К ПАРАДОКСАЛЬНОСТИ СОВРЕМЕННОГО ПОЛИТИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ
К.А. Сулимов
В самом деле, мысль связана, когда из-за неудовлетворенности выводом держаться его не хочет, а идти дальше не может, потому что не способна опровергнуть [это] рассуждение.
Аристотель.
Так наз. парадоксы автора, шокирующие читателя, находятся часто не в книге автора, а в голове читателя.
Ф. Ницше.
Видишь противоречие — введи различение.
св. Фома.
В ДАННОЙ РАБОТЕ нет претензии ни на исчерпывающее описание, ни, тем более, на раскрытие сущности парадокса вообще и в политическом знании в частности. Сам феномен парадокса как проявление, говоря в самом общем виде, противоречивости до сих пор представляется мне довольно мутным и неухватываемым в своей целостности. Очевидная (ибо бросающаяся в глаза) причина тому — невозможность судить о парадоксах непарадоксальным образом или, по крайней мере, высокая проблематичность такого рода суждений. Но прямое постижение парадоксов посредством парадоксов же грозит обернуться потерей смысла и/или внятности. В этом случае стоическое либо равнодушное принятие противоречивости как неизбежности "дешевого стоит".
Соответственно, настоящий текст ни в коем случае не претендует на роль методического пособия, указания или комментария на тему "как попадают в парадоксы и как избежать такой напасти", поскольку подобные технические руководства, как минимум, предполагают безусловную, в данном контексте — не парадоксальную, исходную позицию, каковой в явном виде просто не существует. Разве что вынесенное в эпиграф суждение Аристотеля из "Никомаховой этики", указывающее на то напряжение мысли, которое остается значимым и сегодня и не оставляет шансов тихо проскользнуть задним двором мимо трудностей, "ибо разрешение [логического] затруднения — это обнаружение [истины]" [Аристотель 1983:194].
Но упрямое желание мысли, несмотря ни на что, "идти дальше" снова и снова воспроизводит то, что можно назвать "движением без опровержения". Варианты такого движения многообразны, и задача состоит в том, чтобы увидеть их и как проблему (трудность), и как возможность (перспективу) современного политического знания.
СУЛИМОВ Константин Андреевич, научный сотрудник кафедры политических наук ПГУ.
ПРЕЖДЕ ВСЕГО следует определиться, какое содержание мы будем вкладывать в понятие "парадокс". Поначалу кажется, что никакого решения здесь принять просто невозможно, настолько велик разброс значений и конкретных воплощений. Очень часто парадокс отождествляют с любым противоречием или логическим затруднением, либо возводят его в фундаментальный онтологический принцип, не видя никаких иных способов соотнесения мышления и бытия: "Парадокс есть всеобщая логическая форма воспроизведения и обоснования в понятии, в логике — внепонятийности, внелогичности бытия, все более всесторонне несводимого к понятию" Библер 1993: 88; см. также Библер 1988; Глой 1994]. В данной работе нет ни возможности, ни необходимости использовать столь широкую трактовку, как, впрочем, и задаваться вопросом об истинной природе парадокса или о том, где он все-таки коренится — в мышлении человека, в самом предмете исследования либо, соответственно, в их отношении. Достаточно констатировать, что речь в первую очередь идет о смысле парадокса, который всегда воспроизводится людьми и в этом плане вне общества не существует.
История человеческой мысли дает нам великое множество примеров того, что называют парадоксами: от апорий Зенона через "credo, quia absur-dum" и схоластическое "способен ли Всевышний создать камень, неподъемный для него самого?" до антиномий Канта и т.д. Здесь необходимо провести различие между парадоксами, которые в принципе неустранимы, и теми, что вызваны к жизни неполнотой знания, неточностью формулировок и понятий, логическими ошибками и софистическими играми. Это различение, если иметь в виду форму проявления парадокса, крайне условно, и в каждом конкретном случае непросто поставить окончательную точку, ибо она всегда может быть оспорена. Вместе с тем оно значимо в том отношении, что в первом случае мысль оказывается в тупике, из которого, оставаясь в пространстве логики, выбраться невозможно, но при этом сама она обретает ясность и законченность и потому может быть парализована. Именно таков принцип causa sui. К чему бы он ни применялся, дальше дороги нет; этот принцип можно только обойти или оспорить конкретное его применение.
Многие парадоксы, обнаруживаемые, в частности, современными естественными науками, имеют, по-видимому, иную природу. Например, астросоциологический парадокс, под которым "понимается противоречие между широко распространенными представлениями о множественности в земных цивилизаций и отсутствием явных проявлений их деятельности" [Г'индилис 1996:11]. Едва ли здесь есть основания говорить о неразрешимом противоречии. То же самое справедливо и по отношению к термодинамическому парадоксу, суть которого заключается в том, что термодинамическое равновесие, вытекающее из особенностей функционирования тепловой энергии и равнозначное "тепловой смерти", противоречит представлениям о бесконечности пространственно-временной структуры вселенной.
Последний парадокс отсылает к проблеме соотношения конечного/бесконечного, а тем самым — к характеру бесконечного и множественного, ТО принципиально важно, так как проявления парадоксов в этой области очень похожи, по крайней мере — по форме, на те, какими они предстают политическом знании. Парадоксы математической теории множеств раз-
нообразны (на конечном отрезке прямой располагается бесконечное количество точек; на том же отрезке могут уместиться две разные бесконечности точек; существуют множества, которые содержат сами себя в качестве элемента, и т.д.), но ход рассуждений всегда один и тот же: логически непротиворечивым путем приходят к противоречию, из которого выбраться логически уже невозможно*.
В 1931 г. К.Гёдель математически обосновал такую невозможность, доказав теорему о принципиальной неполноте формальных систем: в любой логической системе можно сформулировать предположение, которое нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть средствами этой системы. Не доказуема внутрисистемными средствами и непротиворечивость соответствующей системы. Для этого требуется выйти за ее пределы, но если данный шаг выливается в поиски новой системы, то противоречивость будет вновь и вновь воспроизводиться на каждом новом уровне. Поэтому и потерпели крах попытки позитивистов из "Венского кружка" создать "единую науку" с "общей понятийной системой" или "метаязыком", который в своей четкости и ясности освободился бы "от засорений исторически сложившихся языков" и не допускал бы парадоксов [см. Карнап и др. б.г.]**.
О каких же парадоксах идет речь? О тех, что принято обозначать как рефлексивные, самореферентные, аутологические, перформативные. Их логический фундамент — reduction ad absurdum на основе закона противоречия или исключенного третьего***. "Хрестоматийными" в этом плане являются парадоксы лжеца (то, что я сейчас говорю, ложно) и критянина ("все критяне — лжецы, заявляет критянин")****. Они формируются при определенных условиях. Сами по себе рефлексия и перформатив еще не парадоксальны. Как не парадоксально то, что слово "трехсложный" трехсложно (совпадение означающего и означаемого), а солдат, произносящий: "Я клянусь", действительно клянется (эквивалентность высказывания и действия).
Поскольку, повторю, здесь невозможно дать исчерпывающее описание этих условий и самого феномена, остановлюсь лишь на некоторых принципиальных для настоящего изложения моментах. Понятно, что парадоксы возникают в пространстве особым образом понимаемых отношений между
* Чтобы не быть голословным, но и не утомлять читателя чистой математикой, воспользуюсь для иллюстрации примером, который приводит Б.Рассел (https://khazarzar.skeptik.net/books/par-adoxl.htm). Вспоминая роман, в котором повествователю потребовался целый том, чтобы описать свое появление на свет, Рассел задается вопросом: что мы получим, если кто-нибудь возьмется писать мемуары и будет затрачивать год на изложение на бумаге одного дня своей жизни? При условии бессмертия мемуариста образуются две разные бесконечности, но количество дней и лет в их бесконечной череде будет равным. Отсюда один шаг до парадоксального вывода: целое может равняться своей части.
** В силу этого краха (а также ряда других причин) в качестве метаязыка сегодня все чаще рассматривают уже не логику, а повседневный, обыденный язык, который отнюдь "не обоснован в отношении отрицания, поскольку допускает образование парадоксов" [Лиотар 1998: 104-105].
*** О практических попытках устранить из логики законы противоречия и исключенного третьего см. Васильев 1989: 94-123.
**** В той же логике выстроен и менее известный парадокс брадобрея: полковому цирюльнику приказали брить только тех, кто не бреется сам; как ему действовать в отношении себя?
субъектом и объектом, а именно — в пространстве отношений, предполагающих неразрывную взаимосвязь и взаимоопределяемость и, тем самым, игру тождеств и различий, части и целого. Когда наука (научная теория) говорит об обществе и политике, она не может не учитывать собственную принадлежность к обществу и небезотносительность к политике. То есть, высказывание или действие, претендующее на универсальность, общезначимость и истинность, должно быть распространено и на себя, иначе оно перестанет быть универсальным, общезначимым и истинным. Однако, представая отождествлением частного и общего, стремление к универсальности и общезначимости само может быть воспринято как парадоксальное и потому неистинное.
Парадокс (вернее — уличение в парадоксальности) нередко используется как оружие в дискуссии, но оружие это не абсолютное и обоюдоострое. Даже классический аргумент против сторонников скептицизма, релятивизма, конструктивизма и постмодернизма (полагая истинным тезис об относительности истины, они сами себя опровергают) одновременно и бьет в цель, и проходит мимо. Он не задевает их в чем-то принципиально важном, Я потому зачастую лишь укрепляет в своей позиции. Как, например, Ж.ФЛиотара, который противопоставляет упрекам в парадоксальности "имманентность самому себе (но эксплицитную) дискурса" постмодернизма, сознательно принимает парадоксальность ("постмодернистская наука строит теорию собственной эволюции как прерывного, катастрофического, несгладимого, парадоксального развития") и сам, метя в противников, прибегает к парадоксу (транзитивности равенства), утверждая неприменимость "принципа единства или синтеза под началом научного метадискурса" [Лиотар 1998: 98, 132, 143]*.
Такая полипозициональность или, лучше сказать, постоянный переход мысли от одной позиции к другой при полной уверенности в "имманентности" ее самой себе помогает нейтрализовать упреки в парадоксальности. Облегчает эту задачу и сам характер действия указанного оружия. Парадокс тесно завязан на отрицание — и во внутренней структуре того, что видится парадоксом (допускается сосуществование самоценных и взаимоисключающих суждений), и во внешней реакции на это противоречие, которая подобна доказательству от противного. В итоге возникает двойное отрицание: отрицается то, что отрицает само себя. Это придает данному способу доказательства налет естественности и очевидности, но часто делает его неубедительным, лишенным позитивного заряда. Точнее, естественность и очевидность действуют отраженным светом, укрепляя убежденность того, кто обнаруживает парадоксальность позиции оппонента, в своей правоте (если не прав он, то, стало быть, прав я). Другими словами, внутренняя структура парадокса воспроизводится в самой ситуации конфликта.
* То же относится и к Ж.Деррида, (который в ответ на обвинение, что "в своих взаимоотношениях с логикой/рациональностью деконструкция похожа на человека, рубящего как раз тот сук, на котором он в данный момент восседает, противопоставляет ему... свою идею безпочвенности человеческого существования, когда даже срубание этой 'логической ветви' ничем, по сути, не грозит человеку, ибо под деревом человеческого познания нет той твердой почвы, на которую мог бы упасть человек и о которую он мог бы ушибиться" [Гур-'
»n IQQQ- 141
Приведенные рассуждения позволяют понять, почему парадокс, оставаясь неразрешимым логическим противоречием, далеко не всегда оборачивается ситуацией буриданова осла. В самом общем виде здесь допустимы два объяснения. Первое состоит в том, что парадоксальность собственной позиции может осознаваться как ценность. Самый простой способ прийти к этому — занять одну из сторон в упомянутом конфликте. Парадигмальным примером здесь, наверное, является "Состояние постмодерна" Лиота-ра [Лиотар 1998]. Актуальными оппонентами постмодернизма в этом знаменитом тексте оказываются Ю.Хабермас и Н.Луман, которые в первую очередь (по крайней мере, так было в 1970-е годы) оппонируют друг другу. Их противостояние можно осознать как парадоксальное, поскольку они " выдвигают взаимоисключающие суждения, обосновывающие одно и то же — возможность универсальности в современном мире, сами, конечно, пребывая в этой универсальности. Хотя Лиотару, вне сомнения, ближе Хабер-мас, он не разделяет его систему взглядов, ибо ему чуждо само пространство этого спора, пространство модерна и универсальности, и он определяется относительно него [Лиотар 1998].
Второе объяснение заключается в том, что собственную парадоксальность можно не замечать. В этом объяснении есть определенное лукавство, потому что, строго говоря, не замечать парадокса — значит не быть в нем. Парадоксальность в этом случае открывается взору внешнего наблюдателя, который может видеть то, что не видит действующий или говорящий. Соответственно, возникает новый вопрос: что позволяет не замечать собственной парадоксальности и действовать в полной уверенности в своей непротиворечивости?*
САМЫМ ТЕСНЫМ ОБРАЗОМ, на мой взгляд, связана с парадоксальностью проблема далеко не очевидного для многих различения метода и методики научного исследования. Связаны они прежде всего тем, что обозначенное выше различие между парадоксами, в принципе не имеющими решения, и теми, которые вызваны к жизни неточностью формулировок и логическими ошибками, коррелирует с различием метода и методики. Иначе говоря, пространство метода там, где есть парадокс, который нельзя устранить без разрушения самой теории. И, наоборот, там, где обнаруживается устранимая в рамках теории ошибка, речь всегда идет о методических и технологических трудностях. Вместе с тем все это так только при условии, что под методикой мы понимаем некую совокупность технологий и технических приемов обработки материала и четко отличаем ее от метода как чего-то принципиально иного, имеющего касательство к размышлению о мышлении вообще, к проблеме места и позиции ученого в отношении материала**, к знанию о "самодвижении" и последнем обосновании, за которым ничего уже нет.
Я не возьмусь однозначно утверждать, что любая методологическая рефлексия рано или поздно обязательно наткнется на препятствие в форме не-
* В постановке этого вопроса я следую за Н.Луманом [Луман 1991: 194-216].
** Немецкое Gesichtspunkt, обозначающее точку зрения и одновременно метод, очень точно отражает суть вопроса.
устранимого логически парадокса. Подобное утверждение сопряжено с серьезными трудностями, и философия Гегеля, ее целостность и история ее критики — хороший тому пример. Здесь важно остановиться на другом. Само различение метода и методики может быть понято как парадоксальное, ибо в некотором отношении они составляют безусловное единство, которое разделяют внутри него самого, исходя из одной его стороны — метода. Ситуация усложняется, если вспомнить, что такое разделение осуществимо только с помощью определенной техники, определенных логических процедур, т.е. другой стороны данного единства. Проиллюстрировать рождающиеся здесь трудности можно ссылкой на колебания (точнее — движение по кругу) Х.-Г.Гадамера, который и ставит предел рефлексивной философии в ее притязаниях на достижение истины посредством формального аргументирования (в частности, доказывая бессмысленность приведенного выше парадокса скептицизма и релятивизма), и сам прибегает к нему для обоснования собственной истины (говоря о парадоксальности разрыва рефлексией "связи с преданием"*). То же самое можно сказать и об известной попытке рефлексивного постижения окончательного обоснования теоретической и практической философии, предпринятой К.-О.Апелем, и о ее критике, например, Х.Альбертом, тем более что и там, и там последними аргументами выступают парадоксы**. Между тем, как уже отмечалось, сама суть аргументирования парадоксами предполагает возможность и необходимость другой позиции.
Вследствие парадоксальности тождества метода и методики в процессе работы с ним зачастую теряют или отбрасывают одну из сторон, тем самым переставая замечать и собственную парадоксальность. За кратким, но вполне показательным примером обращусь к одной во многих отношениях замечательной и умной статье Дж.Сартори, впервые опубликованной еще в 1970 г.*** и нацеленной на борьбу с "методологическим невежеством", поразившим политическую науку, за "человека, который действует и всегда понимает исходные посылки и скрытые смыслы своих действий". Сартори, по его собственному восприятию, предельно четко разводит "методологию и технологию" научного исследования, что может рассматриваться как аналог проведенного здесь различения метода и методики, ибо для него "в фундаментальном смысле методология невозможна без логоса, без размышления о мышлении". Но этот смысл действительно оказывается сугубо фундаментальным, поскольку рефлексия ограничивается "проблемами логической структуры и процедуры научного исследования", что, собственно, и "составляет сферу ключевых интересов 'методо -
"Тот, кто, полагаясь на объективность своих методов и отрицая свою собственную историческую обусловленность, мнит себя свободным от предрассудков, тот испытывает на себе
могущество этих предрассудков, господствующих над ним без всякого контроля с его стороны мы, подобно некой vis a tergo" [Гадамер 1988: 424].Обоснование, по Апелю, в аргументировании как таковом, попытка оспорить это ведет к перформативному парадоксу, ибо само оспаривание возможно только в процессе аргументации. Согласно же Альберту, всякая попытка абсолютного обоснования оборачивается парадоксом Мюнхгаузена, выраженном в трилемме: или бесконечный регресс, или эпистемологический круг, или произвольное самоопределение [см. Апель 2001; Альберт 2003: гл. 1, § 2]. •** Русский перевод см. Сартори 2003. Цитируется по электронной версии.
логии'", т.е. происходит неявная подмена понятий в форме конкретизации задачи. Конечно, рефлексия Сартори как безусловно "сознательного мыслителя" выходит за эти рамки и обращается к сущностным вопросам, таким как меняющийся характер современной политики и специфический западный этос политологии. И все же "рецептура" остается парадоксальной, так как речь идет только о заведомо устранимых логических ошибках. Нет ничего невозможного, постулируется в статье, однако на чем зиждется подобная уверенность, не рефлексируется. И хотя само по себе требование логической чистоты можно было бы приветствовать, именно с ним возникают неясности, приобретающие форму логических парадоксов, но, по сути, являющиеся следствием парадоксальности основания, на котором возводит свои построения исследователь.
Статью Сартори можно прочитать как сборник методических рекомендаций и предписаний. При этом центральными предстанут два вводимых там понятия: "лестница абстракций", на которой располагаются концепты, и "концептная натяжка" — логическая ошибка вследствие неправильного перемещения по "лестнице абстракций". Но эта статья может быть прочитана и как методологическое исследование состояния дел в политической науке. Тогда рекомендации Сартори нужно распространить на нее саму, ибо все используемые в ней понятия, концепты и примеры окажутся теперь частью реальности под названием политическая наука, находящейся, в свою очередь, в определенных отношениях с изучаемой ею реальностью. Соответственно, сразу же встанет целая серия вопросов. На какой ступени "лестницы абстракций" располагается само это понятие? Если на самом высоком, то как оно позволяет работать с конкретными концептами и как быть с призывом Сартори развивать дисциплину на среднем уровне абстракции? Универсальна ли "лестница абстракций", либо есть специфический западный опыт "содержательного осмысления или постижения явлений, т.е. концептов", ведь если так, значит она эмпирична и нуждается в осмыслении применительно к контексту и в переводе? Без прояснения этих моментов невозможно решить, имеется ли в виду один уровень конкретного или несколько и в каком отношении к ним находится сам автор. Обоснованность и непротиворечивость построениям Сартори придает главным образом техническая компетентность, которая приобретает характер ценности, что вполне современно, но, как мне кажется, противоречит его исходной позиции.
ЕЩЕ ОДИН СЮЖЕТ, более развернутый, поскольку позволяет наглядно представить стратегию избегания парадоксальности. Г.Алмонд, классик политологии как одной из современных форм политического знания, в очерке истории политической науки определяет свой подход к теме как "прогрессистско-эклектичный" [Алмонд 1999]. "Прогрессизм", образующий смысловой и критериальный стержень этой позиции, интерпретируется как "последовательное совершенствование политических исследований, выражающееся в увеличении знания и улучшении его качественных характеристик относительно глубины и точности получаемых новых данных". Эклектичность, в свою очередь, означает, что любые тематические и
методологические ограничения и своеобычные черты тех или иных направлений и подходов снимаются в едином русле политической науки, если итогом становится упомянутый прогресс знания. Его условие — "стремление к объективности, основанное на достоверных свидетельствах и сделанных на их базе выводах" [Алмонд 1999: 70].
Из приведенных высказываний понятно, что эклектичность не беспредельна, да и не может быть таковой, если ее хотят совместить с определенным образом трактуемым "прогрессизмом". Причем ограничения вводятся не только явно, через формулирование методологических условий научного прогресса, которым нужно соответствовать. К примеру, рассмотрение вклада "социологов" в политическую науку обрывается на Дюркгейме и Вебере, что, конечно, связано с "профессионализацией" политического знания, которая становится полуявным ограничением эклектичности. Тем не менее, суть данной позиции абсолютно ясна и заключается в максимально широком охвате всех и всяческих исследований, ориентированных на политику в тех или иных ее измерениях. Ясность эта проистекает из совершенной очевидности для большинства той ситуации в политической науке, которую Алмонд просто фиксирует*. Вместе с тем эта позиция предельно парадоксальна.
В очерке выделяются четыре подхода к истории политической науки: "антинаучный" ("последователи Л.Страуса"), "постнаучный" ("постэмпирический", "постбихевиористский", "постпозитивистский" и т.д.), марксистский (неомарксизм, "критическая теория") и "рационального выбора" ("формальная теория", "позитивная теория", "теория коллективного выбора"). Эти четыре подхода описываются в противопоставлении "прогрес-систско-эклектичному", тому единственному, который поверх и помимо противопоставления их в себя вбирает. Они и противоречат ему, и включены в него**.
"Антинаучный" и "постнаучный" подходы, по словам Алмонда, "подвергают сомнению научность этой дисциплины". Говоря иначе, они, каждый по-своему, целят в прогрессистские представления о постоянном росте объемов и качества знаний о политике, ставя под вопрос или даже отрицая и сам рост, и то, что качество обязательно увеличивается вместе с объемами, и то, что это правильный, привилегированный или единственно возможный взгляд на научность как таковую. Два других подхода — марксизм и теория "рационального выбора" — "в своем стремлении к иерархическому монизму критикуют ее (политическую науку в алмондовском понимании — К.С.) за эклектизм" [Алмонд 1999: 70]***, т.е. опять же исходят
* Собственно говоря, номинировав Алмонда представителем одной из форм политического знания, я использовал в чем-то схожую логику (правда, с другими основаниями и другой линией аргументации, которые здесь не эксплицируются).
** То есть, получается, что вариантов всего пять, но в их перечислении "прогрессистско-эк-лектичный" подход выносится за скобки, что весьма примечательно и о чем ниже.
*** Я специально не останавливаюсь на том, как Алмонд представляет себе данные подходы, поскольку это уведет слишком далеко от основной темы. Но некоторые его формулировки способны по-настоящему изумить: "марксисты, неомарксисты и сторонники 'критической теории'" стремятся доказать, что "политическая наука... состоит из непреложных истин, открытых и изложенных К.Марксом и развитых его сторонниками и последователями" [Алмонд 1999 701
из собственных взглядов на научность и ее критерии, на суть и роль политического знания и на саму политику.
Каждый из представленных в очерке подходов выглядит самоценным и претендующим на истину, опирается на собственные фундаментальные посылки, привести которые к общему знаменателю вроде бы невозможно. Правомерность использования в качестве критериев развития политической науки и отнесения к ней таких показателей, как "стремление к объективности" и "способность делать здравые логические выводы на основе все возрастающего объема достоверных сведений" [Алмонд 1999: 100], ими оспаривается. Такую позицию Алмонд трактует как частную или просто ошибочную, обусловленную неверной интерпретацией "объективности" и того, что определяет "здравость логических выводов" и "достоверность сведений". Однако он не может аналогичным образом подойти к построениям тех, кого считает своими оппонентами, ибо это грозит разрушением его собственного видения единства науки — ведь если эти построения ошибочны, то едва ли допустимо включать их в науку и считать достоверными поставляемые ими сведения, а любая частность внутри науки должна быть завязана на целое. Установки оппонентов для него в известной степени бесспорны. Поэтому он пишет о плюрализме методологии политических исследований и ее эклектичности, которая означает для него не изолированность, а сосуществование различных методологических концепций. Но тем самым он не снимает и не решает принципиальный вопрос: что же и как позволяет объединить столь разные явления, которые различаются в корне, а именно — в представлении об общем знаменателе?
Попытка Алмонда обосновать единство политической науки вызывает у меня устойчивую ассоциацию со знаменитой "китайской энциклопедией" Борхеса, в которой животные подразделяются на: (а) принадлежащих Императору, (б) бальзамированных, (в) прирученных, (г) молочных поросят, (д) сирен, (е) сказочных, (ж) бродячих собак, (з) включенных в настоящую классификацию*... Можно только присоединится к Фуко, который пребывал в полнейшем восхищении от этого перечисления: "предел нашего мышления — то есть совершенная невозможность мыслить таким образом — вот что сразу же открывается нашему взору" [Фуко 1994: 20]. Тем не менее, мысль состоялась, и вопрос в том, что же позволило ей состояться. Если нет никакого внутреннего основания для сведения подобного разнообразия в единое и дискретное перечисление за исключением того, что речь идет (предположительно) о животных и животных разных, значит, здесь "сработало" основание внешнее. Им, конечно, явилась мысль Борхеса, но и ей требовалось найти некое пространство, где это все можно было бы разместить. Очевидно, что такое пространство должно было быть максимально формальным и бессодержательным, точнее, безотносительным к содержанию классификации. Тот же Фуко указывает на него: оно "жалким образом обозначено буквенным перечислением в рамках нашего алфавита,
* Трудно отказать себе в удовольствии продолжить таксономию: (и) буйствующих, как в безумии, (к) неисчислимых, (л) нарисованных тонкой кисточкой из верблюжьей шерсти, (м) прочих, (н) издалека кажущихся мухами...
предназначенным служить направляющей (единственно зримой) нитью для перечислений китайской энциклопедии" [Фуко 1994: 21].
Разумеется, я не хочу сказать, что классификации Алмонда и Борхеса идентичны. Наоборот, они принципиально расходятся в одном важном структурном отношении. "Китайская энциклопедия" держится, помимо прочего, настоящим парадоксом: категория животных, "включенных в настоящую классификацию", объемлет собой всю таксономию и одновременно оказывается ее частным случаем под буквой "з". Причем борхесовская таксономия именно держится этим парадоксом, а не обессмысливается им; он придает ей некую завершенность, пусть и парадоксальную.
Алмонд же, сознательно или нет, бежит подобного парадокса. Как уже говорилось, в очерке указывается на существование четырех различающихся взглядов на историю политической науки. "Прогрессистско-эклектич-ный" подход самого Алмонда в этом ряду отсутствует. Тут можно увидеть риторическое ухищрение, но это важное ухищрение. Собственный подход вводится в действие как безусловно авторский и в этом смысле однопоряд-ковый прочим, но вместе с тем как стоящий в стороне от классификации, как некий референт, с которым соотнесены все прочие. В этом качестве он предстает условием классификации и одновременно ее элементом, порождая парадокс отождествления содержащего и части содержимого. Правда, его можно истолковать как итог рассмотрения ситуации современной политической науки, и тогда отмеченный парадокс очевидным образом теряет свою остроту. Но тут же возникает вопрос: с какой же позиции осуществлялось рассмотрение? из пустоты?
Здесь возможна двоякая трактовка, поскольку сам Алмонд колеблется. Стараясь зафиксировать единство политической науки, он использует две стратегии, которые должны привести его к одному результату, но разными путями. Одну стратегию можно обозначить как теоретико-методологическую. Здесь речь идет о критерии, императиве, смысле научного исследования, науки вообще. "Смысл научного исследования в том, чтобы делать... выводы на основе эмпирической информации об окружающем мире", — цитирует Алмонд коллег [Алмонд 1999: 71]. Эта посылка кажется ему настолько непреложной, что он полагает ее бесспорной даже для "'антинаучных' политологов — последователей Л.Страуса", ведь "они тоже рассматривают очевидные данные, анализируют их и на основе этого делают выводы" [Алмонд 1999: 71]. И она действительно может считаться непреложной и универсальной для научного знания — но только при условии, что будет абсолютно пустой и потому ни к чему не обязывающей, подобно упомянутому "буквенному перечислению в рамках нашего алфавита". Как прореагируют на нее "последователи Страуса", если увидят, к каким выводам в ходе какого анализа каких очевидных данных пришел Алмонд в этом очерке, понятно и ему самому.
Поэтому он прибегает к другой стратегии. Пытаясь обосновать возможность беспроблемной и непарадоксальной реализации своего теоретико-методологического императива, он ищет ему внешнюю опору и референта и находит их в "профессионализме", понимаемом как "принадлежность специалистов к профессиональному сообществу, взаимное доверие к рабо-
те друг друга, совместное наблюдение за деятельностью молодых ученых и т.п." [Алмонд 1999: 101]. Но что получается в результате? "Профессионализм", конечно, может быть истолкован как "гарант поисков объективности", однако о характере этой объективности по-прежнему ничего определенного сказать нельзя. Или можно, но только относительно каждого конкретного научного сообщества, в котором (никаких запретов у Алмон-да на это нет) может возобладать любая содержательная позиция, а могут сосуществовать несколько или даже много. Таким образом, отсылка к науке как практическому социальному институту, не сводимому к теоретико-методологическому измерению, оказывается не обоснованием "прогресси-стски-эклектичного" подхода как магистрального в постижении истории политической науки, а способом избежать тупика парадокса, когда свою, разделяемую далеко не всеми позицию, нужно подвести под позиции оппонентов, а значит — и под их несогласие с собой.
Удваивая измерение, Алмонд легко достигает цели. Он знает, что такое политология, и одновременно сам является политологом, существующим в пространстве, определяемом уже не только им. Поэтому эклектика действительно превращается в род очевидности. Плюс "взаимное доверие к работе друг друга", и противостоящие подходы можно относительно беспроблемно "пересчитать по головам" соответственно имеющемуся раскладу в академическом пространстве, просто приписав им некий критерий, императив, смысл* — например, стремление к объективности. Мне кажется, что итоговая стратегия Алмонда очень похожа на стратегию гипотетического составителя "китайской энциклопедии", если представить, что тот постепенно, шаг за шагом, в силу собственного разумения вносил в список попадавшихся ему под руку животных, зная наперед лишь то, что животные есть — и разные.
ЗАВЕРШИТЬ этот пробный и заведомо неполный обзор, за бортом которого осталось много в высшей степени интересных тем и сюжетов, мне хотелось бы фиксацией некоторой перспективы. Думаю, что ни резиньяция, ни бравурное щеголянье парадоксами, ни подчас наивное стремление уничтожить их на корню не актуальны для современного знания вообще и] для политического в особенности. Для политического в особенности, потому что именно в проблеме парадокса оно теснейшим образом переплетено, с тем, что пытается постичь. Политическое действие само чрезвычайно парадоксально, ибо существует тем же отрицанием, которым живет и пара-] доке. И здесь уместно привести в пример идейную эволюцию теоретика,, которого часто называют самым политическим мыслителем XX в., — К.Шмитта. Точнее, его собственная мысль изменилась не сильно, по край-! ней мере — в основах. Но вот осмысление этих основ им и другими выглядит иногда даже пугающим. Шмитт, как известно, определял политическое, через различение друга и врага. На способности к такому различению строится само бытие политического субъекта. При этом абсолютность оп-
* И избавившись от необходимости опровергать их, рискуя единством науки и логической
ределения врага, которая и делает субъекта политическим, сопрягается с относительностью данного субъекта, мыслимого и существующего лишь в мире других и многих политических субъектов. Именно здесь истоки поздних суждений Шмитта о невозможности полного уничтожения врага, поскольку оно "совпадает с самоуничтожением". Следуя этой логике, можно прийти к весьма неожиданным и парадоксальным выводам, ставящим под вопрос политическое действие вообще. А.Магун, разбирая процесс полигической субъективации с опорой на Шмитта и Платона, наталкивается на вполне очевидный и неизбежный парадокс: "действительно, какие же это враги, если мы уже признали их (а они — нас) и, более того, опреде<