Взлет как взгляд, или Бельгиец в русском небе




Но ах, как некая ты сфера

Иль легкий шар Монгольфиера

Блистая в воздухе, летишь.

Г.Р. Державин. На Счастие (1790)

 

 

«Счастье и воздухоплавание» — так могла бы называться эта статья, если бы претендовала хотя бы на относительную полноту охвата темы, а не была лишь комментарием к двум прозаическим отрывкам, ее иллюстрирующим. Путешествие по воздуху ассоциировалось со счастьем задолго до того, как первые летательные аппараты поднялись в небо. С их появлением ассоциации выкристаллизовались в сравнения и метафоры — порой довольно неожиданного свойства. Ода Г.Р. Державина «На счастье» была написана в 1790 г. Два десятилетия спустя, диктуя племяннице «Объяснения» на свои сочинения, Державин так комментировал строки, вынесенные нами в эпиграф: «Шар воздушный, выдуманный в то время французом Монгольфьером, несколько опытов тогда в летании сделавший, был в великой славе, которому счастие здесь тем уподобляется, что упадает куды случится»1.

Через шесть лет после того, как смещенный с поста тамбовского губернатора и еще не назначенный статс-секретарем императрицы Державин размышлял о превратностях судьбы, сравнивая счастье с «некой сферой», летящей по небу, в революционный Париж приехал молодой человек, уроженец бельгийского Льежа. Ему предстояло вписать свое имя в историю как французской, так и русской аэронавтики, и именно в этом, по собственному его признанию, найти свое счастье. Его звали Этьен-Гаспар Робер.

К своим тридцати трем годам Робер успел сменить три профессии: священника, живописца и университетского преподавателя физики и оптики. Именно интерес к прикладной оптике, а также желание принести ощутимую пользу молодой Республике привели его во Францию. Бельгийский физик приехал предлагать правительству Директории усовершенствованный вариант архимедовых зеркал, с помощью которых он, как некогда ученый грек, задумал сжигать вражеский — в данном случае английский — флот. Предложение было принято с известной благосклонностью и рассмотрено на одном из заседаний Французской Академии, но до его воплощения в жизнь дело не дошло. Робер был разочарован. Впрочем, перед ним открывались новые, не менее увлекательные перспективы: граф де Паруа, бывший воспитатель дофина и приближенный Марии-Антуанетты, до последней минуты сохранявший верность королевскому дому, но сумевший каким-то чудом уцелеть, предложил Роберу принять участие в работах по усовершенствованию оптических механизмов волшебного фонаря. Это нехитрое устройство, изобретенное в начале XVII столетия немецким иезуитом Кирхером и несколько модифицированное французом Филидором, сгинувшим в годы революции, призвано было, по мнению графа де Паруа, служить не только и не столько развлекательным, сколько образовательным целям, а потому требовало дальнейшей модернизации 2. Предложение выглядело заманчивым. Забыв о том, что еще совсем недавно он намеревался направлять могущественные линзы архимедовых зеркал на британские корабли, Робер, следуя совету все того же графа, переименовал себя в Робертсона: на исходе XVIII столетия всему оптическому были к лицу английские одежды, — и остался в Париже 3.

В последние годы XVIII века Робертсон прославился. «Весь Париж» считал своим долгом посетить его «Фантасмагорию», открытую в 1798 г. в заброшенной часовне монастыря капуцинок 4. Взору ошеломленных зрителей, запертых, для полноты ощущений, в темном подвале, представали леденящие кровь видения разнообразных монстров и скелетов, а также образы людей, покинувших сей мир, но якобы воскрешаемых Робертсоном 5. Призраки, казалось, блуждали по комнате, то увеличиваясь, то уменьшаясь, то вовсе рассеиваясь в темноте. Все эти удивительные эффекты достигались при помощи «фантаскопа» — так Робертсон назвал новую, изобретенную им разновидность волшебного фонаря (фантаскоп существенно превосходил прочие фонари размерами, располагался не перед экраном, а позади него, и был водружен на высокую четырехколесную тележку, ездившую взад-вперед по специальному медному рельсу, вмонтированному в пол: именно движение тележки делало возможными фокусировку и изменение размеров изображений). В 1799 г. патент на фантаскоп был зарегистрирован. Достигнув заветной цели и добившись известности, Робертсон начал тяготиться своим подземельем. Впрочем, именно финансовый успех подземных опытов позволил ему вскоре обратиться к опытам воздушным. В том же, 1799 г. Робертсон впервые поднялся в небо — в знаменитом парижском саду Тиволи, директором которого он стал много лет спустя.

Вскоре после регистрации патента на «Фантасмагорию» в Париже разразился скандал, известный как «дело о “Фантасмагории”» (affaire de la Fantasmagorie): один из ассистентов Робертсона попытался присвоить себе его изобретения и поставить под сомнение их оригинальность. В результате разбирательств и споров бульшая часть «секретов Робертсона» оказалась раскрытой. «Фантасмагории» распространились по всей Франции, действа в монастыре капуцинок лишились таинственной привлекательности, а сам «фонарщик» решил на время оставить Париж и отправиться в «большое европейское путешествие». Простившись с публикой со страниц Journal de Paris в 1802 г., Робертсон объявил о предстоящем отъезде в Санкт-Петербург 6. Он ехал туда по приглашению Академии наук и лично П.Г. Демидова, а также по протекции своего давнишнего знакомца — российского посланника во Франции графа А.И. Маркова. Марков рекомендовал Робертсона как «ученого аэронавта»: в Академии обсуждалась возможность использования воздушных шаров для физико-химического изучения атмосферы. Все это не могло не льстить Робертсону, только что с трудом отбившемуся от обвинений в шарлатанстве и плагиате.

Робертсона сопровождали его подруга Эйлалия Корон и их маленький сын. Багаж был велик: «ученый савояр» (как немедленно окрестили Робертсона недруги 7) вез с собой не только фантаскоп и все прочие атрибуты «Фантасмагории», которую намеревался показывать в России, но и уникальный «кабинет опытной физики» (впоследствии купленный Российской Академией наук 8), и, главное, воздушный шар, приобретенный им незадолго до отъезда. У шара, как и у его нового владельца, уже были имя и биография: шар назывался «Entreprenant» и участвовал в знаменитом наполеоновском сражении при Флерюсе в июне 1794 г. 9 Из его гондолы французские генералы во главе с Журданом наблюдали за передвижениями австрийских войск. Разведывательные функции «Entreprenant» выполнял не слишком хорошо, за что и был впоследствии списан, — но австрийцев напугал основательно и навсегда вошел в военную историю. «Отставным» шаром Робертсон дорожил особенно.

Робертсону предстояло пробыть в России гораздо дольше, чем он мог предположить, отправляясь туда поздней осенью 1802 г. Путешествуя по бескрайним просторам империи и регулярно выезжая за ее пределы, он прожил в России почти семь лет: с лета 1803-го по осень 1809 г. Здесь он наконец обвенчался с Эйлалией, здесь родились еще трое детей (младший был наречен Дмитрием — в честь крестного Дмитрия Нарышкина), здесь, после знаменитого указа от 28 ноября 1806 г., Робертсон принял клятву на верность государю императору и стал российским подданным. Свою жизнь в России Робертсон описал во втором томе замечательно интересных воспоминаний — «Mйmoires rйcrйatifs, scientifiques et anecdotiques d’un physician-aйronaute E.G. Robertson, connu par ses experiences de fantasmagorie et par ses ascensions aйrostatiques dans les principales ville de l’Europe; ex-professeur de physique»10. Воспоминания, содержание которых соответствует характеристике, данной в заглавии («развлекательные, научные и анекдотические»), вышли в свет в 1831 г., пользовались во Франции большой популярностью и в 1840 г., три года спустя после кончины «физика-аэронавта», были переизданы 11. Цель настоящей заметки — представить читателям этот источник, содержащий чрезвычайно любопытные сведения как по истории аэронавтики, так и по истории России, которую Робертсон, в отличие от большинства заезжих иностранцев, видел не только в профиль и анфас, но и «в плане» — с высоты птичьего полета.

Текст. Согласно сохранившимся запискам Робертсона, третий, так никогда и не написанный том его воспоминаний, должен был быть полностью посвящен истории аэронавтики: именно ее автор считал делом своей жизни, своеобразным итогом многолетних исканий и rasion d’кtre самых отчаянных авантюр 12. Но даже предполагая объединить свои размышления о воздухоплавании и воздухоплавателях в отдельный том, в двух существующих частях мемуаров Робертсон отводил описаниям своих впечатлений от полетов на воздушном шаре значительное место.

«Je nourissais depuis long-temps le désir de m’élever dans les airs et de par-courir, en artiste et en physicien, cette branche nouvelle d’une science qui était toute l’occupation de ma vie», — писалРобертсон13. В этой фразе, как и во всем тексте воспоминаний, ключевым является слово «артист» — во всем его семантическом многообразии. Скорее всего, сам Робертсон, рассуждая о предстоящем полете, имел в виду все-таки первое значение этого слова — художник (не будем забывать, что в молодости Робертсон профессионально занимался живописью), но именно театральное измерение было «общим знаменателем» всех его увлечений и интересов. И публичные опыты с гальваническим электричеством (англичане говорили о них — «very stagy!» [I, 237]), и оптические спектакли-фантасмагории, и полеты на воздушном шаре (которые Робертсон неизменно называл spectacles или thйвtre de l’ascension) были, в сущности, частями одного и того же многосоставного представления.

Определенная театральность заключена уже в самом слове ascension — в отличие от его русского аналога — громоздкого словосочетания «полет на воздушном шаре», из которого нельзя, без ущерба для смысла, убрать ни одного слова. «Полет» предполагает горизонтальное перемещение, пусть и совершающееся на некотором расстоянии от земной поверхности; тогда как «взлет» лишен элемента продолжительности и, тем самым, почти обязательно предполагает последующее падение. В то же время французское ascension (как, впрочем, и английское ascent) означает, прежде все-го, постепенный отрыв от земли, движение по вертикали — вне зависимости от способа этого движения (в обоих языках этим же словом описывается и восхождение в гору), и неизменно несет в себе религиозные коннотации. Русское «вознесение», строго ограниченное церковным контекстом, явилось бы более точным аналогом того процесса, величие которого стремится передать в своих воспоминаниях Робертсон.

Как следует уже из пространного заглавия воспоминаний, «физику и аэронавту» было далеко не безразлично, откуда взлетать: он был «известен тем, что поднимался над главными городами Европы» («connu par ses ascensions aerostatiques dans les principales villes de l’Europe»). И действительно, его провожали в небо жители Парижа и Дрездена, Гамбурга и Вены, Риги и Стокгольма, Копенгагена и Вильно, Москвы и Санкт-Петербурга, Берлина, Лейпцига, Праги, Мюнхена, родного Льежа, etc. — всего он совершил более шестидесяти полетов. Самым известным стал «гамбургский полет» Робертсона, состоявшийся 18 июля 1803 г. — по пути в Россию. Тогда на борту «Entreprenant» Робертсон поднялся над землей на невиданную до того высоту 7300 м, установив тем самым мировой рекорд, — через двадцать лет после того, как в воздух поднялись братья Монгольфье, и ровно за 100 лет до первого воздушного путешествия братьев Райт.

Большая часть передвижений Робертсона пришлась на первое десятилетие XIX века. В Европе шла война. Военные действия вносили динамическое измерение в застывшие контуры географических карт, превращая сферическое зрение аэронавта в метафору понимания. Впрочем, если судить по воспоминаниям Робертсона, он оставался несколько в стороне от происходящего, — или, может быть, над ним? Своими «точками взлета» Робертсон — бельгиец по происхождению, гражданин Франции, представлявшийся отчасти англичанином и живший в России, — как бы размечал собственную карту Европы, пунктиром «сшивая» куски покоренного им воздушного пространства. Карта должна была быть по возможности полной: так, например, бесстрашно пускаясь в путь по зимней дороге из Санкт-Петербурга в Архангельск, к Белому морю, Робертсон объяснял это желанием оторваться от земли в точке, максимально приближенной к полярному кругу и Северному полюсу (этому плану, впрочем, не суждено было осуществиться [II, 287]). Но зачастую аэронавтом-путешественником просто овладевала «охота к перемене мест» (он называл ее «универсальным ревматизмом» — rhumatisme universel [II, 9]), и тогда он пускался в путь: ехал, плыл, летел — или описывал прежние свои перемещения 14.

Мне хотелось бы остановиться на двух небольших фрагментах воспоминаний Робертсона, дающих некоторое представление как об общей стилистике этого сочинения, так и об отношении автора и его зрителей к освоению воздушного пространства. Кроме того, приводимые отрывки, как кажется, наводят на размышления о том, как происходило освоение аэронавтами литературного пространства. Первый из описанных здесь полетов состоялся в Риге в 1804 г., второй — два года спустя в Москве.

 

Фрагмент 1 (II, 184—187). Первый полет Робертсона в России, ради которого, собственно, он и был приглашен Академией наук, состоялся в Санкт-Петербурге 30 июня 1804 г. Робертсон поднялся в небо в сопровождении русского химика Я.Д. Захарова (M. Sacharoff, chimiste distingue, как называет его Робертсон), вместе с которым они, по мнению Робертсона, добились гораздо более важных для науки результатов, чем взлетавшие одновременно с ними Био и Гей-Люссак. Экспедиция была признана успешной (II, 162—163)15. Вдохновленный удачей и заскучавший в пустом летнем Санкт-Петербурге, Робертсон с семьей решил отправиться в Вену. Рига была одной из остановок на его пути. Собственно, основной «взлет» должен был состояться в Вене: через десять лет после Флерюса австрийцам предстояло вновь увидеть «Entreprenant». В Риге Робертсон решил устроить своеобразную репетицию. К полету располагали хорошая погода, новые пейзажи, а также присутствие в городе «интересных» людей. Среди них был Август фон Коцебу, с которым Робертсон был знаком по Парижу (тот несколько раз посещал его «Фантасмагорию»), а также лютый враг Робертсона французский воздухоплаватель Андре-Жак Гарнерен 16.

Впоследствии Коцебу описал «рижский взлет» Робертсона в своих путевых заметках 17, а тот, в свою очередь, включил это описание в текст собственных воспоминаний. Приводимый отрывок любопытен среди прочего тем, как именно Робертсон связывает эти два «отчета» о взлете, как бы сополагая два ракурса, два взгляда: снизу вверх (Коцебу) и сверху вниз (свой собственный). В подобном приеме, вообще характерном для этих воспоминаний, где авторский текст то и дело перемежается элементами хроники — письмами, документами и отзывами современников, — есть нечто от кинематографического монтажа. Начинает Робертсон с обширной, на две страницы, цитаты из Коцебу:

В Риге мне довелось присутствовать при одном из полетов г. Робертсона. Я ни секунды не сомневаюсь в том, что управлять воздушными шарами можно; более того, я уверен, что люди давно овладели бы этим умением, окажись они перед лицом такой необходимости — о, Необходимость, эта повелительница умов!.. — как случилось, должно быть, с моряками, бороздившими волны бескрайнего океана. До тех пор, пока воздушные путешествия будут иметь своей целью утолить праздную жажду любопытствующих граждан, человек будет подниматься в небо изредка и лишь за тем, чтобы вновь покориться воле ветров; но как только вдохновение — а может быть, и любовь! — вознесет над необходимостью дерзкий гений какого-нибудь механика, — тогда вы увидите: движимые горючим воздухом шары заполонят небесные просторы и числом своим не будут уступать ласточкам...

Эта мысль завораживает меня и делает любой аэростатический опыт интересным вдвойне. Чудные картины являются тогда моему воображению: вот, например, молодой влюбленный покидает глубокой ночью свой дворец и спящих там домочадцев — и отправляется за сотню миль навестить возлюбленную; а вот нежный отец, жена и дети которого остались в осажденном городе, бесстрашно поднимается в небо, перелетает через вражеский лагерь, сбрасывает страждущим хлеб, служивший его шару балластом, вновь взмывает вверх и благополучно возвращается назад — проделывая все это за несколько часов. Обращаясь к сюжетам более легкомысленным, я представляю себе юного и решительного Фобласа, внезапно приземляющегося в самом центре женского монастыря, к вящему удивлению старушки настоятельницы. Ах! сколь плодородным может быть это поле для будущих романистов! Все рыцари, все призраки и привидения исчезнут сразу же, как только на их пути появятся аэронавты...

Мне нравятся отвага и спокойствие Робертсона: все приготовления к полету он совершал столь же хладнокровно, сколь и проворно; ему уда-лось настолько убедить в безопасности всего предприятия свою жену, что она с улыбкой ожидала приближения того момента, когда бескрайнее море, не имеющее, впрочем, скал, должно было отделить ее от мужа. Их сын, милый ребенок, резвился в толпе. Когда шар был наконец на-полнен воздухом, Робертсон поднялся в корзину и, обратившись с приветствием к зрителям, плотным кольцом стоявшим вокруг площадки, дал сигнал к отлету. Тросы были отпущены, но, едва оторвавшись от земли, шар стал вновь опускаться. Чтобы разгрузить его, Робертсон начал сбрасывать вниз мешки с песком — чуть не на головы обескураженных зрителей — те едва успели разбежаться, — тогда шар осторожно пошел вверх, но нужной высоты снова не набрал: от сильного ветра его перекосило, и в течение какого-то времени он балансировал над остроконечной крышей дома, что всем нам внушало ужас. Шар уже должен был рухнуть на острие этой рукотворной скалы, когда Робертсон спас положение, сбросив вниз, с удивительной точностью, остатки балласта — и даже свое пальто! — и вот тогда шар начал величественно подниматься, сопровождаемый шумом аплодисментов восхищенной публики… Шар приземлился в нескольких милях от Риги, на петербургском тракте, и Робертсон ступил на твердую почву, на время покинув столь манящую и столь неверную воздушную стихию.

Что делало этот полет Робертсона особенно занимательным, так это присутствие среди зрителей Гарнерена, его вечного конкурента. Этот маленький человечек распустил повсюду слухи о жадности Робертсона; сдается мне, даже птицы, мимо которых он пролетал, об этом слыхали. По якобы насмешливому выражению его лица было заметно, как страстно он желает Робертсону падения. Если бы в его власти было заменить дома, на крыши которых вот-вот должен был упасть воздушный корабль его противника, настоящими скалами, например острыми пиками Альп, он бы с радостью это сделал <…>

И тут слово берет сам Робертсон:

…Что же происходило со мною начиная с того момента, когда остававшийся на земле господин Коцебу потерял меня из виду и вынужден был прервать свой рассказ? Позволю себе дополнить его описание некоторыми подробностями. Шар едва поднялся на высоту шестисот туазов 18, когда подвижный занавес облаков отделил меня от зрителей. Я собрал в пробирку немного воздуха, который, впрочем, нельзя было подвергнуть доскональному анализу: обволакивавшее меня облако должно было вот-вот разрешиться дождем; видно было, как внутри него двигались, строились и перестраивались водяные пузырьки. Мне доводилось уже описывать облака (к тому же эти описания потом не раз повторялись другими аэронавтами, последовавшими за мной); и все же я не смогу удержаться от того, чтобы не сказать о них еще несколько слов. Всем известно, что облака находятся в состоянии беспрестанного превращения: атмосферные процессы влияют на их форму и скорость, изменяют степень их прозрачности, то затемняя их, то вновь делая почти невидимыми, и представляют взору воздушного странника, не побоявшегося оставить их далеко внизу, <…> зрелище воистину неземного величия.

Обозреваемые с некоторого расстояния, по мере моего возвышения, их исполненные паром тела, казалось, медленно скользили по поверхности друг друга. Когда ты находишься среди этих легких и постоянно растущих гор, в пасмурную погоду и в такой тишине, представления о которой не даст ни одно земное уединение, — тогда и ум, и глаза твои оказываются под властью этого зрелища. Воображение поэтическое узнает в нем образ самого хаоса… Вскоре я почувствовал, что совершенно промок.

 

Комментарий. Направляясь в Россию за год до описываемых событий и размышляя о предстоящих полетах, Робертсон, по собственному его признанию, наряду с высокими научными целями был подгоняем жгучим желанием «утереть нос недоучке Гарнерену», чье имя в первые годы XIX века было у всех на устах (II, 55)19. Любопытное подтверждение известности Гарнерена мы находим в «Дневнике студента» Жихарева:

 

…если с самим Гарнеренем никто из москвичей лететь не решился, то кто же вверится малоизвестному человеку? Сказывали, что в Петербурге с Гарнеренем летал генерал Сергей Лаврентьевич Львов, бывший некогда фаворитом князя Потемкина, большой остряк, и что по этому случаю другой такой же остряк, Александр Семенович Хвостов, напутствовал его, вместо подорожной, следующим экспромтом:

Генерал Львов

Летит до облаков

Просить богов

О заплате долгов…20

Жихарев возвращается к этому сюжету в «Дневнике чиновника», описывая одно из собраний, состоявшихся дома у Г.Р. Державина в мае 1807 г.:

Между прочим на вопрос Шишкова, что побудило его отвадиться на опасность воздушного путешествия с Гарнереном, Львов объяснил, что, кроме желания испытать свои нервы, другого побуждения к тому не было. «Я бывал в нескольких сражениях, — сказал он, — больших и малых, видел неприятеля лицом к лицу и никогда не чувствовал, чтоб у меня забилось сердце. Я играл в карты, проигрывал все, до последнего гроша, не зная, чем завтра существовать буду, и оставался так же покоен, как бы имея мильон за пазухою <…> Как же, думал я, дожить до шестидесяти лет и не испытать в жизни ни одного сильного ощущения! Если оно не далось мне на земле, дай поищу его за облаками: вот я и полетел. Но за пределами нашей атмосферы я не ощутил ничего, кроме тумана и сырости: немного продрог — вот и все» 21.

«Непросвещенным» и бессмысленным, по мнению Робертсона, полетам Гарнерена должны были быть противопоставлены его собственные, сочетавшие в себе серьезность поставленных задач с артистизмом исполнения. «Гарнерен, — писал он, — не более способствовал своими взлетиками (petites ascensions) развитию аэростатического искусства, чем бродячий фонарщик, то здесь, то там водружающий свой фонарь, — развитию оптики» (II, 177). В устах Робертсона подобная оценка должна была звучать особенно вызывающе. Соперничество приезжего француза с приезжим бельгийцем было ожесточенным. Оба распускали друг о друге нелицеприятные сплетни, и каждый всем сердцем желал того, чтобы шарлатаном признали другого. Шарлатаном признали в итоге Гарнерена, но и запомнили его лучше.

 

Сама установка на управление воздушным шаром (то есть стремление поддерживать его на определенной высоте, регулировать направление движения, а также приземляться в определенной точке, подобно тому, как делают это современные парашютисты) выводила Робертсона, заранее объявившего публике о поставленной задаче, победителем в его схватке с Гарнереном. Видимо, еще и поэтому последний, по замечанию Коцебу, столь страстно желал своему противнику неудачи. Пожелание его сбылось отчасти: Робертсон не разбился, но и не достиг поставленных навигационных целей.

Впрочем, Робертсон и впредь не прекращал своих экспериментов и уже через два года добился некоторых результатов (о них — см. второй отрывок). Косвенное тому свидетельство — стихотворение И.М. Долгорукова «Морфею»:

 

О, если б так, как Робертсон,

Куда задумал, шар направил,

Направить мог и я свой сон, —

В Москву б сейчас себя поставил! 22

 

Но в 1805 г., когда писал свои воспоминания Коцебу, задавать определенное направление движению воздушного шара по-прежнему считалось невозможным23.

В этой связи особенно любопытными представляются рассуждения Коцебу о литературных перспективах воздухоплавания. Три приведенных им сюжета, три фантазии, рождающиеся в его голове при мысли о возможности управлять воздушными шарами, выдают в нем талантливого драматурга и не менее талантливого шпиона — и тем, и другим он, как известно, и был. Подобно тому, как Шкловский, анализируя нарративные структуры «Дон Кихота», называл корчму, в которой собираются герои романа, «литературной корчмой», здесь мы можем говорить об «аэростате литературного приема», способном с равным успехом лечь в основу комедии, трагедии или плутовского романа.

Частичной реализаций литературного пророчества Коцебу стал двухтомный роман его соотечественника и тезки Августа Лафонтена — «Вельф-Бюдо, или Любовники-аэронавты» (1809), в 1817 г. переведенный на французский известной сказочницей Элизой Вояр 24. Если вынести за скобки сложные любовные перипетии героев романа — вполне в духе слезных повествований Лафонтена, — то основная его коллизия выглядит следующим образом: главный герой, Вельф-Бюдо, подкидыш, выращенный в доме богатого графа, а потом несправедливо изгнанный оттуда, хочет спасти ослепшего мальчика — сына графа. Он узнает о знаменитом окулисте, становится его учеником и, в итоге, возвращает зрение своему юному другу. Сама идея попробовать вернуть мальчику зрение приходит к главному герою во время его первого путешествия на воздушном шаре — его берет с собой взрослый Аэронавт (имя его в тексте романа отсутствует):

«Увы, — промолвил Вельф с горечью, — у меня есть друг, которого я в это мгновение люблю с еще большей нежностию, чем обычно: он слеп, и ему не суждено узнать того необыкновенного счастья, которое только что довелось испытать мне! Ах! Позвольте мне спуститься на землю и скорее обнять его, а не то я умру от восторга и боли, разрывающих мое сердце» <…> Аэронавт был всего лишь холодным математиком, и все же страсть, с которой говорил молодой человек, смягчила его; он стал спускать шар на землю (il fit descendre le globe sur la terre), а Вельф с напряженным вниманием вглядывался в картины, сменявшие друг друга перед его глазами 25.

 

Вернувшись на землю, Вельф рассказывает слепому мальчику о своем путешествии, да так живо описывает все, что пришлось ему пережить и увидеть, что тот то и дело восклицает: «Я вижу! Ах! Я вижу!» Наиболее часто повторяющееся в рассказе Вельфа слово — merveilleux, «чудесное». Чудесное путешествие по воздуху и чудесное повествование об увиденном ведут в конце концов к чудесному исцелению слепца. Как известно, после первых успешных операций по восстановлению зрения, проведенных в XVIII веке, истории о чудесном исцелении незрячих стали устойчивым литературным топосом. Впрочем, о связи оптики и воздухоплавания в последнее время сказано и написано так много, что мы позволим себе оставить сейчас эту тему, чтобы ненадолго вернуться к ней в самом конце статьи.

Фрагмент 2 (II, 337—343). В конце 1805 г. Робертсон с разросшимся семейством перебрался в Москву. Здесь ему сразу пришлось стать домовладельцем: в отличие от легкомысленных жителей северной столицы, суеверные и богобоязненные москвичи отказывались сдавать ему свои дома и квартиры, считая не до конца выясненными отношения французского «фокусника» с нечистой силой (так пишет об этом сам Робертсон, полагая, что определенную роль в этой коллизии сыграла его настоящая фамилия — Робер, — прочно ассоциирующаяся с дьяволом). Поначалу Москва не понравилась Робертсону; впрочем, его впечатления от московской «азиатчины» едва ли можно назвать оригинальными — так писали о ней все или почти все посетившие ее иностранцы. Но постепенно Робертсон освоился и здесь. В Москве он сравнительно редко демонстрировал свою «Фантасмагорию» (любопытно рассуждение Робертсона о том, что Санкт-Петербург — город миражей — являл собой более подходящую сцену для оптических спектаклей [II, 305]) — и больше летал. Двумя «площадками» Робертсона стали Нескучный сад (из которого в сентябре 1805 г. уже поднимался в небо первый русский аэронавт, штаб-лекарь И.Г. Кашинский) и Крутицкое подворье. В приводимом отрывке Робертсон описывает свой первый московский полет, состоявшийся 1 мая 1806 г. В этом полете Робертсона сопровождал его ученик и приятель француз Мишо.

Мои физические опыты и спектакли фантасмагории имели большой успех. Собственно, его мне предсказывали, но о таком, пожалуй, я и мечтать не мог. Этим моим представлениям я был обязан скорым знакомством почти со всем городом; к тому же они подготавливали благожелательно настроенную публику к полету, о котором я объявил в самом начале весны. К 1 мая 1806 г. новый аэростат был готов. Он был совершенной сферической формы, имел двадцать пье в диаметре и весил сначала примерно пятнадцать ливров, а после того, как был покрыт двумя слоями непромокаемого состава, — все сорок (после покрытия поверхности шара этим составом вес, как правило, увеличивается вдвое)26.

<…> Огромная толпа собралась в том месте, откуда я собирался взлетать. Я никак не думал, что, совершаемые через такое короткое время после полетов другого аэронавта 27, мои воздушные опыты вызовут у московской публики столь живой интерес. В семь часов пятьдесят пять ми-нут мы с моим учеником начали наш подъем над садом графа Зубова, известным москвичам под именем Нескучного сада [ connu sous le nom de Niscouchny ]. Страшная гроза только что улеглась. Шар поднимался быстро, и, когда он набрал необходимую высоту, я предпринял маневр, заставивший многих зрителей затаить дыхание. Перед стартом я специально приказал наполнить шар воздухом лишь на две трети, и теперь, с помощью нескольких веревок и канатов, закрепленных на его поверхности и спускающихся в корзину, я мог по своему желанию «прятать» любой из его секторов, подставив ветрам не выгнутую, а вогнутую поверхность и, тем самым, заставляя шар с определенной регулярностью отклоняться то влево, то вправо от вертикальной оси взлета <…> Подобная деформация поверхности аэростата приводит к тому, что со стороны его движение вверх больше всего напоминает вывинчивание пробки из бутылки. Мы поднялись очень высоко, но в той точке, которой достиг наш шар, мы стали вдруг игрушкой воздушных потоков такой силы, которая заставила нас усомниться в счастливом исходе всего предприятия <…>

<…> Полеты мои над Москвой были сопровождаемы музыкой. Музыка эта была совершенно особого рода, до сей поры неизвестного в Европе, но неизменно привлекающего внимание всех, кто когда-либо посетил одну из двух российских столиц. Я говорю о роговой музыке. Число музыкантов равняется здесь количеству нот: один производит только лишь «до», другой — «ре», третий — «ми», и так — до конца гаммы. Последовательность и чистота исполнения звуков — изумительны; гармония, в которую они складываются, имеет в себе нечто возвышенное и трудно-определимое. Возможностью добавить эту неповторимую черту к театру моих вознесений я был обязан графу Шереметеву, на время одолжившему мне свой «живой орган» (подобные оркестры чрезвычайно редки; лишь самые богатые дома могут позволить себе подобное развлечение, да это и не мудрено…). Вы только подумайте, кто во Франции стал бы содержать человека, чтобы он отвечал за одну единственную ноту, выполняя функцию одной флейтовой дырочки? Говорят, что только русские способны производить столь гармоничные звуки: я в это очень верю: нужно иметь раба, чтобы приговорить его всю жизнь тянуть соль диез или ля бемоль.

 

Комментарий. О театральном подходе Робертсона к воздухоплаванию мы уже говорили. Впрочем, музыкальное сопровождение имели только его московские полеты. Робертсона всегда привлекла странная, «нетрадиционная» музыка: его «Фантасмагории» сопровождались неземными звуками «хрустальной гармоники» — музыкального инструмента, изобретенного в середине XVIII столетия Бенджаменом Франклином28. Примерно в то же время в России появились оркестры роговой музыки, которые поражали всех без исключения иностранцев — от Якоба Штелина до Шарля Масона (который, так же как и Робертсон, делал вполне логичный вывод о том, что роговая музыка может существовать только в условиях крепостного права)29. Но Робертсон превращает в аллегорию сам образ «флейтовой дырочки», сначала, как бы еще с земли, пристально в нее всматриваясь, а затем поднимаясь все выше и выше. В такого рода обобщениях Робертсон, как и многие другие путешествовавшие по России иностранцы (и среди них, пожалуй, самый известный — маркиз Астольф де Кюстин), час-то отправляется от какой-нибудь детали повседневной жизни и переходит к масштабным выводам о характере российской государственности: сходным образом строятся, например, его рассуждения о шлагбаумах 30 или о положении изящных искусств в России 31. Однако только Робертсон включает такого рода детали в эгоцентрическую картину «взлета-перформанса»: «Возможностью добавить эту неповторимую черту к театру моих вознесений я был обязан графу Шереметеву, на время одолжившему мне свой “живой орган”». Робертсон — не только наблюдатель и аналитик, как остальные путешественники, но еще и свободно движущийся в пространстве автор и участник собственного спектакля, как минимум не менее важного, чем окружающее его общество несвободных зрителей.

Две страсти Робертсона — оптика и воздухоплавание — сосуществуют в тексте его воспоминаний не только на тематическом, но и на композиционном уровне. «Любопытный путешественник» — так характеризует себя сам Робертсон, и это, наверное, самое точное определение, которое он себе дает, — не ведет последовательного рассказа о своих приключениях: вместо хронологически упорядоченного травелога вниманию читателя представляются разрозненные кадры, явления, картины, в тот или иной момент поразившие воображение автора (причем темп этого «показа» постоянно изменяется, то замедляясь, то вновь набирая обороты, — о чем Робертсон каждый раз предупреждает аудиторию). Жизнь в России Робертсон описывает как встречу двух фантасмагорий: своей собственной — оптической, портативной, и государственной — социальной, географической. Как и во времена Великой французской революции, образ волшебного фонаря, точнее — мотив сменяюших друг друга картин — служит метафорой алогичности и непоследовательности — двух главных свойств российской действительности в глазах заезжего иностранца. Взгляд аэронавта, способный «объять необъятное», оказывается единственной альтернативой дробной пестроте повседневной жизни и позволяет сделать хоть какие-то выводы о происходящем.

 

 

Трудно представить себе человека, в большей степени принадлежащего двум столетиям сразу: дело не только в том, что в каждом из них Роберт-сон прожил ровно по тридцать семь лет: родился в 1763-м, а умер в 1837 г., — но и в том, что он стал своеобразным послом XVIII века в XIX, переводчиком чаяний, устремлений и увлечений одной эпохи на язык другой. Просветитель и авантюрист, ученый и бытописатель, Робертсон умер в Париже в возрасте 74 лет, на два года пережив своего старшего и любимого сына Эжена — всемирно известного аэронавта, покорившего страны не только Старого, но и Нового Света и погибшего 11 октября 1835 г. в Мексике, во время очередного полета, в компании юной мексиканки. Робертсон-старший похоронен в Париже, на знаменитом кладбище Пер-Лашез. Его надгробие — один из самых необычных и, если можно так сказать, оптимистичных памятников этого огромного некрополя, давно превратившегося в музей, но от того не утратившего мрачной кладбищенской атмосферы. Барельефы, украшающие это высокое сооружение, представляют нашему взору с одной стороны памятника сеанс фантасмагории: волшебный фонарь и фонарщик в глубине, парящий в воздухе скелет с косой, в ужасе вскочившие со своих мест зрители, а с другой — «спектакль воздухоплавания»: задравшие головы люди, мальчик, резвящийся в толпе, — как тут не вспомнить записок Коцебу? — и маленький, едва заметный воздушный шар.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: