Рольф Фигут
СТРАХ ПЕРЕД ТЕЛОМ У ЛЬВА ТОЛСТОГО
ПУБЛИКАЦИЯ: Журнал «Логос», 1999 г., № 2
https://www.ruthenia.ru/logos/number/1999_02/1999_2_06.htm
ВВЕДЕНИЕ
Поначалу я не собирался выдвигать утверждение о страхе перед телом у Толстого в качестве серьезного тезиса, оно возникло из моего духа противоречия в одной частной дискуссии[1]. Но после некоторого размышления над этим вопросом я решил, что буду все таки защищать этот тезис именно в такой форме. Вполне возможно, что многое или даже большинство из того, что я приведу в его оправдание было уже сказано какой-нибудь знаменитостью, а может, и все было уже где-то сказано; тогда я прошу о дружеском поучении. Каждый из нас постоянно открывает свою Америку.
Размышления над этой темой привели меня к следующим исходным тезисам:
1. Несомненно в романах Толстого можно найти никак не меньше, а может быть, даже и больше телесного, чем в романах других русских реалистов, больше запахов, больше телесных шорохов, больше описаний положений тела и т. д. Открытым вопросом у него, как, впрочем, и у других реалистов, остается изображение восприятия каждым человеком своего тела.
2. Я и после некоторого размышления остаюсь при моем спонтанном тезисе о толстовском страхе перед телом, учитывая следующие аргументы:
а) Толстой очевидным образом принадлежит к одной из давних традиций христианской культуры — традиции телесного скепсиса[2]. Христианской религии присущи некоторые мистические черты. В ней постоянно встречается мотив человека как обители Бога, кстати сказать, это религиозное представление было особенно дорого Толстому, за что он и был в конце концов объявлен еретиком. Но если Бог обитает в нас, то контраст между возвышенностью божественного и нелепой невозвышенностью нашего тела как его обители становится нестерпимым[3].
|
б) Обратной стороной представления о Боге, обитающем в нашем теле и в нашей душе, является страх перед тем, что, может быть, и не существует никакого Бога и никакой души, а существует только тело. Думаю, этот страх и стал главным побуждением толстовских исканий. Видимо, это основная причина его известного страха перед сексуальностью, глубокой установки на смерть, постоянно читающиеся между строк в таком, например, романе, как «Анна Каренина», и не в последнюю очередь, скепсиса по отношению к искусству. У меня сложилось такое впечатление, что его противоречивое отношение к искусству — сильное увлечение искусством и явное и нередко высказываемое отвращение к нему — не только следует той же самой схеме, что и его отношение к сексуальности, но и имеет те же самые корни — страх перед тем, что может быть нет ни Бога ни души, а только лишь тело. В рассказе «Отец Сергий» этот страх выступает еще явственнее, чем в «Анне Карениной».
ОТНОСИТЕЛЬНАЯ ОТСТРАНЕННОСТЬ ОТ ТЕЛА В РЕАЛИЗМЕ
Толстовский скепсис по поводу тела и телесности имеет, конечно, некоторое отношение к мировоззрению и поэтике реализма. Реализм ведь дает такую красивую иллюзию, почти сказочную иллюзию: в ней забываешь о своем теле. Я понимаю это определенным образом и хочу коротко на этом остановиться.
В пластичном романном мире реализма присутствуют, как и в каждом другом литературном периоде, многочисленные изображения положений тела и восприятия самых разнообразных тел. Специфической проблемой повествовательной литературы является то, что язык мимики и тела может быть передан ею лишь приблизительно и очень несовершенно, в особенности невозможно здесь описать лица так, чтобы читатель мог связать это описание с репертуаром своих визуальных воспоминаний о формах лиц. Все реалисты XIX столетия были особенно амбициозны в этой сфере литературного изображения телесного.
|
Но этот аспект телесного в литературе не является, собственно говоря, моей темой.
Моя тема — восприятие собственного тела и отражение этого восприятия в литературе. Мы постоянно тем или иным образом воспринимаем наше тело, бессознательно, на четверть осознано, полуосознанно или совершенно осознано, и это повседневное постоянное ощущение тела вытеснено из реалистических и из всех других литературных текстов вплоть до символических остатков.
В нашей культуре долго оставалось запретным говорить о широких сферах этого повседневного ощущения тела, об этой симфонии телесных ощущений, окружающих нас постоянно, которые, собственно говоря, и являются аурой и базисом всего нашего мировосприятия. Мы воспринимаем мир одновременно с нашим телом, то есть мир и тело являются одновременно «предметами» нашего восприятия, причем тело является еще и инструментом и субъектом нашего мировосприятия. То, что мы видим и слышим, есть ничто иное, нежели восприятия, которые мы получаем в нашем собственном теле и посредством его. По сути дела это обстоятельство находится в противоречии с наивным гносеологическим реализмом литературного реализма: в реалистическом романе между автором и читателем заключается своего рода договор, по которому изображенный в романе мир и сознание изображенных персонажей онтологически различаются. (Достоевский нарушает этот договор в романе «Двойник»). Толстой, конечно же, был реалистом, мучившимся над этой проблемой: что если все то, что мы воспринимаем в мире, в Другом, есть ничто иное, как восприятие нашего собственного тела. Тайный страх, что так оно и могло бы быть, окрашивает реализм его романов и рассказов.
|
Но вернемся к воззрениям литературного реализма вообще: зрение и слух являются здесь данностями, от других телесных ощущений отделенными и поэтому считающимися даже благородными. Уже несколько ниже находятся осязание, обоняние и вкусовые ощущения, так как их связь с ощущением собственного тела — более явная.
Большинство же других телесных ощущений остается сферой табу. Существуют при этом эксплицитные и неписанные табу. Эксплицитные касаются секса и в меньшей степени пищеварения, ощущения переполненного желудка, например, или пучения живота. Неписанные табу относятся к другим телесным ощущениям. Предположим, кто-то начинает говорить о своих болячках и ощущениях: зуд на коже головы и на спине, тянет в висках, боль при движении глазных яблок, легкий шум в ушах, прыщ на языке или в носу, звуки, производимые языком, губами и носом во время речи при недостатке или обилии слюны; легкое покалывание под левым соском и боль в солнечном сплетении, мускульная боль в предплечье, зуд над коленом и тупая боль в голени и в нижней части ступни, легкая боль при ходьбе в пальцевых суставах на ногах и особенно в большом пальце на правой ноге; отлив крови от головы, нервная вибрация при примерке третьего костюма в мужском отделе универмага, внутреннее давление на брюшину и т. д. — о таких вещах нельзя рассказывать, каждый скажет, что это отвратительно — это саморазглядывание, и кого это, скажите на милость, интересует, что он там рассказывает? И смешон тот, кто об этом все-таки рассказывает, как Кристиан Будденброк у Томаса Манна, который постоянно рассказывал такое и сообщал, что левые нервные канаты в его грудной клетке, очевидно, короче, чем правые. За такие речи Кристиан Будденброк был исключен из хорошего общества. О таких вещах не говорят, кстати, и в нынешнюю эпоху культа тела тоже. И в романах все это упоминается, как уже было сказано, в незначительном количестве и очень символически, вероятно, можно было бы показать, что даже порнографические и другие скандальные романы значительно деликатнее в этом отношении, чем казалось бы[4].
Можно различать отдельные эпохи и течения, а также индивидуальные стили отдельных писателей по тому, какие остатки этой большой симфонии допускается упоминать и тем самым возводить в благородные сферы символического.