ОТПРАВНЫЕ ТОЧКИ ДИСКУССИИ О МЕТОДИКЕ РИМСКОЙ ЮРИСПРУДЕНЦИИ




ПЕСТОВ М.М.,

аспирант 1-го года обучения НИУ «Высшая школа экономики», ведущий специалист Отдела законодательства об обязательствах Исследовательского центра частного права им. С.С. Алексеева при Президенте РФ

 

Вопрос о предмете юридической деятельности неизбежно предшествует дискуссии о её методе. Примечательно, однако, что любой ответ на вопрос о наличии или отсутствии первого не позволяет равным образом говорить о наличии или отсутствии последнего. Отрицание сущностного своеобразия права, его сведение к субъективным представлениям судей или отрефлексированным ценностям, господствующим в обществе, побуждает обращаться к методологическому инструментарию иных социальных наук, но не может отрицать, что такое обращение имеет место.

По этой причине метод юридической деятельности уже давно стал предметом бурных дискуссий в теории права. Среди двух радикальных позиций, утверждающей и отрицающей его уникальность, образовалась целая гамма умеренных суждений, направленных на примирение отмеченного антагонизма[1]. Цель настоящей статьи – продемонстрировать, что споры о методе характерны не только для современной, но и римской юриспруденции. Для этого мы осветим в первой части работы сложившиеся в литературе подходы к пониманию и изучению метода древнеримской юридической деятельности. Во второй части на основе анализа первоисточников будут приведены основные доводы, которые подкрепляют суждения современных романистов. Следует оговориться, что данное сочинение дает лишь общее описание предмета исследования и не претендует на исчерпывающий анализ.

 

I

Известно, что выработанные в римском праве институты легли в основу множества современных правопорядков. Но можно ли то же самое говорить о юридическом методе? Допустимо ли отыскание истоков современного юридического мышления в мышлении древних римлян? Очевидно, что обзор интеллектуального инструментария римских юристов требует реконструкции внешней культурной среды, в которой происходило развитие римской юриспруденции. Здесь мы вплотную подбираемся к вопросу об эллинистическом влиянии на правопонимание древних римлян. Естественно, что данный вопрос определяет весь дальнейший ход дискуссии: отрицание какой-либо взаимосвязи между греческой мыслью и римским правом позволяет говорить об автономности, а значит, и уникальности последнего. С другой стороны, признание культурного взаимообмена требует уточнения того, что именно было взято на вооружение римскими юристами при знакомстве с греческой интеллектуальной средой.

Рефлексия на тему своеобразия римской юриспруденции как культурного феномена, а не просто набора действовавших ранее правил - увлечение довольно новое. Если верить Ф. Шульцу, то вплоть до середины XX века ученые-романисты не слишком-то сильно занимали себя изучением науки[2] римских юристов[3]. Правда, биографические работы имели место уже в эпоху гуманизма. Но поскольку современники юрисконсультов Древнего Рима оставили о них весьма скудное количество сведений, всё это благое устремление встретило свою осень уже в начале XVIII столетия.

Вспышка интереса к специфике юридического мышления древних римлян, вероятно, объясняется естественной сменой научного тренда. Как известно, приблизительно с конца XIX века начинается охота за интерполяциями (die Interpolationenjagd), бросившая тень на подлинность многочисленных юридических текстов. Естественно, что последовательное развитие подобных исследований ведет к невозможности какого-либо прочного утверждения о римском праве, а вслед за ним и о фундаменте ряда современных частноправовых институтов. Выход был найден, подобно Декартовскому «cogito ergo sum»: само мышление легло в отстаивание подлинности ряда текстов.

Впрочем, уже в самом зародыше новый виток в развитии романистических исследований был раздираем различными взглядами. Учитывая рамки настоящий работы, позволим себе привести мнения лишь тех ученых, имена которых пестрят в сносках почти всякого сочинения, посвященного изучаемой проблеме. И здесь на первый план перед нами выходит величественная фигура Фрица Шульца, провозгласившего глубочайшее влияние эллинизма на развитие римского права. Исход Второй пунической войны предопределил слияние греческих народов с римской цивилизацией, что обусловило проникновение эллинизма в римскую юриспруденцию. Однако, - замечает ученый, - почва для изменений была подготовлена уже внутри самого юридического сообщества, которое с одной стороны, было уже достаточно развито и оформлено в качестве самостоятельной науки, а с другой стороны, сама эта наука была ещё достаточно молода, а потому поддавалась внешнему влиянию. При этом во внимание стоит принять и изменения в направлениях деятельности римских юристов. Формулярный судебный процесс, пришедший на смену процессу легисакционному, ознаменовал рост спроса на юридическое знание как со стороны тяжущихся, так и со стороны претора, призванного составлять формулы, по которым судья впоследствии рассматривал дело. Это дало необычайный простор для независимой творческой работы римских юристов[4], что, однако, потребовало и определенного способа организации данных знаний[5].

По мнению Шульца, таким способом выступило диалектическое деление изучаемого предмета по его роду и виду, которое было перенято первыми республиканскими юристами, учившимися у стоиков из круга Сципиона и Панетия Родосского. Это сделало римское право более системным и логичным нормативным материалом. Тем не менее, сфера применения диалектического метода была во многом ограничена частным правом, а также тем, что и сами римские юристы сторонились философских рассуждений[6], предпочитая концентрироваться на конкретных практических проблемах. Наконец, с ещё большей предосторожностью республиканские юрисконсульты отнеслись к риторическому искусству, в котором, по утверждению Шульца, не было ничего, относящегося к поиску юридически правильного решения[7].

Вслед за работой Шульца последовала монография Иоханна Стру, в которой автор поставил под сомнение эллинистическое влияние на римскую юриспруденцию в части диалектического мышления. Цена подобного утверждения весьма значительна: говоря так, мы вынуждены лишить римских юристов инструментария, кажущегося весьма естественным для современного юриста: логики. Тем не менее, ученый весьма категоричен, признавая ничтожную роль за влиянием логики в образе стоической диалектики на римское право. По его мнению, вошедшее в обиход представление о заимствованном из греческой науки методе препятствует ясному пониманию римского права[8].

В этот момент на сцене появляется Теодор Фивег, автор известного трактата о топике и юриспруденции. Ученый не отрицает влияния греческого наследия на римскую юриспруденцию. Но в её основу он кладет не логику, а топику как особое направление риторики. Указывая на неизбежные трудности, с какими сталкивается дедуктивный метод познания в праве, Фивег предлагает вместо него простую, на первый взгляд, идею. Почему бы нам, - говорит автор, - не признать, что большая часть юридических правил вырабатывается в ходе дискурса с опорой на конвенциональные постулаты (то есть топосы)? На такие утверждения, которые разделяются большинством сообщества? Именно из таких утверждений юристы и черпают решения различных казусов, - заключает он по результатам своего исследования[9].

Учение Фивега встретило серьезные возражения, нашедшие отрефлексированное отражение в одной из работ Макса Казера, посвященным методологическим исследованиям в области римского права[10]. Как видно из названия, речь в ней идёт о методике обнаружения права[11] Представляется, что избранная терминология не случайна и отражает представление автора о методологических аспектах римской юриспруденции. Макс Казер начинает с пересказа основной идеи Теодора Фивега, с известного всем деления современных правопорядков на континентальные и англо-саксонские. Их ключевым различием, несмотря на целый ряд исключений, является способ организации нормативного материала: мы говорим либо о закрытой системе правил, воплощенных в различных законах (континентальные правопорядки), либо о выработке юридических решений путем анализа конкретных казусов (англо-саксонские правопорядки). По мнению Фивега, такое деление с определенной долей условности соответствует аксиоматическому и топическому методам.

Аксиоматическое мышление дедуктивно выводит все положения и понятия системы из основных принципов (аксиом), которые сами по себе не способны и не нуждаются в дальнейшем обосновании. Но что это за такие аксиомы? Чем они отличаются от остальных положений системы? Тем, что они не исключают друг друга, и не выводимы из самих себя или иных положений системы. Напротив, все остальные положения могут быть выведены из них[12].

Но здесь нас поджидает проблема. Очевидно, подобная операция по выведению одних положений из других, имеющих более общий характер, возможна лишь в рамках формальной логики, как, например, в математике, но уж точно не в сфере права. Почему? Потому что большая часть правовых положений имеют материальный, а не чисто формально-логический характер, а потому поддаются оценке и взвешиванию. Это касается и основных правовых принципов, которые не являются изначально заданными, но отыскиваются в ходе созидательной правотворческой деятельности с опорой на политико-правовые соображения. По этой причине появляются многочисленные пробелы, когда такие исходные принципы ещё не отысканы. И если континентальная модель всё же старается удержаться в этом систематическом здании, то неизбежно следует признать её неполноту вследствие опоры на аксиомы.

Топическое мышление делает акцент не на системе, но на конкретном случае, для которого следует подобрать подходящее решение. Иными словами, оно ищет предпосылки такого решения и при этом стремится к отысканию руководящих суждений (топосов), посредством которых могут решаться проблемы. Поэтому топика – искусство отыскания таких руководящих суждений.

Однако какова сфера применения топики? Этот вопрос кажется Казеру в высшей степени проблематичным. В самом деле, такое отыскание опорных мест для суждений весьма характерно для судебного спора, где эти места могут послужить убеждению суда. Но акцент на конкретном деле характерен не только для топики, но и для индуктивных заключений, чья релевантность доказывается приведением решений по другим отдельным и схожим с обсуждаемым случаям. Казер оспаривает и другие программные тезисы Фивега о тождестве юридического метода и топики. Во-первых, замечает он, для юриспруденции совсем не обязательно, чтобы отдельные решения опирались на такие руководящие представления, что характерно и для римского права. Во-вторых, даже там, где аргументы приводятся индуктивно, их подтверждение происходит при помощи дедукции, а потому от неё не следует отказываться. Наконец, не стоит недооценивать и системность, чье значение для всякого правопорядка определяется непротиворечивостью его понятийного аппарата и действующих институтов. При этом чем более укрупненной становится подобная система, тем сложнее отыскание в ней предпосылок для решения конкретного случая. Однако и круг топосов тоже становится уже[13].

Но что всё это может означать для римского права? С одной стороны, общеизвестна его казуичность, акцент на решении отдельных случаев. «Это и не случайно», - говорит нам Макс Казер. Подобная особенность объединяла многие древние правопорядки, и это не означало отсутствие оснований для появления законов. В конце концов, преодоление иррационального регулятора, вроде божественного провидения или рока, неминуемо создает предпосылки для единообразного решения различных случаев. Но общий характер римского права проявлялся не в них, но в воплощении всей полноты юридического мышления в решениях конкретных случаев.

Учитывая подобную спорадичность весьма трудно утверждать, будто деятельность римских юристов основывалось на логическом аппарате. В самом деле, - отмечает ученый, - их мышление скорее пропитано интуицией (здесь и далее курсив мой – П.М.), нахождением правильного решения через непосредственное восприятие, не требующее логической аргументации. Оно основывается на тонком, проникающем в глубину дела профессиональном чутье и опыте, отраженном в обстоятельных монографических работах.

Профессиональное чутье Казер понимает психологически. Речь идет об ощущении того, что подобранное для каждого конкретного случая решение является соответствующим как общим представлениям о справедливости, так и специальной юридической этике. Подобная способность к юридическому чутью предоставляется на основе опыта. И именно в этом заключался необычайный дар римских юристов, который возрос до своей вершины в классический период: понимание реальности жизни, позволявшее им отыскивать решения, соответствующие природе вещей и внутренней закономерности обсуждаемых вопросов.

Удивительно при этом то, что подобный реализм вполне уживался с консерватизмом, с ориентацией на традиции их праотцов (mores maiorum). Казер полагает, что объяснение этому можно обнаружить во внешних факторах. Юридическое знание в Древнем Риме было элитарным, будучи сосредоточенным в руках ограниченного круга лиц, наделенных значительным авторитетом. Именно их статус в обществе позволял им оказывать почти ничем неограниченное влияние на процессы правотворечества и правоприменения. И именно благодаря нему они и приобрели тот богатый опыт, лежащий в основе их интуитивного правопонимания. В то же время ориентир на авторитет их предков позволял сохранять и дополнять ранее приобретенный ими опыт, доводя до совершенства ощущение правильного решения[14].

Все дальнейшие исследования в области методологии римской юриспруденции, как нам кажется, либо разделяют и развивают очерченные позиции, либо пытаются отыскать компромиссный вариант. Так, например, Франц Хорак, не видя строгой логической последовательности в рассуждениях римлян, дает нам предполагаемую причину этого: отсутствие общих понятий и, напротив, произвольное вклинивание различных оценочных терминов, подвергавшихся весьма субъективной интерпретации[15]. «В конечном счете, - замечает ученый, - любое суждение относительно вопроса о методе римских юристов будет покоится на почве чисто общих выражений, которые, в зависимости от личного восприятия их исследователями, будут вести к весьма контрастирующим выводам»[16].

По иному пути идут те, кто стремится утвердить потенциал формальной логики для римского права. Так, Жан Микель, горячо оспаривая выводы Иоханна Стру, демонстрирует на основе анализа латинских текстов пристальное внимание римских юрисконсультов к построению синтаксических утверждений на основе различных логических операций[17]. Для нас примечательна позиция Вольфганга Вальдштайна, затронувшего проблему последовательности (consequentia) в рассуждениях римских юристов. Подчеркивая многообразное значение данного термина в первоисточниках и сравнивая его с греческим άκόλουθος, ученый приходит к интересным выводам. Сам греческий аналог римской consequentia означал в трудах Аристотеля необходимое следование не из слов, но из положения вещей. Поэтому, полагает Аристотель, критически важно иметь правильное представление о вещах для того, чтобы применение логических законов могло привести к верному выводу. Любое высказывание же весьма многозначно оттого, что каждое предложение может вести к многочисленным выводам. В то же время άκόλουθος употребляется философом вне его логических трактатов весьма свободно, что тоже делает его многозначным. Более того, как при изучении силлогистических выводов, так и вне всякой связи с ними Аристотель исходит из разумности определенных следственных связей[18].

Представляется, что с этим выводом автор связывает и другое своё заключение. Он утверждает, что объекты познания в глазах римских юристов сливались с самим применением логических законов. Что это значит? То, что непосредственное восприятие положения вещей являлось предпосылкой, но не самим предметом логического анализа. Именно непосредственное восприятие становилось основной для поиска оптимального решения. Логическая аргументация применялась ими исключительно для его обоснования. Но чем являлось это непосредственное восприятие? Чувство очевидности, - отвечает нам Вальдштайн. Ощущение правильности решения предшествовало его логическому оправданию[19].

Итак, мы видим, что дискуссия о влиянии греческой философии на римское право перетекла в вопрос о методологии римской юриспруденции в различных её проявлениях: риторике, логике и интуитивном нахождении правильного решения. При этом, если изначально ученые отдавали предпочтение чему-то одному, то в более поздних работах прослеживается попытка нахождения компромиссных подходов к исследуемой проблеме.

 

II

Нетрудно заметить, что все приведенные позиции, за исключением, разве что, интуитивной теории Казера, исходят из культурного обмена греческой и римской цивилизации. Но можем ли мы найти подтверждение пересечения эллинистической культуры и римской юриспруденции в источниках? И если да, то какое положение занимает это пересечение на временной шкале? Немногие биографические свидетельства действительно могут указать на первых реципиентов древнегреческой мысли из числа республиканских юристов. Так, например, Цицерон устами Квинта Муция Сцеволы излагает историю о том, как последний в должности претора ездил на Родос и общался с философом Панетием Родосским[20]. Входя в кружок Сципиона, Сцевола был подвержен значительному влиянию стоицизма, порою проявлявшееся в его речах[21]. В этот же кружок входил и Публий Рутилий Руф, консул 105 г., также учившийся у Панетия и, по всей видимости, удачно сочетавший ораторское искусство со знанием права[22]. Однако куда больших успехов достиг Сервий Сульпиций Руф, современник Цицерона, ездивший вместе с ним на Родос и, по словам последнего, освоивший искусство диалектического деления до такой степени, что в познании теории гражданского права он превзошел даже Квинта Муция Сцеволу[23].

О познаниях республиканских юристов свидетельствуют и их коллеги по цеху. Так, например, Помпоний выделяет наряду с Публием Рутилием Квинта Туберона, прямо называя его стоиком, а Квинта Муция именует первым, кто применил родо-видовое деление к гражданскому праву[24]. Юрист также сообщает о значительном вкладе Лабеона в развитие юридической науки за счет использования знаний из других наук[25].

Но можем ли мы обнаружить искомое древнегреческое влияние в сочинениях самих юристов? И если да, то кто из них первым прочувствовал его на себе? Сделать это довольно непросто. Дело в том, что большая часть из них дошла до нас в скудном количестве пересказов. Поэтому остается лишь согласиться с мнением, что основные источники наших знаний о предклассической юриспруденции – труды неюридического характера[26].

В романистике уже довольно давно званием научного первопроходца был наделен Квинт Муций Сцевола понтифик. Действительно, он является одним из немногих юристов республиканской эпохи, в чьих работах можно проследить знакомство с лингвистическим инструментарием древнегреческих философов. Перу Великого понтифика принадлежит книга, названная им horoi (ὅρων), что в переводе с древнегреческого означает «определения»[27]. При этом, как указывает нам Бруно Шмидлин, не стоит предполагать, опираясь на название, будто в ней мы встретим определения, разделенные по роду и виду. В этой книге юрист сосредоточен не на том, чтобы дать определение отдельным понятиям, не на понятийной логике, но на логике выражений, в особенности на кондициональных и дизъюнктивных заключениях, разграничивающих правовые институты и определяющие правовые последствия[28].

Действительно, пристальный взор на дошедшие фрагменты книги позволяет обнаружить стремление Квинта Муция понтифика к унификации нормативного регулирования при помощи обобщения[29], установления пределов действия нормы[30], взаимосвязи[31] и разграничения[32] между юридическими фактами. Такая унификация неизбежно задает определенные юридические рамки, разграничивающие типичные юридические казусы от ряда других. Однако работа Квинта Муция не сводилась исключительно к тому, чтобы дать юридическую квалификацию конкретному перечню случаев. Обозначение нормативного материала под единым понятием позволяло внести содержательные изменения в предшествующие решения:

D.9.2.31 Paulus X ad Sabinum. Si putator ex arbore ramum cum deieceret vel machinarius hominem praetereuntem occidit, ita tenetur, si is in publicum decidat nec ille proclamavit, ut casus eius evitari possit. Sed Mucius dixit, etiam si in privato idem accidisset, posse de culpa agi; culpam autem esse, quod cum a diligente provideri poterit, non esset provisum aut tum denuntiatum esset, cum periculum evitari non possit D.9.2.31 Павел в 10 кн. комментариев к Сабину. Если садовник порубит с деревьев ветви, или же плотник уронит что-то на проходящего мимо человека, то он будет отвечать, если он уронит и не сообщит об этом, чтобы тот мог избежать его участи. Но Муций говорит, что уронивший будет отвечать из вины, даже если он точно также уронит на частной территории; вина же имеет место, когда что-то не было предвидено, хотя могло быть предвидено, или же объявлено тогда, когда риска уже невозможно избежать.

Очевидно, в представленном казусе Сцевола выражает несогласие с имевшим до него место мнением, при котором деликтная ответственность наступает в зависимости от того, в каком месте находился деликвент: в публичном (например, на дороге) или частном. Для этого он прежде всего вводит обобщение, уравнивая два случая, когда деликт было совершен в публичном и частном месте. Устранив предыдущий критерий ответственности, Великий понтифик вводит качественно новый - объективный стандарт поведения лица, причинившего вред: принял ли он меры по предотвращению вреда, предупредив потерпевшего об опасности?

В литературе подобный стандарт поведения нередко рассматривается в связи с аристотелевским учением о добропорядочном муже. Мы, однако, не располагаем источниками, которые могли бы подтвердить влияние учения Аристотеля на Квинта Муция. По мнению Лауренса Винкеля, о проникновении аристотелевских идей в ученое римское сообщество можно не раньше захвата библиотеки Апелликона Суллой в 84 г. до н.э., где содержались сохранившееся рукописи Аристотеля, которые стали доступны после смерти её хранителя лишь приблизительно в 50 г. до н.э.[33] В то же время вряд ли стоит предполагать в фигуре diligens paterfamilias текстуальное вторжение постклассиков, использовавших этико-философский стандарт для решения практических казусов. Очевидно, исходя из этого Кункель, присоединяясь к Безелеру, считает слова «culpam autem esse, quod cum a diligente provideri poterit, non esset provisum » постклассической интерполяцией[34]. Однако с учетом образованности Квинта Муция и уже рассмотренного нами стремления к работе с определениями, думается, вполне возможно допустить подлинность данного текста[35].

Известна и чисто систематизаторская (в современном смысле этого слова) работа Сцеволы. Так, Гай приписывает юристу выделение пяти родов опеки[36], а Павел упоминает про его родовое деление владения, не соглашаясь, однако, со своим предшественником[37]. Интересно, что его увлечение родовым делением, очевидно, даже выходило за пределы юридической сферы, что подтверждается упоминанием Аврелия Августина о трехчастном делении богов понтификом[38].

Не удивительно, что родовидовое деление, встречающееся в текстах у Сцеволы, стало предметом бурного обсуждения на предмет его заимствования из греческой философии. Действительно, латинские genus и species в определенной степени соответствуют древнегреческим γένος (genos) и είδος (eídos), восходя к диалектическому методу, использовавшимся и Платоном, и Аристотелем. Таламанка, отмечая условность подобного деления, признает в то же время его влияние на республиканских юристов в той степени, в какой последние использовали его для очерчивания границ отдельных нормативных фигур, установления взаимоотношения между различными юридическими понятиями. В это же время эта тенденция не перерастала в обустройство полноценной системы, в чем соответствовала казуистичной рефлексии о праве их предшественников[39].

Наконец, отдельной заслугой Квинта Муция называют внедрение гипотез в юридическое мышление. Концентрация на абстрактно взятом примере освобождала от изощренности каждого отдельно взятого казуса. Если Цицерон жалуется на предшествовавших юристов, что для последних имена тяжущихся значили больше, чем обстоятельства дела[40], то у Сцеволы имена становятся чем-то второстепенным, а во главу угла ставится само юридическое решение.

D.40.7.29.1 Pomp. 18 ad Q. Muc. Quintus Mucius scribit: pater familias in testamento scripserat "si Andronicus servus meus heredi meo dederit decem, liber esto". deinde de h<ered>[41]is bonis coeperat controversia esse: qui se lege heredem aiebat esse, is eam hereditatem ad se pertinere dicebat, alter, qui hereditatem possidebat, aiebat testamento se heredem esse. secundum eum sententia dicta erat, qui testamento aiebat se heredem esse. deinde Andronicus quaerebat, si ipsi viginti dedisset, quoniam secundum eum sententia dicta est, futurusne esset liber an nihil videatur sententia, qua vicit, ad eam rem valere? <Respondit valere>[42] quapropter si viginti heredi scripto dedisset et res contra possessorem iudicata esset, illum in servitute fore. Labeo hoc, quod Quintus Mucius scribit, ita putat verum esse, si re vera lege ab intestato heres fuit is qui vicit: nam si iniuria iudicis victus esset scriptus verus heres ex testamento, nihilo minus eum paruisse condicioni ei dando et liberum fore. sed verissimum est, quod et Aristo Celso rescripsit, posse dari pecuniam heredi ab intestato, secundum quem sententia dicta est, quoniam lex duodecim tabularum emptionis verbo omnem alienationem complexa videretur: non interesse, quo genere quisque dominus eius fieret et ideo hunc quoque ea lege contineri, secundum quem sententia dicta est, et liberum futurum eum, qui ei dedisset pecuniam. hunc autem, id est possessorem hereditatis, cui data esset summa, si victus esset hereditatis petitione, cum ceteris hanc quoque pecuniam victori restituere debere. D.40.7.29.1 Помпоний в 18 кн. комментариев к Кв. Муцию Квинт Муций пишет: глава семьи написал в завещании: «если Андроник, мой раб, даст моему наследнику десять, да будет он свободен». Из этого возник спор о наследственном имуществе: тот, кто утверждал, что является наследником по закону, говорил, что это наследство принадлежит ему; другой же, кто владел наследством, утверждал, что в завещании он является наследником. В пользу того, кто говорил, что является наследником по завещанию, было вынесено решение. Поэтому Андроник спрашивает, если он дал этому двадцать, коль скоро в отношении него было вынесено решение, будет ли он свободен или же считается, что не имеет никакой силы по этому делу то решение, которое возобладало? [Квинт Муций] отвечает, что [решение] имеет силу. Поэтому, если он даст записанному в завещании наследнику двадцать, и дело будет решено против владельца, Андроник останется в рабстве. Лабеон полагает, что решение Квинта Муция верно в том, что по настоящему делу наследником по закону станет тот, кто победил: ведь если по неправильному [решению] судьи проиграл действительно написанный в завещании наследник, раб, тем не менее, подчинился условию о предоставлении наследнику и стал свободным. Но кажется наиболее вероятным, что и написал Арист Цельс, что возможно дать деньги тому наследнику по завещанию, в пользу которого было вынесено решение, раз уж считается, что Закон Двенадцати таблиц словом «купля» охватывает всякое отчуждение имущества: нет разницы, каким образом кто-то стал его господином, и поэтому к тому закону относится и тот, в пользу кого было вынесено решение, и станет свободным тот, кто дал ему денег. Его же, то есть владеющего наследством, которому была передана сумма, нужно будет обязать передать деньги со всем прочим победителю, если он проиграет по иску наследника.

В представленном примере основное внимание понтифика, очевидно, сосредоточено на тексте завещания и силе вынесенного решения. Его отделение от прочих обстоятельств дела подтверждается мгновенным переходом от предмета спора к существу позиций его участников. В этом акценте на доводах сторон их действительное имя перестает иметь всякое значение (is, qui... alter...). Иррелевантно и то, существовал ли раб Андроник на самом деле. По мнению Фриера, главный эффект гипотизации состоял в том, что абстрактно преподнесенный казус позволил сконцентрировать на содержательной стороне дела внимание последующих юристов. Тем самым появилась альтернатива обнаружению права в рамках судебного разбирательства, которое отныне стало развиваться благодаря дискуссии правоведов[43].

В данном фрагменте Сцевола развивает взятый пример в гипотетическом ключе: а что если раб исполнит указанному в завещании наследнику до того, как тот проиграет в суде спор о наследстве? Его решение довольно сурово: раб не подлежит освобождению. Таким образом, юрист делает акцент на юридической силе решения суда, превалирующей над текстом завещания. Лабеон, соглашаясь со своим предшественником в этой части, добавляет ещё одну модификацию к представленному казусу: а что, говорит он, если судья принял неправильное решение, а наследник по закону действительно являлся наследником? В таком случае, полагает юрист, раб, конечно же, станет свободным, исполнив завещательное распоряжение. Наконец, ещё дальше идёт Аристон Цельс, который, поддерживая мнение Лабеона, дает ему неожиданное обоснование: отчуждением (alienatione) мы можем называть и само судебное решение, Законы Двенадцати таблиц нас никак в этом не ограничивают[44].

Таким образом, подход Квинта Муция к обработке казуистичного материала оживил юридическую дискуссию, придав ей устойчивый поступательный характер. Всё это дало повод ряду ученых для наделения понтифика пальмой первенства в системной обработке гражданского права. Именно с него многие из них ведут отсчет развития юридической науки[45].

Но может ли пример Сцеволы быть достаточным основанием для провозглашения научной революции в его эпоху? Действительно ли он стал тем самым Прометеем, принесшим диалектический огонь, о котором пишет Фритц Шульц[46]? У современных романистов нет однозначного ответа на этот вопрос. Некоторые из них продолжают настаивать на том, что Квинт Муций предпринял первую важнейшую попытку систематизации, пусть она и не свободна от критики[47]. Действительно, современный юрист мог бы упрекнуть понтифика в неполноте и выборности его организационных устремлений. Это особенно видно по реконструкции структуры его сочинений, где самое первое место занимают вопросы наследования по завещанию и закону, и, в отличие от институционной системы Гая, совершенно отсутствует раздел об исках[48]. Став первым юристом, предложившим систематику контрактов (D.46.3.80)[49], он, тем не менее, в отличие от Лабеона, не пошел дальше и не попытался предложить классификацию всех юридически значимых действий. Учитывая это, кажется справедливым замечание Ленеля, что в действительности Квинт Муций не придавал большого значения систематизации в современном смысле этого слова[50].

Фигура Квинта Муция, знаменующая зарю провозглашенной научной революции, никак не объясняет и причины последней. Что побудило римских юристов обратиться к философскому инструментарию Древней Греции? Ответ на этот вопрос также осложняется неполнотой имеющейся информации, что неизбежно влечет различные предположения. Известна классовая теория Кункеля, согласно которой первоначально римское право развивалось в тесном понтификальном кругу, состоявшем из лиц высшего сословия. Вход в него был строго ограничен родственными связями, а потому и юридическая профессия во многом имела наследуемый характер. Постепенное проникновение в неё представителей всаднического сословия существенным образом расширило количество тех, кто занимался правом. При этом последние в силу своего имущественного положения были гораздо в большей степени заинтересованы в развитии права, регулирующего имущественные отношения, в отличие от фамильной аристократии, погрязшей в политических интригах. Будучи свободными от сословной замкнутости, всадники были в большей степени открыты к восприятию чужой культуры[51].

Данная идея критикуется исследователями в силу того, что нобилитет никогда не представлял собой устойчивую группу людей, но в каждом поколении был вынужден бороться за свои права. Равно и всадники не представляли собой четкой экономической прослойки, к которой Кункель, однако же, относит почти всякого юриста, в отношении которого нет упоминания о его сенаторском происхождении[52].

Тем не менее, следует согласиться с Кункелем, что освобождение юриспруденции из-под понтификального господства совпадает с довольно бурным развитием юридической литературы во втором столетии до н.э.[53] Действительно, на место коллекции различных исковых формул заступают новые литературные жанры: комментарии, собрания responsorum и даже первые учебные трактаты[54]. Допустимо предположить, что особенности каждого имеющегося жанра требуют и особого подхода к организации материала. Если изложение исковых формул ещё имело под собой относительно прочную основу в виде текста Законов XII таблиц, то отступление от последнего побуждает искать новую почву, нечто ясное и устойчивое в бурном потоке новых идей.

Но если брать во внимание данную гипотезу, то упомянутый факт бросает дополнительную тень на первенство Квинта Муция в научном юридическом мире. В самом деле, у его предшественников мы встречаем практически все перечисленные жанры[55]. Так, например, известно, что уже Марк Порций Катон Лициниан писал учебную юридическую литературу[56], а Гай Ливий Друз не только превосходно объяснял гражданское право, но и составил полезнейшие пособия для его изучения[57]. Поэтому вполне допустимо предположить, что технический инструментарий Сцеволы использовался и до него[58].

Наконец, оспаривается само стремление найти начала юридической науки в римском праве. Не следуем ли мы в этом некоему подспудному желанию обосновать научность юриспруденции длительной историей её существования и развития? Очевидно, что такой взгляд в своем стремлении универсализации юриспруденции не учитывает уникальности существующей в каждый исторический период правовой системы. Конечно, сам Помпоний сообщает нам о республиканских юристах, qui ius civile fundaverunt (D.1.2.2.39). Но следует, во всяком случае, согласиться с тем мнением, что сам этот фрагмент ещё не свидетельствует о коренном переломе в развитии юриспруденции и взгляде юристов на свою деятельность как принципиально новую, научно организованную работу[59]. Подобное толкование данных слов, безусловно, принадлежит более поздним авторам.

По мнению Бретоне, отыскание методологического базиса римской юриспруденции – наследие мышления правового рационализма, которое в целом уделяло больше внимания институциональным сочинениям римских юристов, чем «полемичным», поскольку в первых можно было разглядеть конструктивные линии, которые отсутствовали во вторых[60]. Схожим образом и историческая школа права во главе с Савиньи стремилась обосновать значимость исторических исследований в области права непрерывным континуитетом между римлянами и современными юристами. Но в чем проявляется эта непрерывность? Ведь очевидно, что современный и римский правопорядки сильно различаются. Инструментом (Werkzeug) для их связи как и раз выступил метод, который, однако же, был понятом Савиньи в духе современной ему систематизации. Вместе с тем, было упущено из виду, что тот же научный метод сильно различается в зависимости от социальных условий его применения[61].

***

Краткий обзор дискуссии позволяет нам прийти к следующему выводу. Спор о научном методе римской юриспруденции возрождался и угасал на протяжении довольно длительного периода времени. За это время были выработаны разные направления в его исследовании, которые, пожалуй, не столько противоречат, сколько дополняют друг друга. Установить единственно верное понимание технического инструментария римских юристов на уровне обобщающей работы вряд ли возможно. И дело не только в скудности источников, свидетельствующих о моменте его появления и развития, но и в разнородности подходов к изучению римского права. Современный исследователь, желающий дать полноценный анализ метода римских юристов,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-07-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: