ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ, которая могла бы послужить началом для новой книги 11 глава




До нанятого ими дома было далеко, между тем некоторые чайханы уже открылись; полусонные чайханщики, зевая и потягиваясь, разводили огонь в очагах, вытряхивали ковры и паласы.

— А какая нам надобность возвращаться теперь в тот именно дом, если он уже пуст? — сказал Ходжа Насреддин, поворачивая к одной из чайхан.

Чайханщик встретил их с особым приветом, как первых, самых ранних гостей, сделавших почин его торговле: подал душистого чаю, постелил в темном углу два мягких одеяла.

Укладываясь, Ходжа Насреддин сказал:

— Если дедушке Турахону приходится каждый раз так уставать — неудивительно, что он спит потом целый год'

— А я вспоминаю свой черенок, посаженный у гробницы, — отозвался одноглазый. — Как ты думаешь, принялся он или нет9

Ходжа Насреддин не ответил: он уже спал. Он спал, этот веселый странник, умевший сделать своим домом любое место, где только удавалось ему приклонить голову. Через минуту уснул и одноглазый. И ни тягучее скрипение арб, вереницами потянувшихся на базар, ни бубенцы верблюжьих караванов, проходивших перед чайханой, ни оглушительные крики погонщиков овечьих гуртов, ни вопли водоносов и лепешечников, высыпавших вдруг сразу и во множестве на дорогу изо всех углов, калиток и переулков, — ничто не могло нарушить их глубокого сна. А вокруг чай ханы и над нею все уже горело, сияло и плавилось, — из прохладных заводей утра земля плыла в жаркий солнечный океан.

Спали они долго, ничего не зная о трепетном вол нении, охватившем в окрестных домах не только детей, но и взрослых. Люди показывали друг другу подарки Турахона, шептались, дивились. Какое объяснение могли они подобрать такому чудесному, небывалому делу, коснувшемуся не одного и не двух домов, а сразу нескольких сотен? Только одно, трогательное в своей простоте, подсказанное верой отцов: значит, все — правда, бисмилля рахман рахим!.. Воистину, праведен и отмечен бессмертием добрый дедушка Ту-рахон'

Велики, неисчислимы для мира были последствия этой ночи! Может быть, даже и сейчас многие люди неведомо для себя носят в сердцах ее отзвук. Эта ночь вернула многим кокандцам веру в истинность и несомненность добра на земле, — какое другое дело может по высоте сравниться с таким?

Город волновался, перешептывался… А в бедном домике вдовы все заполнила собою молчаливая робкая радость. Трое сыновей вдовы нашли каждый в своей тюбетейке по тысяче таньга золотом кроме богатых подарков, сложенных тремя кучками на земле и бережно прикрытых сверху тряпками — от росы (забота одноглазого вора). Что могла подумать об этом бедная женщина, что — говорить? Она ничего и не говорила, и не думала — только плакала и верила. В жизни перед нею словно расступился давящий со всех сторон мрак безысходности, рассеченный надвое широким и ярким лучом надежды, помощи, доброго участия в ее судьбе.

Взрослые дивились ночным событиям, а дети — нисколько: ничего другого и не ждали они от своего старинного друга и покровителя. Им не было нужды укреплять в себе веру в добро, ибо вера эта, данная им вместе с жизнью, еще не поколебалась в них, подточенная ложным хитромудрием, и светилась в их сердцах первозданной девственностью. Собравшись в хороводы, кружились они в садах по мягкой шелковой траве и звонкими голосами старательно выводили свою благодарственную песенку:

 

Открывает южный ветер

Вишен белые цветы,

День встает, лучист и светел,

Солнце греет с высоты.

 

И под ясный свист синицы,

Под весенний гром и звон

Просыпается в гробнице

Добрый старый Турахон…

 

Под эту песенку, несущуюся отовсюду. Ходжа Насреддин и одноглазый вор в тихий предвечерний час покидали Коканд.

Они отправлялись на поиски горного озера, о котором в Коканде Ходже Насреддину так ничего и не удалось узнать.

Бойко семенил по дороге ишак, не разделивший за это время ни одной из забот своего хозяина; сидя в седле. Ходжа Насреддин жаловался одноглазому:

— Он опять растолстел, как бочка! Скоро я уже не смогу ездить на нем, придется продать его какому-нибудь киргизу с кривыми ногами.

А песенка, не умолкая, летела за ними; один хоровод передавал ее второму, третьему — и так без конца, из садика в садик:

 

Дни веселые крылаты, —

Сна не зная от забот,

Шьет он мальчикам халаты,

Платья девочкам он шьет…

 

Миновали дворцовую площадь с подземной тюрьмой, над которой, восходя из трех отдушин, стояло сизое зловонное марево, миновали мост Отрубленных Голов. Ходжа Насреддин, упершись обеими руками в седло, приподнялся, чтобы взглянуть последний раз на гадальщиков. Управительская ниша все еще пустовала, но вокруг ниши старика заметны были суета, мелькание, беготня: там заискивали. И поблескивал издали костным лоском знаменитый, намазанный маслом череп.

Вброд, Ходжа Насреддин в седле, подобрав ноги, а одноглазый — разувшись и засучив штаны, пересекли бурливый ледяной Сай, просвеченный солнцем насквозь, до самого дна, до пестрой гальки и круглых камней, — а противоположный берег встретил их знакомым напевом:

 

И когда всем детям снится,

В лунном свете, майский сон, —

Он выходит из гробницы,

Добрый старый Турахон…

 

За городской стеной, после тягучего зноя тесных улиц и сдавленных переулков, сразу опахнуло их свежим ветром, простором. Сады, поля и дороги были перед ними, — дороги и вправо, и влево, и прямо…

Одноглазый умоляюще взглянул на Ходжу Насреддина:

— Неужели мы проедем, не посетив гробницы, не взглянув на черенок?

Сказать по правде. Ходже Насреддину не очень хотелось навещать гробницу: он опасался, что вид погибшего черенка угнетающе подействует на одноглазого и подорвет в его душе только что укрепившуюся веру. Но удобного предлога уклониться сразу не смог найти, — пришлось ехать.

Повернули к темно и густо зеленевшим справа карагачам и скоро были в их слитной прохладной тени.

Одноглазый шел молча, вздыхал. Его внутренний трепет передался и Ходже Насреддину, который хотя и знал, что никаких чудес не будет, но тоже чувствовал в душе странный жар, переходивший в трепет.

Не зря чувствовал он этот жар! Он вздрогнул, увидев у гробницы большой и сильный куст, покрытый пышными, яркими розами.

Одноглазый вскрикнул и в полубеспамятстве упал на каменные ступени гробницы, обливаясь слезами.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

 

Охранял гробницу все тот же старик, в том же невероятном халате, сшитом как будто из лоскутков и ленточек, принесенных сюда почитателями праведника. Он с первого взгляда узнал приехавших:

— Как удалось вам пройти сюда — разве нет на дорогах застав? Говорят, в городе возникла какая-то смута, сопряженная с именем Турахона.

— Кому нужно — тот пройдет. Какие заставы смогут удержать его? — указал Ходжа Насреддин на своего спутника, распростертого перед входом в гробницу.

Старик придвинулся ближе и, трясясь от мелкого внутреннего смеха, прошептал:

— Помнишь, я говорил, что черенок на этот раз обязательно примется — разве я не оказался прав?

Он словно помолодел; сгорбленный, темный, старый, он светился каким-то внутренним светом через глаза — такие прозрачные, что, думалось, он никогда бы не смог скрыть за ними ни одной черной мысли.

— Старый лис! — сказал Ходжа Насреддин. — Мне понятны все твои плутни, все хитрости! Где ты раздобыл такой великолепный куст и как ухитрился перенести его, не повредив корней?

— Это мне стоило немалых трудов. Но что я могу поделать со своим старым сердцем, — оно разорвалось бы от жалости, если бы этот человек опять нашел свой черенок засохшим. Вот я и решил сам сотворить маленькое чудо.

— Ты сотворил не маленькое чудо, а очень большое, ибо такими чудесами только и держится мир, — ответил Ходжа Насреддин.

Одноглазый поднялся, вошел в гробницу.

— Пусть помолятся вдвоем, — сказал старик.

— Вдвоем? Разве там есть еще кто-нибудь?

— Какая-то женщина, вдова, помоему — сумасшедшая. Рассказывает, что дедушка Турахон подарил ее детям три тысячи таньга, помимо всякой мелочи, — вот она и пришла вознести ему благодарственную молитву. Ей, должно быть, приснилось…

— Старик, не кощунствуй! Я только что из города и могу торжественно поклясться, что в ее рассказе нет ни одного слова лжи. Научись же наконец верить в чудеса — ты, ежедневно созерцающий их и даже творящий сам!

— Если так, то я верю! — пробормотал старик, несколько смутившийся под взглядом Ходжи Насреддина. — Может быть, Турахон и вправду ходит гулять по ночам, когда я сплю? Может быть, даже заглядывал и в мою каморку?

— Он заглянул глубже — в твое сердце, и оставил в нем навсегда свой благостный след.

Старик задумался и долго молчал, глядя затуманившимися глазами поверх гробницы, в мягкую остывающую синеву под куполом, где с шелковым шелестом крыльев сновали туда и сюда хлопотливые горлики, полные забот о своих птенцах.

— Вдова принесла Турахону в благодарность нерушимый обет: взять в дом четвертого сына, какого-нибудь сиротку.

— Еще чудо! — воскликнул Ходжа Насреддин. — Теперь ты видишь воочию, как одно добро, совершенное в мире, порождает второе, а второе порождает третье — и так без конца. Могуча сила добрых дел, и только добру суждена победа на земле!

— Именно так! — прошептал старик, размягчившись. — После нашей встречи я много думал над твоими словами и признал их неоспоримую правоту. Но не спеши осуждать меня за мои прошлые заблуждения, — пойми, что они были порождены великой болью. Аллах дал мне жалостливое сердце: при виде чужих страданий я сам страдаю больше всех. И не могу никуда укрыться от слез несчастных и стонов обиженных. Было время, когда мне удалось на несколько лет спрятаться от беспощадного зла жизни в одном тихом далеком селении, где я служил хранителем горного озера, орошающего своими водами окрестные поля. Благословенные годы! — мое старое измученное сердце смогло отдохнуть немного. Но скоро зло настигло меня и там: оно явилось в образе нового владельца озера, некоего Агабека. Это чудовище, слившее в себе свирепость дракона и бессердечие паука, словно бы не родилось из чрева женщины, а возникло из мерзостных глубин зла, подобно плесенному грибу, возникающему из древесной сырости…

— Подожди, старик, подожди! — Сердце у Ходжи Насреддина подпрыгнуло до самого горла, заткнув дыхание. — Агабек, говоришь ты? Владелец горного озера? Тот самый, что обложил жителей селения неслыханными поборами за воду?

В эту минуту он был похож на охотника, что долгое время искал в ущельях пятнистого мягколапого барса и уже отчаялся найти его, и вдруг на мокром песке у ледяного всклокоченного ручья увидел след — совсем свежий, еще не успевший заветриться.

— Вот, вот, он самый, — сокрушенно вздохнул старик. — Ты уже слышал о нем?

— А не знаешь ли ты, у кого и как он приобрел это озеро?

— Говорят, выиграл в кости.

Ходжа Насреддин нашел Агабека!

Продолжая наше уподобление, скажем: охотник увидел барса. Он на лету схватил глазом бесшумно мелькнувшую в зарослях желтую тень и в переливчатом мерцании листвы под ветром, в пляске солнечных пятен успел заметить иные пятна, сразу исчезнувшие.

Схватив старика за руку. Ходжа Насреддия усадил его на коврик, возле дымившегося костра:

— Садись, отец! Садись и рассказывай. Мае нужно многое узнать от тебя, очень многое. Где, в каких горах это озеро? Каков с виду Агабек? Сколько ему лет? Не удивляйся моему волнению, поверь, что за ним кроется не только праздное любопытство. Откуда он взялся, этот Агабек? Где жил и что делал раньше?

— Вопросы твои летят, как пчелы из улья, разве могу я уследить за всеми сразу? — взмолился старик. — Осади коня своего нетерпения, задавай вопросы по одному, чтобы мог я отвечать не спеша, обстоятельно и обдуманно, как это положено людям моего возраста.

В прежние годы верили, что человек, о котором заглазно говорят в дурную сторону, испытывает щекотание в носу и беспрерывно чихает, хотя бы разговор происходил вдалеке от него. Этому Агабеку, наверное, пришлось чихнуть подряд не меньше раз пятидесяти, если даже он наглухо закупорил в своем доме все окна и двери, опасаясь холодного ветра с гор.

Он ошибался, этот презренный Агабек: ветер, опасный для него, ветер возмездия и расплаты, дул не с горных вершин. Из долины!..

— Сегодня счастливый день! — радовался Ходжа Насреддин, окончив свои расспросы. — Все получили от дедушки Турахона подарки: вдова, мой одноглазый спутник и я сам. Один ты остался без подарка, старик. Но так не будет, — держи!

Он сбросил с плеч, старику на колени, свой новый халат, полученный при выходе из тюрьмы.

Старик благодарил и отказывался. Ходжа Насреддин заставил его взять подарок.

— Куда же я дену теперь лишний халат? — недоумевал старик, облачившись в обнову и разглядывая свою старую ленточно-лоскутную ветошь, которая, будучи снятой с плеч, уже ничем решительно не походила на человеческую одежду. — Выйдет, пожалуй, подстилка… можно сделать и подушку…

— Сделай из этого дым, — посоветовал Ходжа Насреддин.

— Дым? — не понял старик.

— Ну да! Смотри, как это делается. Взяв из его рук ветошь. Ходжа Насреддин бросил ее в костер.

Помог еще и ветер — повалил черный дым.

— Вот и все! — сказал Ходжа Насреддин, закашлявшись и припадая к земле. — Смотри, какое великолепие, какой цвет, какая в нем едучесть: такой дым не часто приходится видеть, а нюхать — тем более!

Старик охал, кряхтел, сожалел, но поделать ничего уже не мог: ветошь сгорела.

По ветру издали донеслись детские голоса:

 

За подарки в день счастливый,

Ясный, теплый, золотой,

Мы поем тебе "спасибо"

В нашей песенке простой.

 

Пусть же, песенке внимая,

Погружаясь снова в сон,

В этот день веселый мая

Улыбнется Турахон…

 

…А первую звезду Ходжа Насреддин и одноглазый вор встретили далеко за Кокандом. Их путь лежал на запад, в горы, что смутной громадой высились впереди, резко отграничивая изломанной линией своего хребта землю от неба. Словно тихий светоносный океан, слегка розовато-сиреневатый, разлился над миром, легкие тучки стояли в нем, как волшебные острова, с отмелями, заливами и размытыми косами, — и одинокая, зеленовато-льдистая звезда, совсем еще молодая, прозрачная, казалась огоньком далекого корабля, плывущего в светлом тумане.

Стемнело быстро; светоносное море со своими волшебными островами исчезло; звезд высыпало несчетное множество, и первая, самая ранняя, затерялась в них. А потом небосвод охватило пожаром: показалась луна — огромная, красная, уже переходившая на ущерб; она всплыла над горами, и в ее мглистом красноватом свете опять обозначилась изломанная линия хребта.

Повеяло свежестью, пришла ночь. Ходжа Насреддин, оставшийся без халата, начал поеживаться и все чаще приподнимался в седле, вглядываясь — не блеснет ли на дороге огонек уютной сельской чайханы.

Так, втроем, начали они свой новый поход: ишак, одноглазый вор и Ходжа Насреддин. Но если бы мы встретили их в эту ночь на каменистой, тускло поблескивающей дороге, то нам почудилось бы, что с ними в дальний путь незримо идет четвертый — дедушка Турахон.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Мудрый Аллах и всеведущий, сделай так, чтобы спасение этого юноши было делом моих рук!..

"Тысяча и одна ночь"

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

 

Знаменитый самаркандский дервиш Керим-Абдаллах, исследуя внутреннюю сущность людей, учит, что есть люди ночного тумана, есть люди яркого дня. Над первыми непреодолимую власть имеет луна, над вторыми — солнце. Такое различие знаменитый дервиш объясняет часами рождения: лунными или солнечными, — какая из этих двух взаимопротивостоящих и взаимопротивоборствующих планет первой проникнет своими лучами в кровь новорожденного, той он и останется верен до конца жизни. От луны кровь человека получает прохладность, от солнца — кипучесть и жар; соответственно этому и духовное зрение, которым он объемлет мир вокруг, бывает либо лунным, либо солнечным. В первом случае оно затуманено дымкой, придающей всему оттенок тишины и грусти, когда все, даже сейчас перед глазами стоящее, воспринимается человеком как отзвук из прошлого, словно бы он живет второй жизнью, что повторяет первую, но повторяет как сон; во втором случае оно переполнено ярким, победоносным светом: все видно, все ясно, все живет вечно — ничто не уходит бесследно, все движется и кипит, блещет самоцветной радугой; здесь властвует Жизнь, ни с кем ничего не деля, ничего не уступая ночи, сохраняя все для себя, требуя каждую минуту жертвы от своего избранника — с тем чтобы в следующую минуту с царственной щедростью отблагодарить его тысячекратно; здесь потребны человеку неослабные усилия разума и жаркое горение души! Жить в этом бурливом потоке света и блеска, движения и гула — не легко, зато для души многоприбыльно, в смысле тех высоких наград, которыми Жизнь одаряет своих верных и преданных; здесь нет вчерашнего дня, только всегда, неизменно — сегодняшний, нет слова "был", только — "есть"; значит, для смерти, область которой — ничто, двери сюда закрыты!

Ходжа Насреддин родился, надо полагать, в самый полдень, под прямыми отвесными лучами в упор:

кровь его как зажглась от них, так и сохранила в себе неугасимым этот огонь. Вот почему не было такого случая в его жизни, чтобы он проспал полуденный час: словно в медный гулкий щит ударит солнце и разбудит его; вся его пламенем полная кровь закипит, забурлит, отвечая на этот призыв, устремится, пенясь и звеня, с тугим напором по жилам, взбудоражит сердце, заставив его подпрыгнуть… какой уж тут сон!

Был полдень, когда он проснулся в чайхане последнего селения по эту сторону гор; дальше к перевалу уже не было человеческого жилья.

Наскоро пообедав, они с одноглазым двинулись в путь.

В горах дорог нет — только вьючные тропы; здесь не бывает колес, здесь владения пешеходов и всадников. Тропа кружит и вьется, готовая в иных местах пересечь самое себя, — часто путники, разделенные двумя часами пути, переговариваются друг с другом без усилия — один сверху, а второй снизу. Долина с ее садами, полями, селениями уходит все глубже в туман; впереди все тот же хребет, близкий — рукой дотянуться, далекий — никак не дойти, снизу — темный и хмурый, выше — бело-лиловый, с огромными зубцами, грубо выломанными в небесной синеве.

На следующий день с утра узенькая тропинка прилепилась к обрыву и побежала над бездной, вдоль гибельного уступа шириною в три локтя; стоял густой туман — ничего не видно, словно земля вдруг вывернулась у наших путников из-под ног, встала боком и теперь на ней можно только висеть, уцепившись за этот уступ.

Ходжа Насреддин шел впереди, за ним семенил ишак, шурша иногда левым боком по каменному отвесу, третьим шел одноглазый. А по их следу беспрерывно слышалось зловещее шипение щебня, оползавшего струйками в бездну.

Обрывом шли часа два, тропинка постепенно расширилась, страшная бездна отошла вправо и уже не кружила им головы своей белесой затягивающей мглой, — земля вернулась к ним под ноги. Крутясь и кипя, мчался ледяной поток, перемешавший в своем тесном русле водовороты, пену и камни, что с глухим подводным гулом катились по его дну.

Отсюда начинался извилистый спуск: они достигли перевала. Туман разошелся; над ними первозданной чистотой синело горное небо — такое, что нельзя о нем рассказать иначе, как вспомнив волшебную птицу Хумай! Оно синело, сияло, полное непостижимого света, — в этой великой синеве растаяли все мысли и чувства Ходжи Насреддина, и он забыл себя, лежа на разостланном халате лицом вверх, открыв грудь прохладному ветру…

Спускались быстро, вскоре свернули со вьючной тропы на пастушью, круто падавшую сквозь мелкорослый кустарник; воздух стал гуще и жарче, пахло солнечным медовым настоем, гудели пчелы, звенели травяные сверчки. Крутизна склона увеличивалась, ишак временами садился на тропинку и ехал ползком, а Ходжа Насреддин, хватаясь одной рукой за кусты, другой — придерживая ишака, говорил:

— Тише, тише, иначе ты весь сотрешься и в долину спустится только одна твоя голова.

Это был очень трудный и утомительный спуск, зато — короткий. К полудню они были уже на арбяной дороге, ведущей в селение Чорак — цель их путешествия. Дикие буро-каменные склоны сменились зелеными, на которых там и здесь виднелись киргизские юрты, как большие белые птицы, присевшие отдохнуть, и между ними — пестрая россыпь овечьих отар, наподобие раковин, брошенных горстью.

Еще один поворот- и они увидели селение, а немного в стороне — озеро.

Здесь предстояло разыграться тому поединку, ради которого Ходжа Насреддин покинул свой дом. Как благородные витязи древних сказаний, ходившие в горы на смертный бой с двенадцатиглавым драконом, пришел в горы и Ходжа Насреддин, — только дракон имел на этот раз человеческое обличье, а под витязем вместо могучего коня Тулпара был маленький пузатый ишак. Но тот, кто способен своим умственным взором проникать в глубину явлений, — не усмехнется пренебрежительно и не отложит в сторону этой книги:

он понимает, что в каком бы внешнем виде ни столкнулись добро и зло, их битва всегда преисполнена великого смысла, направляющего судьбы мира. Вот что сказал по этому поводу чистейший помыслами и проникновеннейший Ибн-Хаким: "Нет ни одного злого дела и нет ни одного доброго, которое не отразилось бы на последующих поколениях, независимо от того, когда и где оно совершено — во дворце или хижине, на севере или на юге, и были тому делу очевидцы или нет; точно так же во зле и в добре не бывает ничтожных малозначащих дел, ибо из совокупности малых причин возникают великие следствия"…

Селение было небольшое — дворов сто пятьдесят, как определил Ходжа Насреддин, окинув взглядом веселую зелень садов и виноградников с желтеющими повсюду кровлями, над которыми восходили дымки: был обеденный час. Белая дорога, та самая, на которой они стояли, вбегала в эту зелень и терялась, но по извилистой гряде высоких тополей, с обеих сторон огораживающих дорогу, можно было проследить все ее повороты до противоположного конца селения, где она опять появлялась и бежала дальше, сначала в поля, потом — по волнистым склонам — в долину. За тополями виднелся низенький минарет, откуда сейчас было самое время услышать полуденную молитву, но, верно, муэдзин был уже очень стар и немощен голосом: его призыв сюда не доносился.

 

Ходжа Насреддин перевел взгляд на озеро; оно покоилось в удлиненной впадине, напоминавшей очертаниями след яйца на песке; дальний берег был каменистым, голым, а ближний, примыкающий к садам, зарос буйной курчавой зеленью, над которой высились темнолитые округлые кроны старых карагачей. Сверху к озеру тянулись две живые блестящие жилки — два горных ручья, а вниз отходила только одна жилка, темная, — сухое русло арыка, отводящего воду к полям. Между озером и селением, не соприкасаясь с другими садами, зеленел отдельный большой сад, обнесенный высоким забором, а в его тенистой глубине прятался дом — драконово логово, дом Агабека.

— Вот мы и пришли, — сказал одноглазый вор.

— Присядем, — отозвался Ходжа Насреддин. — Нам надлежит посоветоваться.

Около дороги из трещины в скале струился холодный ключ, над ним трепетал мерцающий листвой одинокий молодой тополь, каким-то чудом выросший здесь, на камнях. Внизу тополь окружали цепкие, жилистые репейники, а вокруг зеленел, светился коврик травы, — не было в камнях такой щелочки, трещинки, откуда бы не выглядывала она — свежая, веселая, изумрудная, свидетельствуя о неистребимой силе Живой Жизни, которая всегда и везде торжествует над любыми камнями! По траве, помахивая хвостом, топтался ишак; репьи, налипшие к его красивой хвостяной кисточке, превратили ее в безобразный колючий комок.

 

— Уже успел? — укоризненно сказал Ходжа Насреддин, поймав на лету его хвост.

Одноглазый, принявший в этом путешествии все заботы об ишаке на себя, достал из-за пазухи деревянный гребень и занялся расчесыванием кисточки и выбиранием из нее репьев.

— Жаль, что это — озеро, а не какая-нибудь другая вещь, более удобная, чтобы ее украсть, — задумчиво сказал он, окончив приведение ишачьего хвоста в благопристойный вид. — После того как я побывал в последний раз у гробницы, я чувствую в себе великую силу для совершения различных добрых дел во славу милосердного Турахона и обуреваем рвением поскорее взяться за них.

— Добрые дела, — отозвался Ходжа Насреддин, — но помыслы о них почему-то неизменно устремлены к воровству. Вот и об озере ты подумал — украсть, а не иначе.

— Может быть, встанем перед Агабеком на колени, может быть, он смилостивится и отдаст сам?

— Вот именно: отдаст сам. Смотри сюда. Ходжа Насреддин указал на заросли репейников; пригнувшись, вор увидел большого паука, пожиравшего желтую бабочку. Он был нестерпимо отвратителен, этот паук: членистые ноги, поросшие рыжим волосом, коричневатый крест на спине, круглое брюхо — гладкое, тугое, белесое, как будто налитое гноем. Все было уже кончено: на паутине оставалась пустая шкурка с обвисшими мертвыми крылышками, а паук, раздувшись, уполз в свою засаду под лист лопуха и притаился там, зажав в передних коротких лапах, как в руках, сигнальную нить.

— Понял? — спросил Ходжа Насреддин.

— А что здесь понимать? Паук сожрал бабочку, вот и все.

— Смотри, что будет дальше.

Сняв тюбетейку и держа ее наготове. Ходжа Насреддин отправился в обход репейников; несколько раз он прицеливался, но впустую, и продолжал свои поиски; наконец нашел. Быстрый взмах, сердитое гудение толстым басом, — он поймал кого-то в тюбетейку.

Это был шершень, великолепный могучий шершень, — не какой-нибудь молодой и неопытный, а вполне зрелый, в расцвете всех своих сил, с полным запасом яда, шершень-красавец с длинным желто-черным полосатым туловищем, настоящий крылатый тигр! Перегнув молодую веточку. Ходжа Насреддин достал из тюбетейки этого блистательного шершня и долго им любовался, поворачивая так и этак; шершень злобно гудел, мерцая смугло-прозрачными крыльями, в ярости грыз веточку, подгибал туловище, из которого временами прочеркивалось черное страшное жало, по силе удара сравнимое только со скорпионьим.

— Зачем он тебе? — осведомился вор. — Разве пустить в штаны Агабеку?…

Ходжа Насреддин, не ответив, снял с ближнего куста какую-то старую, брошенную хозяином паутину и обмотал ею шершня, чтобы смирить его крылья; гудение затихло, — тогда он осторожно положил своего пленника на паутину, принадлежавшую отвратительному пауку.

Паутина провисла и задрожала от яростных попыток шершня освободиться. Сигнальная нить задергалась. Паук выскочил из-под лопуха. Такой добычи ему, наверное, никогда еще не попадалось! Подобно горному охотнику, переправляющемуся по канату через провал, — быстро и ловко, брюхом вверх, он перебрался по сигнальной нити с лопуха на паутину и проворно подбежал к пленному. Как он радовался, как ликовал, опутывая шершня клейкими нитями, бегая и суетясь вокруг! Наконец он связал жертву накрепко, — теперь можно было и пообедать; выпустив хищные челюсти, заранее подрагивая тугим гладким брюхом, паук подполз к шершню. "Вот так бабочка попалась, еще толще первой!.." Он оседлал жертву и приник было к ней челюстями, но шершень вдруг изловчился, перегнулся, ударил! Из его заостренного туловища вырвалась, как бы с коротким свистом, черная молния. Разящая, неотвратимая! Она вырвалась и пронзила паука насквозь, снизу и до креста на спине, оставив в его брюхе весь яд.

Оглушенный ударом, паук повис на паутине, потом его лапы начали бессильно — одна за другой — отцепляться, и он повалился на землю. Еще раза два он слабо содрогнулся, пошевелил мохнатыми членистыми конечностями и затих навеки.

Паутина осиротела.

А шершень, освободившийся от своих пут, расправил крылья и с торжествующим трубным гудением взмыл в солнечный простор, оставив по себе внизу доблестный след — разорванную паутину и холодеющий труп врага.

— Теперь я понял! — сказал одноглазый, глядя вслед улетавшему храбрецу.

Они приступили к беседе о дальнейших действиях. Было решено, что в селение они войдут порознь; если потом придется встретиться в чайхане или другом месте — будут показывать вид, что друг друга не знают. Об остальном пока не говорили: дело покажет само.

Ходжа Насреддин подтянул подпругу седла, сел на ишака и обычным щелчком между ушей тронул его к зеленеющим внизу садам.

Одноглазый вор остался у родника.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

 

Жители селения Чорак хорошо помнили те благословенные времена, когда озеро — единственный источник жизни для их полей — принадлежало еще не Агабеку, а некоему знатному наманганцу, несметно богатому и столь же беспечному, ни разу не приехавшему в горы взглянуть на свое достояние. Этот богач избрал для себя на земле путь роскоши, забав и наслаждений (тогда он был еще далек от возвышенной мудрости Молчащих и Постигающих); озером от его имени управлял один приезжий человек, убеленный сединами, отдававший все время лежанию в чайхане и сокрушенным разговорам о несовершенствах мира. Плату за поливы он взимал очень скромную, самым бедным отпускал воду в долг, говоря: "Смотри не забудь!" — своей же собственной памяти такими суетными мелочами не перегружал, записей не вел и осенью, по сборе урожая, довольствовался тем, что ему принесут, вполне полагаясь в этом на совесть самих должников. В Наманган, своему хозяину, он посылал в иной год три сотни таньга, в иной — меньше, а то и вовсе ничего не посылал, издержав деньги частью на себя, частью на разных вдов, сирот и обездоленных, вечно осаждавших его. Справедливости ради заметим, что все эти пожертвования он делал от лица хозяина и для благодарственных молитв неизменно указывал его имя, а не свое. Наманганский богач, получив из Чорака письмо с приложением каких-нибудь жалких трехсот таньга и длинного списка облагодетельствованных, молящихся за него, смеясь, восклицал перед своими друзьями: "Поистине, мой озерный управитель предполагает меня каким-то неслыханным грешником, — иначе зачем бы ему проявлять столько неусыпных забот о спасении моей души!"



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: