, копающейся в картошке на огороде попала я снова на экраны кино.

 

Глава 9

Под злыми звездами

 

Васька Жмырев появился на соседнем дворе дома № 15 с утра. Он сыпал налево и направо калеными семечками подсолнухов, новыми военными словечками: «точно», «порядочек», «культурненько» – и невероятными военными новостями, одна страшней другой.

Впрочем, он тут же добавлял, что пусть другие пугаются, а он лично ничего не боится.

Весть о появлении Васьки Жмырева быстро облетела оба двора. В этот день мы работали дома: по заданию штаба противовоздушной обороны вычерчивали белой известью стрелки у надписей: «бомбоубежище», «песок», «вода», «ход в укрытие». Днем была короткая тревога. Мы сейчас же полезли на крышу.

Дома № 15 и № 17 были разделены толстой, высокой стеной – брандмауэром, к которому с двух сторон приросли корпуса обоих зданий. Брандмауэр был официальной границей наших подоблачных владений. В мирное время здесь орудовали главным образом мальчишки‑радиолюбители, укрепляя свои антенны. Отсюда же запускались змеи. В канун праздников железо кровель грохотало под ногами управдома и дворников, которые спускали отсюда на канатах или подтягивали на фасаде транспаранты, портреты и светящиеся разноцветными огнями лампочки иллюминации. А ныне, как только взвывала сирена, крыша переходила в наше ведение. Мы уже хорошо обжились здесь. У нас стояли тут ящики с песком, лежали ломики, щипцы, стояли бачки с водой. Правда, налета еще не было, но тревоги уже объявлялись несколько раз. И всегда, когда я поднималась сюда и глядела сверху на замерший, как бы затаивший дыхание, изготовившийся к бою город, у меня холодело сердце, пересыхали губы – так страшно мне делалось за Москву.

Москва отсюда была очень хороша. В синеве Замоскворечья, ближе к югу, проступал сквозной, похожий на застывший смерч силуэт радиобашни на Шаболовке. Между домами проблескивало зеркало Москвы‑реки. С нашей крыши были видны две кремлевские башни с контурами темных звезд, притаивших теперь свой свет. И такая огромная, заполнив собой все видимое пространство, весь круг Земли, проложившая зелень парков и бульваров между кварталами, как перекладывают зеленым мхом елочные игрушки, лежала под нами Москва! Дым заводов стоял над далеким горизонтом. Ровный, слитный шум огромного города доносился на крышу.

Трамваи, автомобили внизу были страшно маленькими; зато лепные фигуры у карниза на фронтоне нашего дома, всегда казавшиеся мне не больше настольной лампы, на самом деле оказались размером в целый буфет…

Внизу, на земле, все выглядело теперь подготовившимся к удару. Все понемножку приобрело военный вид. А сверху, с крыши, Москва казалась по‑прежнему мирной, беззащитно открытой. Правда, на самом высоком, многоэтажном доме возле нас из‑за каменного барьера вокруг крыши торчали какие‑то длинные предметы, тщательно укутанные брезентом. И виднелась пилотка неподвижного часового. Да иногда замечала я там командира; он медленно шел за барьером по крыше, в руке у него был бинокль, он держал его в отставленной руке, как держат кружку, то и дело подносил его к глазам, отставлял руку и опять прикладывался, словно отпивал крупными глотками даль, открывавшуюся ему сверху.

В тот день, когда на соседнем дворе объявился Васька Жмырев и мы во время дневной тревоги поднялись к себе на крышу, наш недруг оказался совсем рядом с нами, по ту сторону брандмауэра. Вокруг него вертелись соседские мальчишки, поглядывая в нашу сторону.

Пионеры мои сразу заволновались:

– Вон он, Сима, смотри… Жмырь явился.

– Ну, и не обращайте на него внимания, – посоветовала я.

– Лучше с ним не связываться, – согласился со мной, немало меня этим изумив, Игорь.

Но словоохотливый Дёма Стрижаков решил все‑таки поступить по‑своему. Он подошел к брандмауэру и крикнул на ту крышу:

– Эй, Жмырь!

– Ну Жмырь, скажем. Дальше что? – последовало оттуда.

– Здорово!

– Ну, допустим, здравствуй. Что с того? – вызывающе ответил Жмырев.

– Сейчас я его поймаю, – сказал Дёма, подмигнув нам, и с таинственной значительностью громко спросил: – Жмырь, ты зачем к нам в погреб лазил?

– Ребята, – обратился к своим Жмырев, – это он у них что – чумной?

Те так и покатились.

– Ты зачем на острове все вырыл и лодку угнал?

– Слыхали? – изумился Жмырев. – Был халдей, стал обалдей… Эй, телескопы, он у вас что – не в себе?

– Ну, ты, правда, Жмырев, не прикидывайся особенно, – вмешался тут же Витя Минаев.

– Да чего мне прикидываться! – окончательно рассердился Жмырев. – Вы сами за собой поглядывайте. Как насчет ухи? Наваристая? Скусная была? Я слышал, как вы чужую рыбку удили. Не бойсь, все знаю. Вы вон вашего рыболова спросите…

– Я же говорил – не надо с ним связываться, – пробормотал Игорь, весь красный от смущения. – И нашел ты тоже время, Дёмка, разговоры заводить! Тут, понимаешь, тревога, а он… начал старое ковырять.

– Молчу, молчу, – хитро прищурившись, понимающе кивнул Жмырев и запел во все горло: – «Я с миленочком сидела. Он молчит, и я молчу. Я подумала, сказала: «Будь здоров! Домой хочу».

Дали отбой, и мы спустились вниз. Но настроение у нас было испорчено. У всех в душе был какой‑то неприятный осадок после этого разговора на крыше: об истории с рыбой, должно быть, узнали ребята, живущие близ водохранилища. Я тут же выругала себя за то, что занимаюсь всякими пустяками в такое серьезное время.

И только вечером все мы забыли про Жмырева. В десять часов вечера из всех рупоров радио послышалось:

– Граждане, воздушная тревога!

Завыла, взбегая на высокие ноты, мягко скатываясь на нижний регистр и снова возвышая тон до визга, сирена на большом доме возле нас. Тотчас же откликнулись еще две, обгоняя друг друга, то сходясь, то расходясь… Команда моя кинулась по местам. Мы уже привыкли слышать звуки тревоги и ждали, что скоро дадут отбой. Сирены замолкли. Наступила тишина. И вдруг радио опять заговорило:

– Граждане, воздушная тревога!.. Не скапливайтесь в подъездах домов, укрывайтесь немедленно в убежища. Работники милиции, обеспечьте немедленно полное укрытие населения в убежища!

И вдруг в окнах верхнего этажа большого дома на другой стороне улицы я увидела отражение каких‑то маленьких пляшущих огней. В ту же минуту, где‑то далеко позади себя, я расслышала частые сухие звуки, как будто лопались резиновые пузыри. И внезапно вся Москва ощетинилась прожекторами. Светящиеся струи лучей ударили в небо, сходясь, пересекаясь, расходясь, как сходились, пересекались и расходились звуки сирен. Над окраинами Москвы заплясали сотни вспыхивающих и гаснущих огоньков. Казалось, что огромная невидимая сетка повешена там между небом и землей, ограждая край города. Она расшита тысячами блесток, то гаснущих, то снова загорающихся: кто‑то непрерывно трясет эту огромную прозрачную сетку, и та дрожит, гремя и рассыпая вспышки.

Потом в небе возник какой‑то новый, чужеродный, всему посторонний, нудный и тошнотворный звук. И тотчас же оглушительно, часто и близко, несколько раз подряд, торопливо выпалили зенитки с соседней крыши, откуда теперь доносились слова команды: «По фашистским налетчикам – огонь!» С рычащим неистовством зачастил пулемет, счетверенный, как мне пояснил Игорь. В небо, туда, откуда доносился сдвоенный, качающийся гуд, помчались, догоняя друг друга, красные тирёшки. Это был след трассирующих пуль. И там скрестились, яростно толча облака, сотни прожекторов. И казалось, вся Москва загрохотала выстрелами, гоня с неба невидимых летучих врагов. Все стреляло вокруг. Метались прожектора. Небо безумствовало, шаталось, когда все прожектора склонялись то в одну, то в другую сторону, и рвалось на части, когда лучи пересекались в поисках. А город внизу был неподвижен – черная громада притаившейся темноты. Рядом с нами на крыше были дежурные дружинники нашего дома, комсомольцы. Вдруг кто‑то сказал в темноте:

– Пионеров этих вниз надо. Кто допустил? Где комендант? Разве можно ребятам на крыше! А ну, ребята, живо марш в укрытие!

– Ну что вы, дядя, мы же привыкли! Вот спросите нашу вожатую…

– Да и вожатую вашу не мешало бы вниз, – отвечал мужской голос.

Несколько осколков от зенитных снарядов с порхающим визгом пролетели над головами у нас и звонко цокнули о железо крыши.

– Кто здесь у вас вожатая? – закричал человек, вылезая из люка чердака. Я узнала в нем коменданта наших корпусов. – Вы, Крупицына? А ну, сейчас же убирайте своих пионеров! Не ваше тут место!

Нелегко было уговорить ребят, чтобы они ушли вниз. Прежде всего их надо было разыскать на крыше. Они, услышав приказ коменданта, сразу все попрятались. Понемножку я их всех выловила и отправила вниз. Скоро снизу до меня донеслись голоса Гали и Люды: «Пожалуйста, граждане, не нарушайте… Укрывайтесь, пожалуйста. Проходите. Женщины и дети, вперед… А мы дежурные, не волнуйтесь». Но конечно, Игоря Малинина я не нашла. Только с другого конца крыши я иногда слышала его срывающийся басок:

– Эй вы там, внизу, в шестнадцатой квартире, светилы, затмевайтесь, вам говорят! У вас видно!..

Но, когда я подбегала к этому краю крыши, Игоря уже там не было. А налет продолжался. Москва отбивалась. Хлопали зенитки, шатались в разные стороны лучи прожекторов, словно в бурю высокие мачтовые деревья с внезапно засветившимися стволами. Иногда мне казалось, что и дом наш начинает качаться из стороны в сторону. А потом вдруг стало надолго совсем светло. Страшный ярко‑желтый, фосфорный и какой‑то потусторонний свет озарил сверху город. Стали ясно видны дома, улицы, и все было оранжево‑зеленым, словно виделось через цветное стекло. Это фашисты бросили со своих самолетов светящиеся бомбы. Злые звезды повисли над Москвой, обнажая город сверху мертвым своим светом, срывая защитный покров темноты. По этим отвратительным светилам били зенитки, строчили пулеметы. Желтые звезды медленно погасли. Тьма, сгустившаяся теперь, показалась еще более черной. Потом в небе раздался пронзительный свист, все громче и громче…

– Ложись! – закричал кто‑то из темноты.

Я кинулась плашмя на крышу. Последовала ослепительная вспышка, и какая‑то сила, прогрохотав по железу кровли, как мне казалось, вмяла меня в жесть.

– Через квартал от нас, – определил комендант.

Теперь то и дело слышался над нами посвист бомб, ухали разрывы, мы видели яркие вспышки. А потом где‑то за вокзалами и в стороне Красной Пресни стало медленно расползаться багровое зарево. Оно делалось все больше и больше: загорелось еще где‑то на окраинах. Горизонт стал огненным. И, глядя на это, я почувствовала, как стучат у меня зубы. Я зажимала обеими руками рот, а зубы всё стучали. И ночь показалась сразу знобкой. И было не столько страшно, сколько нестерпимо обидно, что горят дома нашего города, что это сделал в нашем городе враг, что чужая злая воля вмешалась в наши ночи.

Москва горит… Меня всю трясло.

– Сбили, сбили, падает двухмоторный! – услышала я голос Игоря и посмотрела на небо.

Там три скрестившихся прожектора медленно сводили с небосклона к пылающему горизонту какую‑то сверкающую точку, оставлявшую длинный розоватый дым. Потом полетели какие‑то огненные брызги, и с неба словно скатилась расплавленная красная капля. Земля ответила на падение вражеского самолета негодующей вспышкой.

На всех крышах аплодировали и кричали «ура». Но в это время над нами совсем низко взвыл воздух, и с неба посыпался огонь. Словно десятки факелов падали на нас, тыкаясь в крышу, тотчас загораясь, шипя и фыркая. Это фашистский бомбардировщик, пикируя, сбросил зажигательные бомбы.

Ух, как кинулись мы все тушить эти бомбы! Как засыпали песком, топтали подошвами, хватали клещами, тащили топить в воде огненных гаденышей, пока они еще не вырвались из своей алюминиевой скорлупы! С одной бомбой я справилась самолично. И я своими руками могла теперь потрогать покореженное, уже остывшее в кадке, бессильное оружие врага.

Несколько зажигалок упало по ту сторону брандмауэра, на крышу соседнего дома № 15. Мальчишки тушили их, ругаясь напропалую, гоняясь за теми, которые катились по склону крыши. Одна, самая большая, расфыркивая пламя, оставляя за собой огненную дорожку, скатилась к желобу и застряла там, извергая жгучую, ослепительную лаву. Я видела, как Васька Жмырев, подобравшись к самому карнизу, почти повиснув на руках, дотянулся до бомбы ногами и пинал ее до тех пор, пока она не свалилась вниз, во двор.

– Эй вы там, внизу! – прокричал, свешиваясь с крыши, Жмырев. – Принимай угольки горячие…

Двор внизу на мгновение осветился вспышкой разбившейся зажигалки, послышался топот по асфальту, крики, возня, и внизу стало опять темно. А Васька Жмырев одним прыжком уже перемахнул через гребень стены и гнался теперь за другой зажигательной бомбой. Она упала на гребень нашей крыши, разломилась и медленно съезжала, проплавляя воспаленным термитом железную кровлю. Однако Игорек поспел туда раньше, чем Жмырев. Он отпихивал плечом рослого Василия и сам шипел и фыркал, словно маленькая бомба:

– Пусти, Жмырь, пусти, говорю… Пошел ты… Не твоя это бомба, не лезь… Что за привычка у тебя лезть, куда не просят! Чего ты на нашу крышу пришел? Туши там, у себя…

И, оттирая в сторону Жмырева, Игорек поддел бомбу на совок. Он бежал к чану с водой на чердаке, неся бомбу, как несут уголь из печки для самовара. Руки у него дрожали. Бомба выбрасывала фонтанчики огня, и несколько капель жидкого пламени попало Игорю на брюки – материя загорелась. Он не обращал внимания, топил шипящую бомбу в воде.

– Штаны горят, ты, халдей! – закричал Жмырев и, подхватив маленького Игоря, с размаху посадил его задом в чан с водой.

Тот вылез сейчас же, мокрый, разъяренный, полез с кулаками на рослого Жмырева:

– Ты что, на самом деле, Жмырь, просили тебя? Дурак…

Только тут он почувствовал, что со штанами у него действительно неладно, пощупал их сзади, заглянул себе за спину, выгнувшись, и сконфуженно замолчал.

– Ну, ладно, ладно, не фырчи, жареный халдей, – добродушно проговорил Жмырев и перемахнул через брандмауэр на свою крышу.

Защитники нашей крыши собрались вокруг Игоря, шумно отдуваясь после схватки с зажигательными бомбами. Кто осматривал прогоревшую одежду, кто дул на обожженную руку. И все очень хвалили Ваську:

– Это кто тут так ловко орудовал?

– Да это один парень тут у соседей гостит. Подмосковный сам. Шалопай.

– Шалопай, а гляди, как хорошо управился! Отчаянный!

А Игорь сопел в стороне, недовольный.

– Сима, у тебя булавки английской нет? – шепотом спросил он и, получив булавку, долго пришпиливал к поясу расползавшиеся, наполовину сожженные штаны.

А я немного повеселела. Как‑никак это было наше первое боевое крещение, и мы не сплоховали. Тем, невидимым, летящим в тревожном небе Москвы, злобно целящим в нас, швыряющим на наши головы, на наши крыши огонь, все‑таки не удалось сжечь наш дом. Мы отстояли его.

«А где сейчас Амед? – подумала я. – Жаль, что он не видит меня здесь, на боевом посту! Вот бы зауважал! А то спит, наверно, сейчас под спокойными горячими звездами и прислушивается, как пофыркивает и хрустит сеном в конюшне его этот самый хваленый Дюльдяль…»

Только когда в рупорах послышался желанный отчетливый голос: «Угроза воздушного нападения миновала. Отбой», я спустилась с крыши. И внизу вдруг почувствовала, как ужасно я устала за эту ночь.

Из укрытий повалил народ. Все шумно переговаривались, делились своими переживаниями.

Пионеры мои, насильно загнанные в убежище, обступили меня, наперебой рассказывая, что они испытали там, внизу, когда земля тряслась над их головой. Какой‑то старичок в ночной сорочке и войлочных туфлях показывал всем колючий, зазубренный осколок: «Так и звиркнул прямо в окошко, – гляжу, а он на подушку улегся. Еще горячий был…»

Поднялась из подвала мама, бледная, задыхающаяся, кинулась ко мне, обхватила ладонями мою голову, стала целовать:

– Господи, Симочка, страсть‑то какая… Ой, дайте на волю выйти, дыхнуть дайте!.. Зачем же ты такой риск себе позволяешь? Да – не к тому будь сказано – вдруг бы в тебя попало!.. Ой, батюшки, сколько же еще нам терпеть?.. И отца нигде не видать. Куда его унесло?

Но отец уже проталкивался к нам, крича издали торжествующе:

– Здесь я, мать, здесь! Живой, в лучшем виде.

– Господи, куда же тебя, слепого, носит? – рассердилась мать.

– Брось, Катя, брось, – говорил отец. – Теперь моя слепота сгодилась. Я уж двадцать пять лет в затемнении хожу. Это вам только с непривычки. Я, мать, сегодня на нашем объекте за главного был. Все тычутся куда попало, мне это затемнение все равно не видать. Вот, выходит, и я сгодился… Симочка, что это у тебя на руке‑то? – Он погладил мою кисть. – Ожог, никак? Ты бы все‑таки поостереглась… Есть и без тебя кому на крыше стоять…

А Васька Жмырев ходил и похвалялся количеством потушенных бомб.

Так прошла первая боевая ночь Москвы. И хотя мы не выспались и некоторые были перепуганы, все же в людях чувствовалось особое, новое и гордое упрямство. Мы попробовали себя в борьбе с огнем. Москва вошла в соприкосновение с врагом. Все чувствовали себя сегодня увереннее, чем вчера.

 

Глава 10

Не смыкая глаз

 

Пришла вторая ночь тревог.

И опять мы стояли на крышах. И чувствовали, как содрогается Москва от ударов бомб. Фашисты в этот день бросали мало «зажигалок», но больше швыряли фугаски.

Утром люди с волнением рассказывали о том, что тяжелая бомба разнесла театр Вахтангова. По улицам мчались, завывая сиренами, кареты «скорой помощи».

За второй ночью пришла третья. Теперь каждый вечер около десяти часов начинали выть сирены. К этому часу люди уже подбирались поближе к убежищам, где теперь вместе с дружинниками несли дежурства и мои пионеры. Это им разрешили. И как только начиналась тревога, я слышала внизу, во дворе, голоса моих девочек:

– Спокойно, граждане! Женщины и дети, вперед… Товарищ, пропустите гражданку с ребенком… Проходите, граждане, проходите, не скапливайтесь…

Пионеры мои с гордостью носили противогазы, а у девочек были сумки с красными крестами.

А налеты на Москву продолжались. Немцы, должно быть, хотели подавить волю города постоянной бессонницей. И действительно, все люди в Москве казались невыспавшимися.

Тяжело мне было смотреть на длинные очереди старушек, которые с узелками, баульчиками, прихватив внучат, часов уже с семи занимали очередь у станции метро.

Мы все начали уставать. Все время хотелось спать. С каждым днем труднее и труднее было выдерживать ночное дежурство на крыше. Мы стали меняться, чтобы давать друг другу передышку. Шумная и лихая суматоха первой ночи сменилась теперь изнурительной, суровой сосредоточенностью. Мы стали опытнее. Мы меньше пугались, но и меньше восторгались, когда нам удавалось потушить бомбу. Это уже стало обыкновением. Да и не каждую ночь падали бомбы именно на наш район. А ночь все равно была бессонной.

Не унывал только Ромка Каштан. Он приходил ко мне в часы, свободные от дежурства в истребительном батальоне, и каждый раз приносил или новую песенку, или рассказывал что‑нибудь смешное. Какие только веселые глупости не придумывал он! Сочинял уморительные объявления вроде: «Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные. Желательно в разных районах». Когда Ромка с нашими старшеклассниками рыл большие щели‑укрытия, он вывесил огромный плакат: «Цель оправдывает средства», а сбоку к букве «Ц» приписал красным карандашом еще одну толстую палочку, и получилось: «Щель оправдывает средства». Однажды он пришел ко мне днем, как всегда аккуратный, подтянутый, в щегольской пилотке с красной звездой, застал меня во дворе с моими пионерами и сейчас же начал:

– О‑о, великие астрономы, зодиаки и само светило! Слушайте, вы, цыпленки, я могу вас обучить новой песенке, слышали? Как раз для младшего возраста. Ну‑ка, хором за мной!..

– Глупо, Ромка, – сказала я, хотя самой мне было смешно. – Как ты можешь в такое время… Ты бы хоть чуточку стал солиднее.

– Солидными должны быть стенки в бомбоубежище, – возразил Ромка, – а личная солидность никого не спасает, только обременяет хуже. Верно, цыпленки? А для вашей вожатой у меня есть особая песенка. Вот, прошу послушать. – И он запел: – «Крутится, вертится «юнкерс» большой, крутится, вертится над головой. Крутится, вертится, хочет попасть, а кавалер барышню все равно хочет украсть…» – Ромка привстал, галантно подбоченился, шепнул мне: – Можешь переписать для своего Амеда. – И затем продолжал как ни в чем не бывало: «Где ж эта улица, где ж этот дом, где все, что было вчера еще днем?»

Мне с ним всегда было весело, но я не любила, когда он шутил так при моих пионерах: мне казалось, что этим он умаляет в их глазах мой авторитет.

– Если сам сочинил, – сказала я, – то поздравить не могу: малоостроумно.

– Чем богаты, тем и рады, – отвечал, не обижаясь, Ромка. – Я понимаю, что тебе по твоему настроению другое нравится… Ну как? Что пишут из солнечной, знойной Туркмении?

Я, кажется, покраснела и хотела что‑то сказать, но тут подбежала Катя Ваточкина:

– Симка, я тебя ищу целую вечность! Пошли в Парк культуры. Там народу – тьма! Талалихин будет выступать. Вот парень – красота! Герой! Абсолютный!

И мы пошли в районный Парк культуры. Пионеры мои увязались за нами. Но мы шли впереди и тихо беседовали с Ромкой.

Сперва мы шли молча, потом я сказала, полная своих мыслей:

– Писем нет, а телеграмма была.

– Ты это про что? – удивился Ромка, уже позабывший свой шуточный вопрос.

– Ну, оттуда… Из Туркмении. Ты же спрашивал.

– А‑а! – каким‑то скучным голосом протянул Ромка. – Ну, и что слышно там, на их боевом фронте?

– Да беспокоится за меня, советует поехать к брату Георгию. Там у них спокойно, вот он и зовет.

– И что же, собираешься? – спросил он, испытующе поглядев на меня.

– Ну вот, действительно, не хватало еще!.. Я ему написала, что мое место тут, в Москве. Рассказала про наших ребят. Как бомбы у нас тушили, вообще про нашу жизнь московскую.

– Ты пиши, да соображай, что пишешь. А то знаешь – военная цензура живо…

– Ну что я, не знаю, что ли, что можно писать, чего нельзя!

Я не сказала Ромке, что у меня вышло с письмами Амеду. Я понимала, что нельзя сообщать в письмах обо всех бомбежках, и писала, например: «Вчера опять у нас была бабушка. Она осталась ночевать и не дала нам покоя до утра. Бабушка что‑то зачастила к нам. Старуха очень шумная, от нее масса беспокойства, и мы все время не высыпаемся…» Я была уверена, что Амед поймет, о чем идет речь. Но он писал в ответ: «Если ты решишь приезжать, забери с собой бабушку – старую женщину нехорошо оставлять одну. Мать тоже так думает».

Был воскресный день, ярко светило солнце. Но августовская прохлада уже освежала летнюю теплынь парка. Тут собралось много молодежи. Мы протискались вперед, к эстраде, и как раз в этот момент на нее вышел Виктор Талалихин. Это был невысокий, крепко сколоченный паренек со свежим курносым, совсем еще мальчишеским лицом. У него были нашивки младшего лейтенанта, голубая фуражка летчика, орден Красной Звезды.

Золотую звездочку Героя он еще не получил, хотя звание ему было уже присвоено. Об этом мы прочли вчера в газетах. Одна рука была забинтована: он поранил ее при таране.

И сразу вокруг нас вспыхнула громогласная и очень радостная овация.

– Витя! Витенька! Витюшка! Витя! – кричали девушки, подпрыгивая, чтобы лучше, через головы впереди стоящих, рассмотреть героя, ставшего любимцем военной Москвы.

– Виктор! – басили товарищи Талалихина с его улицы, ровесники героя с Мясокомбината, где он недавно работал.

А он стоял, неловко переминаясь, хотя и старался держаться петушком, поглядывая исподлобья на шумевшую, приветствовавшую его молодежь, поправлял здоровой рукой портупею. Когда все стихло, он заговорил:

– Меня просили, в общем, сказать, как я решился идти на таран. Потому что в этом деле был, понятно, риск. – Он пожал плечами и сказал с некоторым даже недоумением, но упрямо: – А что же мне было, упускать фашиста, что ли? Патроны, боезапас у меня кончились. Он бы и улетел себе. А я подсчитал так: ну хорошо, я тоже в крайнем случае гробанусь, но все‑таки я‑то один, а их там, на «юнкерсе», целых четыре. Значит, как‑никак счет будет четыре на один в нашу пользу. Я и взял его на таран.

Овация забушевала с новой силой вокруг нас.

– Злоба меня такая взяла, аж весело и жарко стало. Не дам, думаю, ему к нашей Москве пробиться. Ну и протаранил. Всё.

Меня прижали к самому краю эстрады, и я почти касалась подбородком сапог Талалихина, хорошо начищенных, крепких, – я даже слышала, как от них вкусно попахивает ваксой. Задрав голову кверху, я смотрела на героя. И видела его вздернутую верхнюю губу, озорно подрагивающие ноздри,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: