Шарль Огюстен Сент-Бёв
[Определение биографического метода]
I
[...] Мне не раз приходилось слышать – как в адрес всей современной критики, так и в свой собственный – упрек в отсутствии теории, в приверженности к сугубо историческому, индивидуализирующему подходу. Даже люди наиболее благожелательные не преминули заметить, что хотя я и весьма недурной судья, но судья, не располагающий никаким сводом законов. Между тем у меня есть метод; правда, он не достался мне готовым и отнюдь не сразу явился в виде определенной теории, но сложился в процессе самой критической практики; длительное же применение лишь утвердило его в моих глазах. Так вот! Этот метод, вернее сказать, эта практика с самого начала были словно суждены мне, я инстинктивно пришел к ним уже в первых своих критических опытах и на протяжении многих лет неуклонно развивал и разнообразил их применительно к избираемым мною предметам.
II
Итак, мы условились, что сегодня мне будет позволено войти в некоторые подробности, связанные с тем подходом и с тем методом, которые я полагаю наиболее удачными при изучении книг и талантов. Литература, литературное творение – неотличимы или, по крайности, неотделимы для меня от всего остального в человеке, от его натуры; я могу наслаждаться тем или иным произведением, но мне затруднительно судить о нем помимо моего знания о самом человеке; я бы сказал так: каково дерево, таковы и плоды. Вот почему изучение литературы совершенно естественным образом приводит меня к изучению психологии.
Познать и познать как можно основательней каждого нового человека, в особенности если человек этот – яркая и прославленная личность, — вот насущное дело, которым отнюдь не следует пренебрегать. Нравственное наблюдение характеров и поныне ограничивается мелкими подробностями, самыми началами, описанием отдельных особей. Однако мне кажется, что в ходе моих занятий я все-таки сумел провидеть наступление того дня, когда возникнет целая наука, которая определит и изучит основные семейства умов и различия между ними. И тогда, коль скоро станет известна основная особенность того или иного ума, из нее можно будет вывести и некоторые другие его особенности. Разумеется, мы никогда не сможем изучить человека так же, как животных или растения; человек, существо духовное, более сложен: он обладает свойством, которое принято называть свободой, а свобода в любом случае предполагает множество всевозможных комбинаций. Со своей стороны, мы тоже составляем всего лишь монографии, накапливаем частные наблюдения, однако я могу уже предугадать связи и отношения между ними, а ум более обширный и светлый и в то же время сохранивший чуткость к подробностям сумеет однажды обнаружить те основные естественные классы, которые соответствуют разделению человеческих умов по семействам. Но даже и тогда, когда – насколько это можно предвидеть заранее — такая наука об умах будет создана, природа ее останется столь тонкой и изменчивой, что окажется доступной лишь для тех, кто обладает природным призванием и талантом наблюдателя: такая наука всегда останется искусством, требующим известного мастерства, подобно тому, как медицина требует медицинского чутья от того, кто за нее берется, философия предполагает философское чутье у тех, кто полагает себя философом, а поэзия желает быть уделом лишь истинных поэтов.
|
|
Итак, я воображаю себе человека, наделенного талантом и способностями такого рода, которые позволят ему выделять литературные (ибо дело сейчас идет о литературе) группы и семейства, человека, умеющего различать их едва ли не с первого взгляда, улавливающего самый их дух и жизнь; человека, для которого подобное занятие является подлинным призванием, которому под силу выказать себя отменным естествоиспытателем в весьма обширной области, образуемой человеческими умами. Предположим, что речь идет о великом или, по крайней мере выдающемся – благодаря своим творениям — человеке, о писателе, чьи сочинения мы прочли и который заслуживает глубокого внимания; как подступиться к такому человеку, если мы не хотим упустить ничего важного и существенного в нем, если желаем вырваться из круга суждений, диктуемых старой риторикой, и не поддаваться обманчивым чарам фраз, слов, приятных, но условных мнений, если стремимся добраться до истины, как это бывает в естественнонаучных исследованиях?
В подобном случае весьма желательно начать с самого начала и, если для этого есть возможность, рассмотреть великого или выдающегося писателя на его родной почве, среди его родни. Глубокое физиологическое знание фамильных черт, изучение родственников по восходящей линии и предков могло бы пролить яркий свет на потаенные и существенные особенности того или иного ума; однако чаще всего все эти глубокие корни скрываются во тьме, недоступны для нас; если же они сокрыты не полностью, то, наблюдая их, можно извлечь значительную пользу. Великого человека можно наверняка узнать, «открыть» (по крайней мере частично) в его родных, особенно в матери – наиболее близкой и несомненной родственнице, а также в сестрах и братьях и даже в детях. Все они обладают теми же чертами, которые в самой великой личности нередко завуалированы в силу того, что бывают либо чрезмерно сгущены, либо слишком тесно слиты друг с другом; суть этих черт – в более обнаженной и отчетливой форме – обнаруживается у единокровных родственников великого человека: в данном случае сама природа словно бы облегчает анализ. Это очень тонкая материя, и тут для ясности надо будет привести в пример реальных людей и известное число конкретных фактов; я укажу на некоторые из них. Возьмите, к примеру, сестер. Одна из сестер Шатобриана, о котором у нас речь, обладала, по его собственным словам, воображением, замешенным на глупости, воображением, которое, 'должно быть, граничило с чистым сумасбродством; в другой, напротив, таилось нечто неземное (Люсиль, Амели из «Рене»); она обладала утонченной восприимчивостью, мягким меланхолическим воображением, которое ничто не могло нарушить или отвлечь; она сошла с ума и покончила с собой. Свойства, соединившиеся и слившиеся в Шатобриане (по крайней мере в его таланте), пребывавшие в своего рода гармоническом равновесии, оказались разъединены и несоразмерно распределены между его сестрами. [...]
|
Сказанное вполне раскрывает мою мысль, и я не стану умножать примеры. После того как мы собрали все возможные сведения о происхождении, о близких и единокровных родственниках выдающегося писателя, а также познакомились с его образованием и воспитанием, необходимо определить следующее важнейшее обстоятельство, а именно то первое окружение, ту первую группу друзей и современников, в которой он очутился в пору раскрытия, становления и возмужания своего таланта. В самом деле, талант всегда бывает отмечен влиянием подобной группы и, что бы ни случилось впоследствии, всегда несет на себе ее печать. Однако договоримся о значении слова группа, к которому я столь охотно прибегаю. Я определяю группу не как случайное и искусственное объединение умных людей, которые совместно преследуют некую цель, но как естественный и свободно возникший союз юных умов и талантов, отнюдь не во всем похожих друг на друга и отнюдь не обязательно друг другу родственных, но зато одновременно вылетевших из гнезда, ровесников, родившихся под одной звездой и чувствующих — яри всей разнице вкусов и призваний, – что они явились на свет ради общего дела.
Что до нашей современности, то читатель и сам сможет подобрать подходящие примеры. Так, всем хорошо известен литературно-критический кружок, сплотившийся вокруг газеты «Глоб» около 1827 года, или сугубо поэтическая группа «Французская муза», возникшая в 1824 году, а также «Сенакль», образовавшийся в 1828 году. Ни для одного из молодых в ту пору талантов посещение этих кружков, жизнь, проведенная в них, не прошли бесследно Итак, я утверждаю, что для глубокого познания таланта необходимо обнаружить тот первый поэтический или литературно-критический центр, в лоне которого этот талант сформировался, ту естественную литературную группу, к которой он принадлежал, и точно соотнести его с этой группой. Это и будет подливная дата его рождения. Люди исключительного дарования не нуждаются в группе: они сами представляют собой центр, вокруг которого объединяются все остальные. Однако именно группа, союз, объединение, активный обмен идеями, постоянное соперничество равных, не уступающих друг другу личностей, – вот что позволяет таланту полностью выразиться вовне, до конца развиться и обрести всю свою значительность. Бывают и такие таланты, что участвуют в нескольких группах одновременно, непрестанно переходят из одного круга в другой и тем самым совершенствуются, изменяются или даже изменяют самим себе. В этом случае необходимо обнаружить хотя и скрытую, но постоянную пружину, одну и ту же побудительную силу, которая стоит за всеми этими изменениями, постепенными или внезапными переходами из веры в веру.
Любое сочинение любого автора обретает весь свой исторический и литературный смысл, обнаруживает подлинную меру своей оригинальности, новизны или подражательности лишь тогда, когда оно рассмотрено и изучено указанным образом, то есть полностью, когда оно помещено в соответствующую рамку, окружено обстоятельствами, сопутствовавшими его появлению, так что в этом случае, вынося о нем суждение, мы не подвергаемся риску приписать ему ложные красоты или совершенно невпопад прийти в восхищение, что неизбежно случается, когда мы руководствуемся чистой риторикой. Говоря о риторике, которая, на мой взгляд, вовсе не заслуживает полной немилости, я более всего далек от того, чтобы порицать или отвергать суждения вкуса, живые и непосредственные впечатления. Я полагаю, что быть в истории литературы и в критике учеником Бэкона – это не только веление времени, но и необходимое предварительное условие для того, чтобы более уверенно судить о литературных произведениях, а затем и вкушать от них. За критикой, основанной на первом прочтении, на первом впечатлении от произведения, за светской критикой, за критикой школьной и академической всегда сохранится значительная роль. Пусть эту критику не слишком пугает тот пыл, с которым мы стремимся добраться до корней произведения, проникнуть в него до самых глубин: бывают моменты и обстоятельства, когда подобное желание оказывается уместным, а бывает и так, что его следует сдержать. Мы отнюдь не собираемся пользоваться приемами лабораторного исследования во время юбилейных торжеств или в присутствии любой публики. Академикам и профессорам, ораторствующим с кафедры, более пристало изображать общество и литературу с их благовидной, фасадной стороны; нет никакой необходимости и, возможно, даже особой пользы в том, чтобы люди, призванные выставлять напоказ и на все лады расхваливать изящные драпировки и обивки, видели и достаточно хорошо знали их с обратной стороны, с изнанки: это смутило бы их. Между тем анализ сам по себе тоже способен вызвать особое чувство волнения, в нем есть своя поэтичность и, возможно, своя красноречивость. Тот, кто открыл для себя известный талант в его позднюю пору, сумел оценить его лишь в период зрелости или таким, каким он явился в своих последних произведениях; кто не познал этот талант в юности, в момент его раскрытия и роста,— тот никогда не сумеет составить полного и подлинного — единственно живого — представления о нем. Ничто не сравнится с возможностью подсмотреть его первый проблеск, первый порыв, вдохнуть его аромат в рассветный час, в пору цветения его души и молодости. Для знатока и для человека со вкусом самый первый набросок портрета имеет такую цену, что впоследствии с ним уже ничто не может сравниться. Я не знаю для критика радости слаще, чем та, с которой он постигает и изображает талант во всей его свежести, во всей чистоте и непосредственности, без всякой примеси того, что будет приобретено и, быть может, искусственно, привнесено впоследствии.
[...] Но важно не только верно постичь талант в ту пору, когда он впервые пробует свои силы, впервые расцветает и, расставшись с отрочеством, является перед нами уже сложившимся и возмужавшим; есть и иная пора, которую не менее важно принять во внимание, — если только мы желаем постигнуть талант во всей его цельности: это время, когда он начинает подгнивать, портиться, слабеть, сворачивать со своего пути. К каким бы осторожным и деликатным выражениям здесь ни прибегать, а подобное происходит почти что со всеми. От примеров я воздержусь; однако с большинством известных нам литературных биографий случалось так, что ожидаемая зрелость вовсе не наступала или же, наступив, сразу сменялась дряхлостью, так что самый преизбыток достоинств становился недостатком; одни в таких случаях, утрачивают гибкость, иссыхают, другие, выдохшись, машут на себя рукой, третьи черствеют и грузнеют, а иные ожесточаются; от прошлых улыбок остается одна только застывшая гримаса. Наряду с первым периодом, когда обладатель таланта, цветущего пышным цветом, становится мужчиной, блестящим, восхитительным молодым мужчиной, необходимо отметить и этот второй, горестный период, когда человек меняется и, старея, становится другим.
[...] Существует бесконечное множество способов и подходов, позволяющих познать человека, то есть нечто большее, нежели один только его ум. Пока мы не задались относительно того или иного автора известным числом вопросов и не ответили — хотя бы чуть слышно, для самих себя — на них, мы не можем быть уверены, что знаем этого автора всего целиком, даже если кажется, что вопросы эти не имеют никакого отношения к сути его сочинений. – Каковы были его религиозные взгляды? – Какое впечатление производило на него зрелище природы? – Как он относился к женщинам? к деньгам? – Был ли он богат? беден? – Каков был его распорядок? повседневный образ жизни? и т. д. – Наконец, каковы были его пороки или слабости? Ведь они есть у всякого. Любой ответ на эти вопросы небезразличен для оценки автора той или иной книги или же самой книги – если только это не чисто геометрический трактат, и в особенности, когда это литературное сочинение, где личность писателя сказывается вся целиком.
Взявшись за перо, писатель нередко начинает преувеличивать или искусственно превозносить то, что противоположно его истинному пороку, его тайной слабости, чтобы скрыть и замаскировать их; однако подобный прием — несмотря на его замаскированность – весьма нетрудно разглядеть и признать. Слишком уж просто в любом деле представить все наоборот; для этого достаточно вывернуть свой недостаток наизнанку. Ничто не похоже на выпуклость так, как впадина. Что может быть обычнее публичного излияния и выставления: напоказ благородных, великодушных, возвышенных, бескорыстных, христианских, гуманных чувств? Значит ли это, что я должен принять подобные слова на веру и — как это, по моим наблюдениям, делается ежедневно — восхвалить благородство всяких златоустов, сладкопевцев, источающих и изливающих на меня свои чудесные, звучные нравственные истины? Я слушаю их, однако же они меня ничуть не трогают. Не знаю точно, но то ли высокопарность, то ли холодок, которым веет от их речей, настораживают меня; я не чувствую в них искренности. Я готов признать, что эти люди обладают поистине царственными талантами; однако моя ли вина в том, что вместо величавых и цельных душ, о которых говорил Монтень, я слышу голоса пустых и тщеславных душонок? И вам, кто, взявшись за перо, вежливо утверждает противоположное, вам это прекрасно известно; ведь когда мы беседуем о подобных людях наедине, вы судите о них точно так же, как и я.
[...] Подобно тому, как наши суждения о предметах могут меняться множество раз в жизни, а характер наш при этом будет оставаться неизменным, – точно так же можно переходить от одного жанра к другому, ни в чем существенном не изменяя своей манере. В большинстве своем таланты располагают одними и теми же приемами, которые они лишь переносят на различные предметы и даже в различные жанры. Самые великие умы владеют как бы печатью, которую они ставят в уголке своего произведения; все же прочие имеют готовую форму, которую они прилагают к любому предмету без разбора и до бесконечности воспроизводят ее.
До некоторой степени можно изучать таланты путем изучения их духовных наследников, учеников и подлинных почитателей. Это уже последнее – из доступных и удобных – средство наблюдения. Сродство душ в этом случае обнаруживает и выдает себя совершенно свободно. Гений — это владыка, собирающий вокруг себя своих подданных. Сказанное применимо к Ламартину, Гюго, Бальзаку, Мюссе. Восторженные почитатели — это своего рода соучастники гения: в лице своего великого представителя Они боготворят самих себя, свои собственные достоинства и недостатки. Скажи мне, кто тебе поклоняется и тебя любит, и я скажу, кто ты. Однако необходимо распознать подлинное, естественное окружение всякого знаменитого писателя и уметь отличать это самобытное ядро, отмеченное печатью учителя, от обычной публики, от толпы заурядных поклонников, лишь повторяющих то, что они услышали от соседей.
[...] Однако не все ученики создают только копии и подделки; не все они компрометируют своего учителя; напротив, среди них встречаются и такие, которые вселяют доверие и как будто нарочно созданы для того, чтобы утвердить авторитет наставника. Что же касается собственно литературы, то и здесь мне известны такие почитатели и ученики иных дерзновенных талантов, которые многое раскрывают мне в этих писателях, внушая уважение к тем людям, коих без их помощи я, быть может, воспринял бы более поверхностно. Но если справедливо судить о талантливом человеке по его друзьям и подлинным почитателям, то столь же правомерно судить о нем – судить от противного (ибо дело здесь идет о самой настоящей противооценке) – по его врагам, которых он, сам того не желая, восстановил и вооружил против себя; по его противникам и недоброжелателям, по всем тем, кто инстинктивно не может его переносить. Ничто не позволяет лучше очертить границы таланта, определить сферу и область его влияния, нежели точное знание тех пределов, где вспыхивает мятеж против него. [...] Так окончательно вырисовывается антагонизм между различными семействами умов. Что же здесь удивительного? Этот антагонизм заложен в крови, в темпераменте, в первых предубеждениях, которые нередко возникают совершенно помимо нашей воли.
Я лишь рисовальщик, создающий портреты великих людей. Я всегда полагал, что перо окунать следует в чернильницу того автора, о котором намереваешься писать. Критика для меня – перевоплощение. Я стараюсь раствориться в человеке, облик которого воссоздаю. Я вживаюсь в него, в самый его стиль, я перенимаю его слог и облекаюсь в него: в чувствительный и нарочито туманный, когда пишу о г-же Крюднер; в слегка отвлеченный и лаконичный, если речь идет о г-не Вине, в ясный н плавный в духе XVIII века, если дело касается г-жи де Шарьер[1]. Вот к чему я стремлюсь. Вот каким образом я наблюдаю характеры своих моделей,
Есть только один способ верно понять людей; он состоит в том, чтобы судить о них без поспешности, жить подле них, позволить им самим выражать, раскрывать себя изо дня в день и самим запечатлевать в нас свой облик. Так же обстоит дело и с умершими писателями, читайте их, читайте медленно, не мешайте им, и в конце концов они обрисуют себя своими собственными словами. Я — за эрудицию, но эрудицию, обузданную разумом и организованную вкусом.
В Париже настоящая критика рождается из бесед: лишь отправившись на баллотировку всех возможных мнений, критик сумеет подвести наиболее полный и справедливый итог.
Есть две литературы, одна официальная, писанная, условная, повсюду проповедуемая, цицеронианская, вызывающая всеобщий восторг; другая — изустная, плод дружеской болтовни у камелька, забавная, насмешливая, дерзкая; она как бы подправляет, а нередко и разрушает официальную литературу и обычно почти вся целиком умирает со своими современниками.
Для меня становится почти невозможным писать о виднейших авторах нашего времени; уже давно я сужу не об их произведениях, а о самой их личности и пытаюсь постичь их последнее слово. Наблюдения такого рода слишком близко затрагивают человека, а потому и не могут быть опубликованы при нашей жизни. Более всего очарования я нахожу в литературе тогда, когда она создана человеком, не подозревающим о том, что он занимается литературой.
Критическое дарование перерастает в гениальность, когда – вгуще революций, совершающихся в области вкуса, посреди развалин отживших, рушащихся жанров, посреди новаций, прокладывающих себе дорогу, – требуется ясно, уверенно, без всякого снисхождения выделить в литературе все удачное, все, чему суждена жизнь, и когда требуется понять, настолько ли велика подлинная оригинальность нового произведения, чтобы искупить его недостатки.
Мы – дозорные, и всякий наш возглас, возвещающий о новом открытии, непременно будет исполнен волнения и радости. Если в вас самих есть задатки художника, если вы хоть однажды были им или, по крайности, желали им быть хоть чуть-чуть, ваша бдительность по отношению к новым произведениям будет чрезвычайной; обычный взгляд мимолетен и слегка обманчив; надобно живое, почти ревнивое чувство, чтобы различить над горизонтом новые огни, в свете которых мало-помалу гаснут старые.
[...] Для меня, как и для г-на Жубера, критика – это радость, получаемая от того, что познаешь чужие умы, а не от того, что их наставляешь: мое орудие – лорнет, а вовсе не розга. Есть исторические лица, чей облик следует оставлять в неприкосновенности: к чему пытаться изменить его? Пусть Боссюэ и вправду женился, пусть Орлеанская дева вовсе не была сожжена[2], а, в конце концов, как полагают, благополучно вышла замуж; какой смысл отстаивать и доказывать все это? Будем же почтительны к тем фактам истории, о которых уже составлено мнение и преклонимся перед истуканами. На крайний случай довольно и того, что сами для себя мы знаем или подозреваем истину. Я всегда предпочитал судить о писателях по их прирожденной силе, как бы освобождая их от всего, что было приобретено впоследствии.
[1] Юлиана фон Витингоф, баронесса фон Крюднер (Крюденер) (1764—1824) — писательница и проповедница; уроженка России. С 1789 по 1791 г. жила во Франции. Автор романа «Валерия» (1803) и нескольких повестей в духе Б. де Сен-Пьера и Шатобриана; увлекалась мистицизмом.
Эмилия ван Зейлен де Шарьер (ок. 1740—1805) — писательница; родилась в Голландии, жила в Швейцарии. Автор нескольких романов на французском и немецком языках. Наибольшим успехом среди современников пользовался роман «Письма из Лозанны» (1786).
[2] Пусть Боссюэ и вправду женился ... — Жак-Бенин Боссюэ (1627—1704) – епископ, знаменитый церковный оратор. О том, что он, вопреки католической религии, в молодости женился и скрывал свой брак, пишет Вольтер в «Веке Людовика XIV».
...пусть Орлеанская дева вовсе не была сожжена... – таким предположением заканчивается сатирическая поэма Вольтера «Орлеанская девственница».