Начался 1922 год. Пятнадцатого января «Вишневым садом» мы закончили спектакли в Берлине, чтобы возобновить их тем же спектаклем 4 февраля. За это время состоялись гастроли группы в Скандинавии.
Семнадцатого января спектаклем «Вишневый сад» начались первые в истории Художественного театра гастроли в Копенгагене. Играли в одном из лучших театров города, в «Дагмартеатре». У этого театра есть любопытная традиция: когда билеты все проданы, на башенке, венчающей фасад театра, загорается большой газовый факел. За все восемь дней, что группа играла в Копенгагене, факел пылал ежевечерне.
Может быть, только в Вене мы играли перед залом, в котором не понимающих языка было большинство. Но все же в Вене был какой-то процент австрийцев, понимавших русский язык (бывших в плену хотя бы), было порядочно и чехов, и хорватов, было и довольно много русских. В Копенгагене в зале театра был едва ли один на сто понимавший язык. Поэтому особенно волновала и удивляла реакция зала.
Первое, что нас поразило, было следующее: после сцены Лопахина с Дуняшей и с Епиходовым все уходят за кулисы встречать приехавших Раневскую, Аню и других. Сцена пуста, слышны только звуки приезда — бубенчики лошадей, хлопанье дальней двери, веселые, возбужденные голоса, хлопанье ближней двери, голоса {365} громче, громче… Через сцену семенит Фирс, видимо, встречавший господ на станции, и… перед самым выходом Ольги Леонардовны, еще до ее появления на сцене, вдруг разразился буквально шквал аплодисментов. Публика оценила правду, которая была в звуках приезда. Сначала все растерялись. Павлов, еще не успевший уйти со сцены, подумал, что приветствуют выход Ольги Леонардовны (так случалось уже), но аплодисменты были до общего выхода. Это были аплодисменты режиссуре, театру.
|
Потом это никогда и нигде не повторялось. Спектакль после такого «допинга» прошел в прекрасном тоне и ритме. Датчане аплодировали удивительно дружно, мощно, как-то спортивно-мужественно и коротко. Все вместе начинали и все сразу кончали. Слушали, затаив дыхание, в антрактах в зале было тоже тихо, зал гудел сдержанными голосами, не слышно было ни громких восклицаний, ни взрывов хохота, почти все сидели с книжками и программами, изучали текст, чтобы лучше понимать действие.
На другой день отлично прошел «Дядя Ваня», на третий — с триумфом — «Карамазовы» с датским чтецом. Читал директор театра и его главный режиссер доктор Роозе. Это был необычайно обаятельный и интересный человек, глубоко знавший и умно любивший русскую литературу и искусство и с огромной симпатией и уважением относившийся к Художественному театру. Он категорически потребовал, чтобы Василий Иванович остановился у него в доме, и весь период жизни в Копенгагене отец пользовался радушным гостеприимством Роозе и всей его милой семьи.
После «Карамазовых» уважение семьи Роозе к Василию Ивановичу перешло в какое-то обожание, такое впечатление произвел на них Иван, в особенности «Кошмар». «Карамазовы» были сыграны в этот период два раза, и оба раза с громадным успехом, ими и закончили, вернее, прервали гастроли и отправились на пять спектаклей в Стокгольм. Там играли «На дне» (им открылись), «Дядю Ваню», «Карамазовых» и два раза прошли «Три сестры».
Успех в Стокгольме был не меньший, чем в Копенгагене. Прием был, пожалуй, даже теплее. Имело значение то, что там было больше понимавшей язык публики. Было довольно много и русских эмигрантов, но больше было шведов, живших в России или часто {366} там бывавших. Крупнейшая шведская фирма «Нобель» владела в Баку нефтяными скважинами, заводами по переработке нефти, вела работу по разведке нефти. Сотни ее служащих жили в России, многие были женаты на русских, и все, конечно, хорошо говорили по-русски. Да и многочисленная семья Нобелей почти вся довольно хорошо понимала русский язык.
|
Была там и семья Викандер — у них в Одессе была фабрика линолеума, сын хозяина этой фабрики был женат на одесситке Вере, и у них в доме говорили по-русски. Таких «русских» шведов было много. Много было и финских, вернее, финляндских шведов, которые были даже русскими подданными (ведь Финляндия входила тогда в Российскую империю) и имели дела в России. Теперь они вели дела в Швеции. Все они любили если не Россию, то, во всяком случае, русскую культуру, язык, особенно театр.
Быстро промелькнули эти пятнадцать дней скандинавской поездки. Сыграв пять спектаклей в Стокгольме, мы еще на три спектакля вернулись в Копенгаген, сыграли там еще раз «Дядю Ваню» и два раза «Три сестры». Это была только разведка — весной предстояла еще одна большая скандинавская поездка.
К 1 февраля вернулись в Берлин и 4‑го уже возобновили спектакли в том же «Кюнстлертеатре». Какой же голодной показалась нам Германия после сытой и благоденствующей Скандинавии. Покой, сытость, здоровье, доступность всего всем — там, и тревога, нужда, голод, спекуляция и злоба — здесь. Еще и климат, и погода подчеркивали эту противоположность: и в Стокгольме, и в Копенгагене стояла дивная, какая-то андерсеновская зима — сады и скверы завалены чистым снегом, деревья в инее, края каналов покрыты прозрачным зеленым льдом, а посередине их по черной воде плавают белые чайки, небо светло-синее, и на солнце сверкает легкий, медленно опускающийся снежок — будто замерзшая роса. А в Берлине шел дождь, дул пронзительный ветер и небо было желто-серое.
|
Конец группы
В первых числах февраля слег наш Ваня Орлов. Он развозил по квартирам актеров их багаж, поднимал его на верхние этажи, очевидно, вспотел и простудился. {367} Оказалась у него та самая «испанка», от которой к концу войны в Германии погибло много сотен тысяч людей, больше, чем от англо-французских снарядов. Ваню положили в больницу, и через несколько дней, 14 февраля, он умер.
Восьмого февраля мы с Болеславским были у него, он уверял, что здоров, что завтра выйдет и будет вести «Гамлета». Он не допускал мысли, что этот спектакль, требовавший участия всех сил труппы, может идти без него.
Но ему становилось все хуже и хуже, и, когда 12‑го мы у него были, он уже не узнавал нас, пел немецкую песенку из «Месяца в деревне» — «Kathrinchen, Kathrinchen, wie lieb ich dich so sehr», не переставая поправлял на себе одеяло. Сиделка указала мне на это и сказала: «Он себя приводит в порядок — значит, скоро будет там» — она показала вверх. Значит, и немцы верят в наше «оправляется». Через день не стало нашего Вани, единственного нашего пролетария.
Это была первая смерть в нашей группе. До сих пор мы только пополнялись, а Ваня открыл счет смерти. Жалко было его безумно. И грубоват он был, и простоват, но уж так предан театру вообще и нашей группе в частности, как, вероятно, никто другой. Вот и не пришлось ему поставить к стенке наших «контриков», как он в пьяном виде грозился иногда. Да никогда он этого и не сделал бы, был он добрый и благожелательный к людям человек. На похоронах его собралась не только вся наша группа с чадами и домочадцами, но и еще человек сорок-пятьдесят друзей нашей группы, в том числе и несколько работников Советского полпредства.
После похорон собрались на поминки в маленьком ресторане около Кенинггрецерского театра, где мы всегда собирались по разным поводам. Хозяин его, добрый и веселый немец, очень нас любил и считал нам в таких случаях «оптом» дешевле. В ресторане было только одно окно-дверь, оно закрывалось железной шторой, и мы были в уединении, а для ухода была дверка во двор, через черную лестницу. Эти поминки были последним нашим общим собранием. Во время его было сказано все самое главное, было окончательно выяснено, кто возвращается и кто нет. Морально группа кончилась. Спектакли ее продолжались и в Берлине (полностью), и в Лейпциге, и в Дрездене, и в Сопоте, {368} и в Прибалтике — отдельными спектаклями и малыми группами, а весной опять всей труппой в Скандинавии, но ничего уже не репетировали, ничего не готовили, никаких планов совместной работы не строили.
Смерть Вани Орлова была смертью, которая не объединила семью, а завершила ее распад. Все было ясно, спорить больше не о чем. И это было даже, пожалуй, хорошо. В самые грустные дни — 9, 11 и 13 февраля — мы играли в Берлине «Гамлета». Мне кажется, что это не будет статистической ошибкой, если я скажу, что из четырех с половиной тысяч человек, пересмотревших в Берлине нашего «Гамлета», четыре тысячи четыреста пятьдесят были русские. Наша администрация, и наши друзья, и знакомые утверждали, что в зале совсем не было слышно немецкой речи. «Вся Москва», и «весь Петроград», да и «весь Ростов», и «все» другие города наполняли зал. Это и понятно — немцам Гамлет — Качалов, русский Гамлет, был менее интересен, чем «На дне», «Карамазовы» или Чехов, для русских же это было национальное событие.
Как шел спектакль? Мне труднее судить об этом спектакле, чем о каком бы то ни было другом. Из‑за болезни Орлова на меня пала двойная нагрузка — я должен был работать и за него. Спектакль был трудный, не шел давно, репетиций было мало; 4 февраля шел «Вишневый сад». 5‑го, 6‑го, 7‑го монтировали и репетировали «Гамлета» (свет, оркестр, статисты и т. д.), 8‑го играли «Мудреца», чтобы дать перед премьерой отдых Василию Ивановичу, 9‑го шел «Гамлет». Вот и было мне совсем уже не до оценок, со своими делами дай бог управиться, чтобы накладок не было. Могу судить только по запомнившимся разговорам. Мать была, скорее, довольна. Она говорила, что спектакль «отстоялся» — его не играли со 2 ноября, то есть три с лишним месяца, и хотя репетиций было мало, недостаточно для возобновления спектакля после такого перерыва, но прошли репетиции собранно и интенсивно. Василия Ивановича она очень хвалила, особенно за монолог «С недавних пор утратил я всю свою веселость». Этот монолог он часто читал в концертах и так, в компании. Мать считала, что, очень глубоко вдумавшись в него и вложив в работу над ним, в разделку его большой труд, он и всю роль, весь остальной текст глубже освоил, сделал своим, не только он овладел {369} текстом, но текст, роль овладели им, проникли в него и заполнили его.
Василий Иванович с несомненным, но, как всегда, скрытым удовольствием слушал это, верил, хотя и сомневался, подозревая, нет ли за этим у Нины Николаевны каких-нибудь приемов режиссерской педагогики. Отдельные места роли (особенно «Мышеловка») продолжали его мучить и возбуждать острое недовольство собой. В эту серию спектаклей «Гамлета» он был очень огорчен своей внешностью — за эту зиму он пополнел довольно основательно, особенно лицо стало каким-то мясистым и одутловатым — так ему по крайней мере казалось. Он часто говорил, что хотел бы для Гамлета моей худобы и, главное, угловатости и остроты черт моего тогдашнего лица. Часто смотрел в зеркало и злился на пухлость щек, на округлость подбородка. Пробовал даже клеить бороду, но если это еще можно было пробовать в России или в Европе англичанину, то русскому играть в Германии Гамлета бородатым было невозможно: получался типичный, с их точки зрения, русак.
Пресса и так, хваля Василия Ивановича, констатировала, не обвиняя в этом, что Гамлет у него русский, больше знакомый с Достоевским, чем с Бэконом. «Славянский Гамлет-богоборец», — писал А. Керр в «Берлинер тагеблат».
На последнем спектакле случилось несчастье, которое могло бы оказаться катастрофой: во время дуэли у Берсенева — Лаэрта отломился кончик шпаги и попал Василию Ивановичу в веко. Потекла кровь, Василий Иванович весь конец акта (и спектакля) играл, прижав ладонь к глазу. Мать, смотревшая финальную сцену из зала, была в ужасе — она решила, что у него выколот глаз. Бывший в театре врач осмотрел Василия Ивановича, у него оказалась глубокая царапина на верхнем веке и легкий ушиб глазного яблока. Глаз заплыл кровью. На другой день шел «Вишневый сад». Чтобы не мучить Василия Ивановича, не заставлять его играть с больным глазом, попросили Подгорного играть Гаева. Тот с удовольствием согласился. В этом согласии «посла Москвы», в его участии в «качаловской группе» было торжество примирения, вернее, прекращение борьбы. Все было ясно — распад группы решен, чего же еще воевать?
На другой день Василий Иванович играл «На дне».
{370} Девятнадцатого февраля берлинский сезон кончился, и группа распалась на отдельные группки.
Четырнадцатого марта мы играли в Лейпциге «Вишневый сад» с Подгорным — Гаевым, 15‑го там же — «Дядю Ваню» с Бакшеевым — Астровым и Подгорным — Серебряковым. Ольга Леонардовна играла и Раневскую, и Елену. Это были спектакли уже не «качаловской группы», а, скорее, гастроли Книппер-Чеховой.
Шестнадцатого мы переехали в Дрезден и играли там в Саксонском театре «Вишневый сад», а 17‑го там же «Дядю Ваню».
Театр в Лейпциге был просто хорошим театром (лучше известных мне берлинских), театр же в Дрездене был чудом театральной архитектуры и оборудования. Огромное сценическое пространство состояло из семи сцен-площадок, каждая из которых могла опуститься на глубину в девять метров и перемещаться на этой глубине от арьерсцены (задней части сцены) к зрительному залу и обратно. Три такие сцены-площадки составляли игровую сцену, две были в это время внизу, на глубине девяти метров, где с них можно было снимать оформление и обставлять их вновь. Отработавшая сцена могла опуститься вниз, а на ее место подвинуться либо находившаяся сзади нее, либо та запасная сцена, которая находилась сбоку. Таких боковых сцен было две — по обе стороны первого плана. Ширина (по рампе) каждой сцены-площадки была двенадцать метров, глубина (от зала назад) — шесть метров. Высота до колосников была свыше тридцати метров, высота горизонта-панорамы была двадцать восемь метров, так что играть можно было без падуг.
Все подъемы и сцен, и задников были гидравлическими, все приводилось в движение машинистом из его будки, где был щит управления. Мы были в полном восторге от возможности поработать на этой сцене. Замечательным было не только механическое и осветительное оборудование и оснащение, но и организация дела, воспитание штата, отношение к делу всех и каждого отдельного работника. После окончания наших коротких, всего двухдневных, гастролей я попросил разрешения остаться и поработать несколько недель в этом сказочном театре. Мне это разрешили, и я проработал там в качестве практиканта недели две, поработал бы там и еще, если бы не пришла телеграмма {371} от матери о том, что в первых числах апреля всех нас, возвращающихся в Москву, вызывают в Советское полпредство, в консульский отдел, для получения паспортов. Часть группы была с 28 по 30 марта в поездке, они играли «Дядю Ваню» и «Осенние скрипки» в маленьком, но очень людном польском городе Сопоте. Там был единственный в Центральной Европе игорный дом, где были и рулетка, и баккара, туда ездили все немцы, чехи, австрийцы, поляки, скандинавы, те, кому Монте-Карло было либо далеко, либо не по средствам. Спектакли прошли там без настоящего успеха, и наши вернулись очень мрачными.
Не помню точно даты, но где-то в самых первых числах апреля мы всей, как мы стали называться, «Московской группой» отправились в полпредство. В эту группу вошли: В. И. Качалов, Н. Н. Литовцева, О. Л. Книппер-Чехова, Л. К. Книппер, И. Я. Гремиславский, Ю. Н. Гремиславская, Н. Г. Александров, П. А. Бакшеев, С. Л. Бертенсон, А. К. Тарасова, А. П. Кузьмин и я. Процедура была не торжественная — заполнили еще раз заявления и анкеты (дополнительно к уже заполненным) и получили временные удостоверения на право въезда в РСФСР. Подгорный сразу отобрал их у нас, так как надо было ставить на них транзитные польские, литовские, латвийские визы. Мы же, хотя и стали советскими гражданами, должны были ехать в последнюю нашу гастроль в Скандинавию еще с эмигрантскими документами — на советские скандинавы виз тогда не ставили.
С 8 по 11 апреля Леонидов повез Василия Ивановича и М. Н. Германову на гастроли в Ригу. Они играли там с актерами местного русского театра «У врат царства», сцены из «Братьев Карамазовых» и еще что-то, не помню. Василий Иванович выступал и там, и в Ковно с концертами. Я в эту поездку не ездил, в журнале спектаклей группы, который вел С. Л. Бертенсон, ни об этой поездке, ни о завершающей наше странствие поездке по Скандинавии нет никаких следов — ни городов, ни дат, ни пьес…
В эти дни в Берлине произошло событие, произведшее большое и чрезвычайно тяжелое впечатление на всю нашу группу, особенно на Василия Ивановича и Н. Г. Александрова. В одном из берлинских клубов с докладом о политическом положении Европы выступал лидер кадетской партии, депутат Государственной {372} думы, профессор П. Н. Милюков. Не знаю, конечно, цели и содержания его доклада. Вероятно, это были очередные пророчества о приближении краха Советской власти и призывы к единению всех эмигрантов и подготовке их к принятию «большевистского наследства». Организовал это собрание и председательствовал на нем В. Д. Набоков, хороший знакомый отца и Александрова по комиссаровскому дому. Во время речи Милюкова из рядов вышел какой-то человек и двинулся по проходу к эстраде. Подойдя метра на три-четыре, он крикнул: «Вот тебе, мерзавец, за оскорбление государыни-императрицы!» — и, выхватив револьвер, направил его на оратора. Набоков вскочил, бросился вперед и загородил собой Милюкова. Раздался выстрел, и предназначенная лидеру кадетов пуля попала в его защитника. Он был убит. Самые оголтелые монархисты даже Милюкова считали крамольником — не могли простить ему разоблачительных речей в Государственной думе, произнесенных пять лет тому назад. Незадолго до этого Набоков встречался с отцом, он очень сочувственно относился к его возвращению на родину и сам задумывал среди эмигрантов «Союз возвращения». Он рассказывал Василию Ивановичу о своих встречах с А. Н. Толстым, который в это время тоже собирался вернуться в Россию.
Это убийство — самая возможность его, живучесть среди эмигрантов таких диких монархических настроений через пять лет после свержения самодержавия — угнетающе подействовало на Василия Ивановича. Не то чтобы он испугался, но как-то неуютно почувствовал себя. «Как будто через стадо проходишь, черт его знает, что бык может сделать…» — как-то сказал он. Нет, скорее, скорее домой, в Москву.
Оставалось еще одно, последнее обстоятельство — трехнедельная поездка в Скандинавию. Незадолго до нашего отъезда в Копенгаген в Берлин приехала из Москвы секретарь Владимира Ивановича Немировича-Данченко Ольга Сергеевна Бокшанская. Привезла с собой много писем от московских друзей. Кроме писем от товарищей по театру она передала Василию Ивановичу письма от Эфроса, Смирновой, Санина, его давнишней корреспондентки А. В. Агапитовой, которая подробно писала о жизни его сестер Александры Ивановны и Софьи Ивановны, об их воспитаннице Наташе, о племяннице Вере, о квартире на Малой Никитской.
{373} От этих писем и от рассказов Ольги Сергеевны о театре и театрах, о жизни в Москве, — а рассказывала она очень живо и интересно, с умным пониманием, что именно интересует ее слушателей, — в Москву захотелось уже совершенно нестерпимо.
Был день, когда Василий Иванович совсем было решил отказаться от гастрольной поездки, придумал даже такой выход: он даст в Берлине, Ковно, Риге большие концерты с тем, чтобы сбор шел в пользу остающейся за границей части группы. Этим он думал компенсировать то, что они потеряли бы с его отказом ехать в Скандинавию. Но не тут-то было — был договор с неустойкой в валюте. А никакие концерты в Берлине и в Прибалтике валюты, которая могла бы идти в сравнение с датскими и шведскими кронами, дать не могли. Надо было ехать.
Последние гастроли
Четырнадцатого апреля выехали в Копенгаген. Настроение было тяжелое. Атмосфера в группе была нехорошая. Даже дорога, самое путешествие в поезде было теперь совсем другим — не было ни песен под гитару, ни хождений «в гости» из купе в купе. Ехали тихо и уныло. Даже и размещение в вагоне подчеркивало разделение группы: «москвичи» ехали с «москвичами», остающиеся — отдельно.
Рано-рано утром, часов в пять, мы переехали границу.
Василий Иванович, который ехал в одном купе с Ольгой Леонардовной и Ниной Николаевной, плохо спал и вышел в коридор покурить. Поезд уже шел по Дании. На откидной скамеечке сидел какой-то маленький и худенький человек, он смущенно и приветливо улыбался Василию Ивановичу. Можно себе представить, как поражен был отец, когда узнал в этой фигуре Сандро Моисси! Это была огромная радость. Наш верный друг гастролировал в это время в Копенгагене. Услышав о приезде группы и зная о тяжелой атмосфере в ней, опасаясь, что эта атмосфера может отразиться на художественной стороне спектакля, особенно «Гамлета», он ночью после своего спектакля (он играл Гамлета с датской труппой) выехал на границу, чтобы встретить Василия Ивановича… Что тут {374} можно сказать еще? Разве это не вершина человеческого благородства? Ради того, чтобы поднять настроение друга и соперника (два Гамлета в одном городе в одно время), он не спал ночь после такого спектакля и перед таким спектаклем (в день нашего приезда он тоже играл), в сущности, чтобы пожать ему руку и просидеть с ним два‑три часа в купе, пока поезд шел от границы до Копенгагена.
Пресса и, конечно, наши «менеджеры» сделали из этого рекламный шум, но ведь Моисси этот шум не нужен был, больше того, с точки зрения «конкуренции» он ему был вреден. До конца своих дней Василий Иванович помнил об этом и с огромной нежностью и глубоким уважением относился к Моисси. А тогда был ему бесконечно благодарен за это проявление внимания, подчеркнувшее то, как высоко Моисси ценил и его лично, и наши спектакли в целом. Трудно выразить, но мне кажется, что это и так понятно, как эта встреча изменила настроение и самочувствие всех нас и как отразилась на настроении вокруг нас.
Моисси сумел сделать наш приезд праздником, и в праздничном же духе началась наша работа в Копенгагене.
Шестнадцатого апреля мы открылись, как и в зимний период, «Вишневым садом». С волнением ждали, будут ли опять аплодировать «на приезд», но нет, это не повторилось. Видимо, этого нарочно не добьешься. Такое удается лишь раз. Но принимали очень хорошо и после каждого действия и после конца хлопали дружно, энергично и долго.
Восемнадцатого играли «Гамлета». Это был, пожалуй, лучший спектакль из всех, то есть я не знаю, именно ли первый спектакль, но вообще все три «Гамлета», сыгранные в Копенгагене, были лучшими из всей поездки.
То ли он со временем «отстоялся», то ли волнение перед Москвой, то ли отношение Роозе, Моисси и других друзей-ценителей сказалось, не знаю, но Василий Иванович играл сильнее, крепче, страстнее и, главное, смелее, чем когда бы то ни было в жизни. Это он сам так определил: «Совсем почему-то не трусил. Чувствовал какие-то флюиды симпатии». Пресса была не плохая, но и не восторженная; очень подчеркивалось «славянство», «русскость» этого Гамлета. Но мы, по совести говоря, ни одной рецензии не прочли: языка датского {375} никто из нас не понимал, Роозе переводил нам те места, которые находил нужными.
Работа по монтировке спектаклей вообще, а «Гамлета» в особенности была трудна из-за того, что всеми работниками сцены руководила ненавидевшая русских заведующая постановочной частью. Это была пожилая женщина, хромая и горбатая, до того свирепая, что ее боялись, как огня, буквально все в театре. На моих глазах она палкой, без которой не могла передвигаться по сцене, так хватила по спине здоровенного рабочего, что он скрючился. Остальные реагировали на это молчаливыми насмешливыми улыбками и подмигиванием. Смеяться вслух, а тем более возмущаться никто не осмеливался. Она была аристократического происхождения, носила не то баронский, не то графский титул, что-то, какую-то собственность, земельную или торговую, не знаю, потеряла в России и потому так плохо относилась к русским.
Узнав же, что большинство из нас не эмигранты (которых она хоть и презирала, но жалела), а советские, она возненавидела нас совсем уже люто. Но кое-как благодаря нажиму Роозе и хорошему (теперь лучшему, чем в первый приезд) отношению к нам рабочих все сладилось, и спектакли шли хорошо, без накладок. Наш «технический персонал» обогатился за счет того, что в него вошел племянник Ольги Леонардовны — Лев Константинович Книппер, позднее известный композитор. Он работал моим помощником вместо покойного Вани Орлова. Благодаря высокому интеллекту, вкусу, спортивной ловкости, энергии, темпераменту, быстроте реакции он очень скоро стал отличным помощником и совершенно затмил не только Орлова, но и меня самого.
Жили мы в гостиницах всю поездку с ним вдвоем и благодаря этому и, главное, благодаря совместной работе еще крепче сдружились. В группе мы с ним тоже были всегда «по одну сторону баррикад» — оба рьяно стояли за возвращение.
Двадцать третьего апреля мы сыграли последний спектакль в Копенгагене и тепло, и трогательно простились с милым семейством Роозе и со многими датскими актерами, бывшими у нас за кулисами и подружившимися с нами. Одна из них, прекрасная драматическая инженю и героиня Бодиль Ипсен, которой наши очень восхищались в Катарине («Укрощение строптивой»), {376} особенно подружилась с Ольгой Леонардовной и потом переписывалась с ней. Моисси уехал из Копенгагена раньше нас.
Рано утром на пароме переправились мы в шведский городок Гельсинборг. Там мы в ужасном, типично провинциальном театре сыграли «Вишневый сад». Сцена была крошечная, декорации скверные. Мы кое-как подобрали для первого и третьего действий какие-то павильоны, а для второго, кроме задника с морским пейзажем, ничего не было. Пришлось закатать «море», оставив только голубоватое небо, которое было так низко, что мы вынуждены были опустить черные падуги почти до голов актеров. Самое же страшное — не было реостатов, и весь спектакль шел при ровном белом свете. Иван Яковлевич возмутился, что его не предупредили, не получили его и режиссуры согласия на проведение спектаклей в таких позорных условиях. Однако успех совершенно не соответствовал этому — он был грандиозным.
После спектакля городские власти и работники театра устроили нам банкет. Это было бы очень приятно, если бы не одно «недоразумение». Наши хозяева, не очень разбиравшиеся в истории и в политике, желая почтить нас, распорядились, чтобы оркестр при входе нашей группы встретил ее русским гимном. Другого, кроме «Боже, царя храни», оркестр не знал. Конфуз вышел великий, особенно для «москвичей» — хорошее напутствие для возвращения в Советскую Россию! Но, кроме злосчастного гимна, все было хорошо: приветливые лица «отцов города» и наших коллег — шведских актеров, хорошенькие девушки и молодые женщины, вкусная еда. В другое время, на много месяцев раньше, мы, вероятно, наслаждались бы этим и беззаботно, и радостно отдыхали и веселились. Но теперь это был «не в коня корм».
Конечно, внешне все было как полагается, обменялись несколькими тостами, нам пели какие-то шведские застольные песни, и мы пели бургомистру, и директору театра, и первой актрисе «Чарочку» и «Как цветок душистый» и т. д., но было это формально и пусто, каждый думал о скором конце нашей группы…
Одни с тревогой гадали о своей будущей судьбе, удастся ли найти работу и сохранить куцый коллектив, другие — о том, как их встретит родина.
{377} Когда через много лет Василий Иванович в одну из своих заграничных поездок встретился с Ф. И. Шаляпиным, тот говорил ему о своей тоске по родине, о мечте спеть в Москве, но и о непобедимом страхе перед этим. «В Париже сегодня пел хуже, завтра спою лучше. А вот если после первого выступления в Москве народ скажет: “Это Шаляпин? Э‑э‑э… Я думал, действительно что-то особенное, а это та‑ак…” — тут-то я бы и помер». Василий Иванович, рассказывая об этом, говорил, что совершенно те же страхи владели им при его возвращении после трехлетнего отсутствия. Он все время и напряженно думал об этом, готовил себя к возможности если не провала, то к известному разочарованию в нем, к крушению «легенды о Качалове».
Да, разно, но тревожно было на душе почти у всех. Один только наш портной Бодулин, охмелевший от крепкого шведского грога, объяснил Ольге Леонардовне, почему он не хочет возвращаться: «Там в Москве в театре я как был “портное”, так и помру в этом звании, а здесь, видите, — на банкете я всем ровня, за мое здоровье городская голова пьет!» Он был вполне спокоен и доволен своей судьбой — будет ли группа, нет ли, ему, опытному и трудолюбивому театральному портному, работа, дескать, всегда будет. Кстати, умер он в нищете в Нью-Йорке, где остался в 1924 году после гастролей МХАТ.
Утром мы уже были в пути на Гётеборг.
Это был большой портовый, торговый город с процветающей культурной жизнью — в нем были университет, торговый политехникум, интересный музей и замечательный театр, вроде Дрезденского если не по технике, то по организации.
Сыграли мы там, к сожалению, только два спектакля: 25 апреля «Дядю Ваню» и 26‑го «На дне». С «На дне» помучились — найти декорацию, подходящую для «ночлежки», подобрать мебель было трудно. Самые бедные лачуги в шведском понимании бедности и убожества годились бы разве что для русского купеческого или мещанского жилья. Но опыт у нас (вернее, у Ивана Яковлевича Гремиславского) был большой: одна стенка лежа, другая наизнанку, тут рваный мешок, здесь рогожа (мы из Тифлиса вывезли и больше шелка и бархата берегли пять-шесть рогожных кулей), вместо стола — старый ящик, {378} вместо кровати — лавка, застеленная рваным лоскутным одеялом, — какое-то подобие русского «Дна» получилось.
С «Дядей Ваней», наоборот, было легко — для каждого действия свой павильон, который можно было выбирать из десятка, любые гарнитуры прекрасной мебели.
Успех и здесь был большой и шумный. Хотели и тут чествовать нас банкетом, но наши нашли предлог отклонить приглашение, да к тому же мы ночью после второго спектакля уже выехали в Стокгольм. Здесь мы играли с 28 апреля по 3 мая. Сыграли весь наш основной репертуар, включая «Гамлета». Успех был не ниже копенгагенского. Кое в чем он был даже выше — как я уже писал, здесь больше было знающих русский язык. Была неожиданная и не особенно приятная для нашей семьи встреча.