Преподобноисповедник Никон родился 26 сентября 1888 года в Москве в семье Митрофана Николаевича и Веры Лаврентьевны Беляевых и в Крещении был наречен Николаем.
Дед Николая по матери, Лаврентий Иванович Швецов, был круглым сиротой. Его подобрал на улице некий небольшого достатка купец и определил работать в своей лавке на Балчуге в Москве. Купец был человеком одиноким и, видя исключительную религиозность и добросовестность Лаврентия, завещал ему свою торговлю. Дела у Лаврентия Ивановича пошли успешно, и в конце концов он стал владельцем трех лавок. Занимаясь всю жизнь торговлей, он говорил и любил повторять: «Чужая копейка, внесенная в дом, как пожар, сожжет его»[1], что неправильно говорят: не обманешь – не продашь: «Я за всю мою жизнь никогда никого не обманул ни разу, а дело мое шло всегда лучше, чем у других»[2]. Лаврентий Иванович любил посещать церковь Божию и сам иногда пел на клиросе. В течение тридцати трех лет он был старостой церкви святых равноапостольных Константина и Елены в Кремле, в которой находилась чудотворная икона Божией Матери «Нечаянная Радость». Церковь была изрядно повреждена французами во время нашествия Наполеона, и Лаврентий Иванович принял большое участие в ее восстановлении. Он сподобился тихой и мирной христианской кончины: в 12 часов дня он приобщился Святых Христовых Таин и к вечеру отошел ко Господу.
Отец Николая, Митрофан Николаевич Беляев, был выходцем из семьи крестьян Воронежской губернии. Из четырнадцати детей он был младшим. Семья была бедной, и Митрофан Николаевич ушел пешком на заработки в Москву и устроился рабочим при магазине «Мюр и Мерилиз». Отличаясь большими способностями и трудолюбием, он вскоре стал продавцом, а затем заведующим мануфактурным отделом. Пленяясь внешним успехом, он мало заботился о своем характере и нраве, которые с удачей все более портились, и в конце концов он рассорился с хозяином и открыл свое дело. Все пошло поначалу успешно, но бывший хозяин оказал противодействие его делу и добился того, что Митрофан Николаевич разорился. Он женился на вдове, у которой было две дочери, но она вскоре скончалась, и Митрофан Николаевич женился на Вере Лаврентьевне Швецовой. Венчались они в церкви Большое Вознесение у Никитских ворот. У них родилось восемь детей – две дочери и шесть сыновей[3]. Впоследствии Митрофан Николаевич стал служить у Лаврентия Ивановича, и вся семья переехала к нему жить на Большую Ордынку.
Семья Беляевых имела благочестивые устремления, но, как и многие в то время городские семьи, не понимала важности церковной жизни, не придавала значения постам, не имела представления о духовной литературе и вообще о том, что кроме внешнего соблюдения обрядов столь же важно для человека внимание к своему внутреннему духовному миру, который требует о себе попечения даже значительно большего, чем попечение о плоти. Митрофан Николаевич, по воспоминаниям сына Ивана, «церковь... любил. Но он любил ее так, как большинство мирян того времени. Он не вникал в глубину христианского вероучения. Ходил во храм все праздники, наслаждаясь пением и диаконскими голосами»[4].
Когда Николаю исполнилось пять лет, он тяжело заболел и лежал уже бездыханен, посинел и даже похолодел, так что отец уже думал, что он умер, но мать не теряла надежды, растирала его мазью и горячо молилась святителю Николаю Чудотворцу о даровании сыну жизни. И совершилось чудо: болезнь остановила свое течение, и Николай выздоровел. Впоследствии оптинский старец, игумен Варсонофий[a], так сказал ему о происшедшем: «Конечно, это из ряда вон выходящий случай. Собственно, не случай, ибо все происходит с нами целесообразно... Вам была дарована жизнь. Ваша мама молилась, и святитель Николай Чудотворец молился за вас, а Господь, как Всеведущий, знал, что вы поступите в монастырь, и дал вам жизнь. И верьте, что до конца жизни пребудете монахом...»[5]
Николай имел доброе, отзывчивое, способное к глубокому сочувствию нуждающимся сердце. Он писал о себе в дневнике: «Нужды материальной я никогда не испытывал. Даже напротив, от пелен до смерти дедушки[b], то есть до тринадцатилетнего возраста, я жил чуть ли не в роскоши. Кроме того, был любимцем бабушки, да, кажется, и дедушки. Одним словом, мне хорошо жилось. Помню, устраивалась у нас елка на Рождество: детское веселье, конфеты, блеск украшений – все это радовало меня. Но помню хорошо один вечер. Я один около елки. В комнате полумрак, горит лампа, и тень от елки падает на бóльшую половину комнаты. И вот какая мысль у меня в голове: я сыт, одет, родители утешили меня прекрасной елкой, я ем конфеты, в комнате тепло... Но есть, я знаю, такие дети, у которых нет даже необходимого. Об елке и речи быть не может: они полураздеты, просят милостыню на морозе или голодные сидят в холодных подвалах...»[6]
«Помню, что я часто даже в играх, которые любил, чувствовал неудовлетворенность, пустоту. Я не знал, куда мне поступить из гимназии, что выбрать, какую отрасль науки, какой, сообразно с этим, путь жизни. Ничто мне не нравилось так, чтобы я мог отдаться тому, что выбрал. Был у меня переворот в жизни, когда все вокруг было заражено социальными идеями в нашем юношеском кругу. Мне эта маска, которой прикрыто дело диавола, ведущее в пагубу, сначала как бы понравилась, хотя я и не мог ее совместить с верой в Бога, в которой и о которой я ничего не размышлял и не давал отчета, имея скорее превратное понятие о вещах веры, например о монашестве.
Я прежде совсем не давал [себе] отчета, что такое монашество, потом осуждал всех монахов вообще; потом, за несколько месяцев до приезда в Оптину в первый раз, я начал сомневаться в монашестве – богоугодно ли оно? И сомневался до последнего времени, до самого поступления в скит, и, вероятно, даже по поступлении были сомнения. Теперь, слава Богу, все затихло, и истина доказывается моим собственным опытом, чтением книг и тем, что вижу и слышу. Как благодарить мне Господа? Какого блага сподобил меня Господь! Чем я мог заслужить это? Да, здесь исключительно милость Божия, презревшая всю мою мерзость. Действительно, как я сам мог прийти в скит, не веря в идеал монашества, не имея положительно никакого о нем понятия, осуждая монахов, живя самой самоугодливой жизнью, не желая подчинять свою волю никому из смертных, не молясь ни утром, ни вечером (правда, ходя довольно часто в церковь), читая исключительно светские книги (исключая книгу епископа Феофана перед самым отъездом в Оптину), думая даже о браке? Один ответ: Господь привел...
Замечу еще раз, что церковь (этому я придаю огромное значение – может быть, это была одна из самых главных причин, приведших меня в обитель и к Богу...) лет с двенадцати-тринадцати я не покидал, несмотря ни на что...»[7]
Николай вспоминал о своем религиозном пути: «Первым моим духовником был протоиерей отец Сергий Ляпидевский, уже скончавшийся, вторым – его сын, отец Симеон Сергеевич. Несмотря на религиозность мамы, бабушки, дедушки, папы – они нас редко посылали в церковь, особенно зимой, боясь простуды. А ребенок сам пойти не может. Нас и баловали, и ласкали, но вольничать не позволяли, уйти без спросу мы не смели.
Однажды на исповеди, кажется, отец Симеон Сергеевич сказал мне, что необходимо ходить в церковь по праздникам. “Это – долг перед Богом”. Я поразмыслил об этом и согласился. С тех пор я стал часто ходить в церковь, даже в будни, когда был свободен. И это обратилось в привычку. Ходил я также и к вечерним собеседованиям по воскресеньям. Правда, ходил больше из-за “интереса”, но все же иногда бывало что-то вроде умиления. Помню, однажды за собеседованием я, стоя на клиросе, слушал проповедь и заключил в конце концов так: “Как бы провел я время дома, не знаю, а здесь все-таки душеполезное услышал”.
Услышав однажды о грехе суеверия, я приложил слышанное к жизни и отверг все суеверное – например приметы. Услышав однажды о грехе воззрения на девушек и жен с похотением, я даже... опечалился: это доставляло мне удовольствие. Как быть? Смотреть грешно, а не смотреть – лишить себя удовольствия. И решил я, что смотреть можно, только без похотения. Такой сделкой со своей совестью я как бы успокоился: взяла верх плотская сторона.
Представилось новое искушение: предложили мне учиться танцевать, но танцы назначались как раз во время вечерни. Куда склониться? Помню, был 6-й глас на “Господи, воззвах”, мой в то время самый любимый догматик: “Кто Тебе не ублажит...”. И туда, и туда хочется. Долго я боролся, долго был в нерешительности, и... о, позор, позор! попрал я совесть и пошел танцевать. Совестно вспомнить! Как враг старается удалить от церкви, если ходишь даже и с равнодушием»[8].
Окончив гимназию, Николай поступил в Московский университет, но проучился недолго. Он вспоминал: «В университете я успел проучиться немногим более полугода... После Рождества мои мысли и стремления к богоугождению начали несколько формулироваться, и я стал посещать университет хотя и ежедневно, но с некоторой целью... под предлогом занятий в университете я уходил утром из дома. Приходил в университет и был там до 9 часов, а с 9 часов отправлялся в Казанский собор к обедне, предварительно заходя по дороге к Иверской, если там народу бывало не очень много. Отслушав литургию, стоя иногда даже всю литургию на коленях, я не спеша отправлялся домой и заходил по дороге в часовню Спасителя и, помолившись там, уже без задержек направлялся домой. Дома я, напившись чаю, садился читать Евангелие, которое и читал более месяца или месяц. Когда Евангелие было прочитано, я начал читать Апостол и “Путь ко спасению” епископа Феофана; читал иногда листочки и брошюрки духовного содержания.
Вечером я начинал писать дневник, потом немного молился и ложился спать. Так проходил день, за ним другой. Я все более и более чувствовал необходимость переменить жизнь, начать жизнь иную и молился об этом, конечно своими словами. Господь услышал мою грешную молитву и непостижимыми судьбами направил меня в Оптину на иноческий путь...»[9]
В феврале 1907 года Николай пожелал сознательно исповедаться и причаститься Святых Христовых Таин, что и исполнил, исповедавшись иеромонаху Чудова монастыря Серафиму, в первый раз подходя к Таинству исповеди не формально, а сознательно желая примирения с Богом и соединения с Церковью.
Николай поведал о своем намерении поступить в монастырь священнику Петру Сахарову, законоучителю в гимназии. Тот не чувствовал, что может решить этот вопрос самостоятельно, и направил его к своему товарищу по Духовной академии епископу Трифону (Туркестанову). Это было перед Великим постом в 1907 году, в Неделю о блудном сыне. При встрече присутствовала мать Николая, Вера Лаврентьевна. Владыка сказал ей о сыновьях, Николае и Иване, возжелавших поступить в монастырь: «Не беспокойтесь, они увидят там только хорошее, и это останется у них на всю жизнь».
Вечером 23 февраля братья выехали в Оптину, «не имея о ней, – как писал Николай, – ни малейшего представления. Недели за две до того времени я не знал, что Оптина существует»[10]. 24 февраля, в день обретения главы святого Иоанна Предтечи, они впервые увидели Оптину. Побыв некоторое время в монастыре, Николай захотел остаться здесь, но все монахи, которые постарше, советовали пожить еще в миру, и отец настоятель также не захотел принять. Однако на прощание предложил зайти к нему, дал общие правила молитвы и жизни и, благословив иконой Божией Матери «Споручница грешных», сказал: «Благословляю вам, Николай Митрофанович, на радость родных и знакомых и на пользу души вашей».
Восемь месяцев после этого Николай прожил в миру, по благословению епископа Трифона окормляясь у игумена Богоявленского монастыря Ионы; в монастыре он пребывал иногда до позднего вечера, когда уже и двери запирались. Отец Иона настаивал, чтобы юноша скорее уходил в монастырь.
5 декабря 1907 года Николай и его брат Иван приехали в Оптину; 7 декабря, в день памяти святителя Амвросия Медиоланского, когда именинником бывал старец Амвросий, скитоначальник игумен Варсонофий благословил их переезжать в Оптину пустынь; 9 декабря, в день праздника иконы Божией Матери «Нечаянная Радость», они выехали из Оптиной в Москву для окончательного устроения дел в миру. 23 декабря они были уже в Оптиной, а 24‑го – поселились в келье в Предтеченском скиту.
Наставляя Николая перед принятием в скит, скитоначальник отец Варсонофий в назидание рассказал ему, какую он имел беседу при своем поступлении в скит со старцем Анатолием (Зерцаловым)[c], которому поведал тогда, что хотел бы жить поуединеннее, в затворе.
«– Что же, и в баню ходить не будете? – спросил отец Анатолий.
– Конечно.
– Да, вот я про то-то и говорю, что в баню ходить не будете.
– Вы, Батюшка, – говорю я, – что-то под “баней” разумеете иное?
– Да, пустыня, затвор не очищают нас. Я в пустыне со своими страстями могу жить – и не грешить по видимому. Нам нельзя там познать всю немощь свою, свои пороки, раздражение, осуждение, злобу и другое. А здесь нас чистят: как начнут “шпиговать”, только держись, – мы и будем познавать свои немощи и смиряться. Здесь без вашей просьбы начнут вас чистить. Когда только поступаешь, все кажутся Ангелами, а потом начнешь видеть пороки, и чем дальше, тем больше, – с этим надо бороться»[11].
«Духа надо держаться. Дух животворит, буква умерщвляет[d]. Если видеть в монашестве одну форму, то жить не только тяжело, но ужасно. Держитесь духа. Смотрите, в семинариях духовных и академиях какое неверие, нигилизм, мертвечина, а все потому, что только одна зубрежка, без чувства и смысла. Революция в России произошла из семинарии. Семинаристу странно, непонятно пойти в церковь одному, стать в сторонке, поплакать, умилиться, – ему это дико. С гимназистом такая вещь возможна, но не с семинаристом. Буква убивает»[12], – добавил отец Варсонофий.
29 января 1908 года, в день, когда празднуется память священномученика Игнатия Богоносца, Николая и его брата Ивана одели в послушническую одежду. Вручая им четки, игумен Варсонофий сказал: «Вот вам оружие, нещадно бейте им невидимых врагов. Прежде всего имейте всегда страх Божий, без него вы ничего не достигнете. Теперь для вас начинается новая жизнь. Хоть вы и жили в скиту, да все было не то. Теперь везде идет разговор у бесов: “Были почти наши, теперь пришли сюда спасаться – как это можно?” Но не бойтесь»[13].
Давая наставление и благопожелания послушнику Николаю, отец Варсонофий сказал: «Вообще постарайтесь еще при моей жизни утвердиться здесь. А то, что будет после меня, неизвестно. Я молю Бога, чтобы мне протянуть еще полгода или год, чтобы вас укрепить»[14].
Николай поведал старцу смущающие его мысли, будто современное монашество уклонилось от своих идеалов. Старец ответил на это: «Да, да, уклонилось. Однако диаволу и это [монашество] не очень нравится, коли он так восстает против современного монашества. Этим монашеством держится весь мир. Когда монашества не будет, то настанет Страшный Суд»[15].
Милостью Божией Николай сразу оторвался от мира. У него не пошло в ход и не стало развиваться мирское умонастроение, как бывает, когда новопоступивший послушник начинает интересоваться происходящими в монастыре внешними событиями, сначала слухом, а потом уже внутренне, в помыслах обсуждать, кто каков и какой жизнью живет, и, будучи еще не укреплен на поприще мысленной брани, побеждается натиском помыслов, которые в конце концов обращаются в бурю возрастающими в сердце страстями. Для послушника – это гибель, а для монастыря – искушение, так как такие умонастроения порождают и общие монастырские нестроения. Из ничего возникают, а потом словно буря какая пронесется над «тихой» обителью. Но Николай знал только свою келлию и старца Варсонофия[16].
В скиту Николай нес послушание в саду, был помощником библиотекаря, но основным его послушанием вскоре стало секретарское, у скитоначальника игумена Варсонофия. Отцу Варсонофию полюбился тихий послушник, и он сказал ему: «С первого же раза я расположился к вам и верую, что сохранится это расположение на все время, которое мне осталось жить... Оставайтесь здесь монахом до конца своей жизни. А основание монашеской жизни – смирение. Есть смирение – всё есть, а нет смирения – ничего нет. Можно даже без всяких дел, одним смирением спастись»[17].
С самого начала жизни в Оптиной пустыни Николай по благословению старца Варсонофия взял себе за правило вести дневник. 17 марта 1908 года он записал: «Свободного времени очень мало, так что все время теперь, с начала поста, я прохожу послушание помощника библиотекаря, а в библиотеке сейчас очень много дела.
Вот как Господь подкрепляет меня, недостойного: совершенно не тягощусь постом и даже лучшей пищи не желаю; бывают помыслы о прежнем, да это так, мимолетно, даже не беспокоит... Стараюсь слушать службу, хотя это далеко не всегда удается, обыкновенно бываю очень рассеян за службой.
Прежде я ругал монахов, а теперь, когда сам живу в монастыре, вижу, как трудно быть истинным монахом. И живу я как в миру, ничуть не изменился: все страсти, все пороки, грехи, остался таким же развращенным, страстным человеком – только живу в келлии, в скиту, а не в миру. И не стал сразу Ангелом, чего я требовал прежде от всякого монаха без разбора, молодой ли он или старый и сколько живет в монастыре, и не желал ничего принимать в соображение. Теперь я начинаю понимать, что практическое знание, собственно, только и имеет смысл. Очень легко разглагольствовать и очень трудно “дело делать”»[18].
А приблизительно через год он записал: «Все мои познания приобретены в скиту, вся формировка в нечто определенное моих убеждений и понятий произошла здесь, в скиту. Здесь, в скиту, я приобрел более, чем за всю мою жизнь в миру, более, чем в гимназии и университете. Не ошибусь, пожалуй, если скажу, что там я почти ничего не получил, хотя в миру от рождения прожил 19 лет, а в скиту не живу еще и года»[19].
Достигнув сам значительных духовных высот, отец Варсонофий чувствовал себя одиноким даже и в единомысленном монашеском обществе, тем более что ему пришлось жить в то время, когда в Оптиной начались нестроения и распри, и потому беседы со смиренно и искренно настроенным послушником, жаждавшим научения и спасения, явились и для самого старца большим утешением; несмотря на различие в возрасте и опыте, у них были одинаковые духовные устремления, и между ними сложились близкие, почти дружеские отношения.
30 января 1909 года Николай записал в дневнике: «Батюшка во время разговора первый раз назвал меня своим сотаинником. Я этого не ожидал и не знаю, чем мог это заслужить. Спаси, Господи, батюшку. Я все более и более начинаю видеть, что батюшка – великий старец. И, к моему сожалению, батюшка все чаще и чаще говорит о своей смерти, что дни его “изочтени суть”...»[20]
Подходило время, когда Николая могли призвать на военную службу, и он спросил отца Варсонофия, «можно ли молиться, чтобы Господь избавил от военной службы или нет? Батюшка отвечал, что нельзя. “Это надо всецело предоставить воле Божией, ибо прежде всего – это законно. И потом, мы не знаем, будет ли для нас полезно это. Молиться об этом равносильно тому, чтобы молиться об избавлении от послушания. Нет, уж лучше предоставим это воле Божией”»[21].
Во время медосмотра призывников Николай из-за расширения вен на левой ноге был зачислен в ополчение второго разряда, то есть в число тех, кто не служит срочную службу. Вернувшись после медицинской комиссии в скит, он пошел поблагодарить о дарованной ему еще и на будущее время жизни в скиту на могилки старцев; поблагодарив старцев, он встретил отца Варсонофия и сказал: «“Благословите. Не приняли меня”. Батюшка обрадовался, даже несколько раз переспросил. Благословил... Затем обратился к востоку и начал молиться... “Велика милость Твоя, Господи!”»[22].
Надвигалась новая эпоха, в которой все яснее стало ощущаться присутствие зловещего духа антихриста. Во многих охладевала любовь, которая в иных душах едва уже теплилась, подавляясь и угнетаясь плотскими страстями. Сердца стали узки и не вмещали других с их болью и скорбями, и люди стали отдаляться друг от друга, и множество даже и хорошего настроя людей оказывались в одиночестве. Казалось, Дух Божий отходит от мира. Если раньше строительство церковное, «составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получало приращение для созидания самого себя в любви» [Еф. 4:16], то теперь и оно почти замерло с отсутствием внутреннего духовного роста каждого. Из церковного общества стал исчезать дух самопожертвования и самоотверженности. Мало кто уже хотел быть приглашенным пройти с кем-то поприще, чтобы затем идти с ним и два. Изменялось само представление о смысле жизни и важности осознания ее смысла, содержание жизни стало уходить на периферию – во внешние дела, и потому в сердцах самих людей все утолщалась стена между этой временной жизнью и вечной, люди как бы теряли вход во врата вечной жизни, переставали ориентироваться в духовных вопросах и все более становились лукавыми чадами века сего, отчего сами становились глубоко несчастны и оттого часто мстительны.
«Я совершенно один... а силы слабеют... – пожаловался как-то старец послушнику. – Мы, я и батюшка[e]... все вместе делали, друг друга утешали в скорбях. Приду, да и скажу: “Батюшка... тяжело что-то”. – “Ну что там, тяжело? Теперь все ничего. А вот придут дни...”. Да, а теперь-то они и пришли, – монахов много, много хороших, а утешить некому. Теперь я понял, что значит: “Придут дни”...»[23]
«19 февраля батюшка сказал мне, – записал Николай в дневнике: “Я вам, брат Николай, не раз уже говорил и еще скажу: приходит мне мысль все бросить, уйти в какую-нибудь келлию. Страшно становится жить, брат Николай, страшно. Только боюсь сам уйти, а посоветоваться не с кем. Если бы жив был отец Варнава[f], то поехал бы к нему, но и его уже нет. А сам – боюсь. Боюсь, как боится часовой уйти с поста, – расстреляют. В таком положении начинаешь понимать слова пророка Давида: “Спаси мя, Господи!..”. Если взять только эту часть фразы, то само собой разумеется, что никто не хочет погибели и не говорит: “Погуби меня, Господи”. Все и всегда могут сказать: “Спаси мя, Господи”. Но он прибавляет далее: “Яко оскуде преподобный” [Пс. 11:1]. Не к кому обратиться, – Господи, спаси мя. Только теперь мне становится понятным, отчего бежали святые отцы от мира, именно бежали... Хотелось бы и мне убежать в пустыню...”.
Незадолго до этого, как-то вечером, батюшка сам, не по моему вопросу, а сам начал говорить: “Прежде я не понимал, что делается в миру, а теперь, когда приходится мне сталкиваться с ним, он поражает меня своей крайней сложностью и безотрадностью. Правда, бывают радости, но они мимолетны, мгновенны. Да и какие это радости? Самой низшей пробы... А у нас – блаженство, даже немножко как бы похоже на рай. Бывают, конечно, и скорби, но это временно... Хорошо, кто заботится о внутренней, созерцательной жизни, ибо она даст ему все”»[24].
Отец Варсонофий говорил послушнику Николаю: «Всякому человеку нужно претерпеть время искушений и борьбы – тяжелое болезненное состояние. Про эти муки говорится в псалме: “Объяша болезни яко раждающия” [Пс. 47:7], – и далее: “...и изведе мя на широту” [Пс. 17:20]... Так и всякий человек, рождаясь духовно в новую жизнь, испытывает болезнь, пока еще не вышел на широту. Кто не испытал этих болезней, рождающих в миру, до монастыря, то ему необходимо испытать их в монастыре. И вам это предстоит, ибо вы не испытали этого в миру...
Вот видите, через какие горнила приходится проходить монаху на иноческом пути с начала до конца. И вот тут-то и нужна молитва Иисусова, и без нее ни одна душа не выдержит. Пока я жив, сколько уж продержит меня Господь, – вам ничего, а когда меня не будет, вы будете предоставлены самому себе. Поэтому теперь запасайтесь терпением заранее. А созерцанием всего этого не смущайтесь и не унывайте. Раскройте преподобного Феодора Студита и увидите, что все это и тогда было. А теперь научайтесь терпению»[25].
«Неоднократно приходилось... слышать от батюшки, – записал Николай в дневнике, – как он говорил и мне и другим: “Лицемерие, двойственность, лукавство вообще погрешительны, а на монашеском пути это – прямая погибель. Надо твердо идти по пути, никуда не сворачивать, не служить и нашим и вашим...”»[26].
Часто отец Варсонофий беседовал с послушником Николаем о молитве Иисусовой, справедливо полагая, что она основное и самое надежное средство борьбы с врагом рода человеческого, и однажды спросил: «Какой признак Промысла Божия о человеке?»[27] Николай не сумел ответить, и отец Варсонофий сказал: «Непрестанные скорби, посылаемые Богом человеку, суть признаки особого Божия промышления о человеке. Смысл скорбей многоразличен: они посылаются для пресечения зла, или для вразумления, или для большей славы...»[28] Затем он стал говорить о молитве: «Ее начало – тесный путь. Но приобретение внутренней молитвы необходимо... Внешняя умная молитва недостаточна, ибо она бывает [и] у человека, в котором присутствуют страсти. Одна умная недостаточна, а внутреннюю получают весьма немногие. Вот некоторые и говорят: “Какой же смысл творить молитву? Какая польза?” Великая! Ибо Господь, давая молитву молящемуся, дает человеку молитву или перед самой смертью, или даже после смерти. Только не надо ее оставлять”»[29].
Старец Варсонофий хотел, чтобы осознанием важности и значимости молитвы Иисусовой проникся и послушник; беседуя с ним, старец сказал: «Да, я занимался молитвой Иисусовой; дело шло, молитва начинала у меня разгораться... Но настоятельство у меня отняло ее... Молитва чуть дышит... Вот я часто задаю себе этот вопрос: “Что – выиграю я на этом своем посту или проиграю?”. Да, скажу я вам, враг вам все даст, что хотите: иеромонашество, власть, настоятельство, даже патриаршество, – но только не даст молитвы Иисусовой. Сколь она ему ненавистна! Все даст, только не ее...»[30].
Как-то Николай записал в дневнике: «Вчера батюшка говорил, что до страшных времен доживем мы, но что благодать Божия покроет нас. Это батюшка сказал под впечатлением разговора о новейших изобретениях, которые, имея как бы и добрые стороны, всегда оказываются вредными более, нежели полезными, и даже, можно сказать, суть просто зло»[31].
В Великую Пятницу 16 апреля 1910 года вместе с другими послушниками Николай был пострижен в рясофор. После пострига все пошли в келлию к отцу Варсонофию, и он сказал новопостриженным: «Прежде я говорил вам и теперь повторяю: смирение – всё. Есть смирение – всё есть, нет смирения – ничего нет. Вы получили рясофор. Это не есть какое-либо повышение, как, например, в миру, когда дают повышение, назначая в офицерский чин и прочее. И там получивший считает своим долгом гордиться своим повышением, а у нас не так. На монашеском знамени написаны слова: “Кто хочет быть большим, да будет всем слуга” [Мф. 20:26; Мк. 9,35, 10:43]. Смиряйтесь и смиряйтесь... Теперь вас более будет утешать благодать Божия, но и враг будет озлоблять»[32].
В феврале 1912 года смута в Оптиной и попытки светского общества убрать игумена Варсонофия из скита завершились указом Синода о назначении его настоятелем расположенного вблизи города Коломны Старо-Голутвина монастыря с возведением в сан архимандрита. Последовавший за этим протест братии был оставлен без внимания. Через год старец Варсонофий скончался.
24 мая 1915 года Николай был пострижен в мантию и наречен Никоном в честь мученика Никона; 10 апреля 1916 года он был хиротонисан во иеродиакона, а 3 ноября 1917 года – во иеромонаха.
В 1917 году к власти пришли безбожники, и началось время беспощадных гонений на Русскую Православную Церковь. «В феврале 1918 года небольшой отряд красноармейцев прибыл в Оптину пустынь, грубо и бесцеремонно солдаты произвели осмотр монастыря и скита. Тогда же была сделана опись всего церковного имущества обители, включая богослужебные сосуды, иконы... 26 июня 1918 года был конфискован монастырский дом и другие постройки при мельнице на реке Другузне. 23 июля 1918 года иеромонах Никон (Беляев), по благословению настоятеля проводивший переговоры с представителями советской власти, доложил епископу Феофану (Тулякову)[g] о планируемой конфискации всех без исключения лошадей и что цель конфискации вовсе не нужды армии, как об этом заявляется, а расформирование монастыря. К 10 августа было решено удалить из Оптиной всех монахов. В монастырской гостинице на двери одной из комнат уже висела вывеска “Козельский Уездный Военный Комиссар”. Среди козельских комиссаров обсуждался вопрос о том, что нужно предложить всем монахам остричь волосы и поступить на светскую службу. 5 августа 1918 года уездный Комиссариат Социального Обеспечения потребовал от монастыря предоставить два корпуса для размещения в них детского приюта и богадельни.
Чиновники из учреждений советской власти, расположенные к обители, в частных разговорах неоднократно советовали братии для спасения монастыря и его хозяйства зарегистрироваться в качестве трудовой общины или артели»[33].
В 1919 году Оптинский монастырь был преобразован в племенное хозяйство, которое возглавил один из монастырских послушников. Новообразованное хозяйство пользовалось по договору всеми постройками монастыря, кроме хибарок старцев и библиотеки, после его ликвидации все монастырские постройки поступили в ведение музея. При музее был устроен кожевенный завод и деревообрабатывающие мастерские, в которых трудилось около тридцати монахов и послушников. В мае 1919 года заведующим музеем был временно назначен иеромонах Никон.
30 сентября 1919 года власти арестовали часть братии Оптиной пустыни и священников, служивших в храмах Козельского уезда, среди них был арестован и отец Никон[34].
Настоятель Оптиной пустыни архимандрит Исаакий[h] писал 3 октября епархиальному архиерею: «...местные власти произвели обыск в помещениях преосвященного епископа Михея, казначея иеромонаха Пантелеимона и письмоводителя иеромонаха Никона. После обыска названные лица были арестованы и отправлены в козельскую тюрьму, а помещения их на другой день были запечатаны теми же властями...»[35]
Описывая условия их содержания, настоятель писал 23 октября: «...заключенным в козельскую тюрьму преосвященному епископу Михею и иеромонахам Пантелеимону и Никону ежедневно доставляется пища и другое необходимое, чего они попросят, в том числе и книги для чтения. Их навещают близкие, а однажды по их просьбе посылался в тюрьму иеромонах со Святыми Дарами, и заключенные приобщались Святых Таин...