Точно так же я представляю себе, как я со своим братом плыву с самого начала мира на яичном плоту. Каждый окружен своей прозрачной оболочкой, и каждый готов к моменту своего рождения. Из Пункта Одиннадцать, который всегда был одутловатым и облысел к двадцатипятилетнему возрасту, получается отличный гомункулус. Его огромный череп свидетельствует о склонности к математике и механике, а нездоровая бледность — о будущей болезни Крона. Рядом с ним — я, когда-то бывший его сестрой, мое лицо уже загадочно, как двояковыпуклая переводная картинка, на которой я выгляжу то как хорошенькая кареглазая девочка, то как суровый человек с римским профилем и орлиным носом, каковым я являюсь сейчас. И так мы плывем с самого начала мироздания, наблюдая за происходящим и ожидая своего выхода.
Например: Мильтон Стефанидис закончил академию в Аннаполисе в 1949 году. Белая фуражка взлетает в воздух. Вместе с Тесси он переезжает в Пёрл-Харбор, где они живут в аскетичном брачном союзе, а моя мать в свои двадцать пять лет получает такой страшный солнечный ожог, что до конца жизни не надевает купальник. В 1951 году Мильтона переводят в Норфолк, штат Вирджиния, и капсула Пункта Одиннадцать рядом со мной начинает шевелиться. Тем не менее мы еще вместе наблюдаем за корейским конфликтом, во время которого лейтенант Стефанидис служит на подводной лодке преследования. Мы видим, как в эти годы формируется характер Мильтона, обретая нешуточные свойства нашего будущего отца. Именно военно-морской флот Соединенных Штатов ответствен за ту решимость, с которой Мильтон Стефанидис расчесывал на пробор волосы, за его привычку начищать пряжку ремня рукавом рубашки, за его «Есть, сэр» и «Приказание выполнено», за его требование регулярно сверять часы. Под медным орлом и фасциями лейтенантской фуражки Мильтон Стефанидис окончательно забыл о своем кларнете. Флот воспитал в нем любовь к плаванию и ненависть к очередям. Тогда же сформировались его политические убеждения — недоверие к русским и антикоммунизм. Африканские и южноазиатские порты приписки определили его представления о расовых различиях интеллектуального коэффициента. Командный офицерский состав внушил ему ненависть к восточным либералам и Плющевой лиге и выработал в нем предпочтительное отношение к одежде фирмы «Брукс Бразерс». Он постепенно впитывал пристрастие к рубашкам с отворотами и шортам из жатого ситца. Мы знали все это о своем отце еще до рождения, но потом забыли, так что пришлось выяснять это снова. После окончания корейской войны в 1953 году Мильтон снова вернулся в Норфолк. А в марте 1954-го, когда мой отец размышлял о будущем, Пункт Одиннадцать помахал мне рукой и отправился вместе с околоплодными водами наружу.
|
Я остался один.
Моему рождению предшествовали следующие события: отец Майк, сменивший во время свадьбы моих родителей объект своего внимания, на протяжении последующих двух с половиной лет с собачьей преданностью повсюду следовал за Зоей. Но ее не привлекала перспектива вступления в брак со столь религиозным и миниатюрным типом. Отец Майк трижды делал ей предложение, и каждый раз она ему отказывала в ожидании более подходящего претендента. Но никто так и не появился. Наконец, чувствуя, что выбора у нее нет, и поощряемая Дездемоной, по-прежнему считавшей, что выйти замуж за священника очень хорошо, Зоя сдалась. В 1949 году они сыграли свадьбу и уехали в Грецию. Там она родила четверых детей и прожила следующие восемь лет.
|
В 1950 году в Детройте гетто «Черное дно» сровняли с землей, чтобы проложить новую автостраду. У «Нации ислама», штаб которой теперь располагался в мечети № 2 в Чикаго, появился новый пастырь по имени Малькольм X. Зимой 1954 года Дездемона впервые заговорила о переезде во Флориду. «У них там есть такой город, который называется Новая Смирна!» В 1956 году в Детройте перестали ходить трамваи и закрылся завод Паккарда. В тот же год Мильтон Стефанидис, насытившись военной жизнью, вышел в отставку и вернулся домой, чтобы воплотить в жизнь свою старую мечту.
— Займись чем-нибудь другим, — посоветовал сыну Левти Стефанидис. Они сидели в салоне «Зебра» и пили кофе. — Неужели ты учился в Военноморской академии для того, чтобы стать барменом?
— Я не хочу быть барменом, я хочу открыть ресторан. А это только начало.
Левти покачал головой, откинулся на спинку кресла и развел руки в разные стороны.
— Здесь нельзя ничего начать, — сказал он.
И у него были на то основания. Несмотря на все усердие деда, бар лишился своего былого блеска. Шкура зебры на стене высохла и потрескалась. Медные плиты потолка, выложенные в форме бриллиантов, потемнели от табачного дыма. Много лет салон впитывал в себя дыхание рабочих автозаводов, и теперь здесь все пропахло пивным перегаром, бальзамом для волос, нищетой, натянутыми нервами и тред-юнионизмом. К тому же менялась и округа. Когда в 1933 году дед открывал бар, вокруг жили белые и представители среднего класса. Теперь в районе селился более неимущий слой, и в основном черные. По неизбежным законам причинно-следственных связей как только в квартале появилась первая негритянская семья, белые тут же начали выставлять свои дома на торги. Избыток свободного жилья снизил цены на недвижимость, что увеличило приток бедноты, а вместе с бедностью пришла преступность и появилось еще большее количество автофургонов.
|
— Дела здесь идут не так хорошо, как прежде, — заметил Левти. — Попробуй открыть бар в греческом квартале или в Бирмингеме.
Но отец отмел эти возражения.
— Возможно, дела и не так хороши, — ответил он. — Но все это из-за того, что вокруг очень много баров. Слишком большая конкуренция. А вот приличной столовой здесь нет.
Так что можно считать, что «Геркулесовы столбы», которые в период расцвета насчитывали шестьдесят шесть заведений в Мичигане, Огайо и юговосточной Флориде, зародились снежным февральским утром 1956 года, когда мой отец приехал в салон «Зебра» и взялся за его реконструкцию. Первое, что он сделал, это снял провисшие венецианские шторы, чтобы впустить больше света. Стены он перекрасил в белый цвет. Взяв бизнес-займ, он переделал стойку бара в прилавок и пристроил к нему небольшую кухню. Вдоль задней стены рабочие установили красные виниловые кабинки, а старые табуреты у бара обили шкурой зебры. Потом был доставлен музыкальный автомат. И под стук молотков и витавшие в воздухе опилки Мильтон принялся знакомиться с бумагами, которые Левти в беспорядке хранил в коробке из-под сигар под счетчиком.
— А это что такое? — набросился он на отца. — У тебя три страховки.
— Страховок никогда не бывает много, — ответил Левти. — Иногда компании отказываются платить. Лучше перестраховаться.
— Перестраховаться? Да каждая из них стоит больше, чем все это место. И мы по всем платим? Это же растранжиривание денег.
До этого момента Левти позволял Мильтону осуществлять все, что тому заблагорассудится. Но здесь он уперся.
— Послушай, Мильтон. Ты не знаешь, что такое пожар. Ты не понимаешь, что может произойти. А иногда в пожарах сгорают и страховые компании. И что ты тогда будешь делать?
— Но три…
— Так надо, — упорствовал Левти.
— Я бы на твоем месте согласилась, — заметила тем же вечером Тесси. — Твои родители столько пережили.
— Это верно. Но платить придется нам. — Тем не менее он последовал совету жены и оставил все три полиса.
О салоне «Зебра» у меня сохранились только детские воспоминания: там было полным-полно искусственных цветов — желтых тюльпанов, красных роз и карликовых деревьев с восковыми яблоками. Из чайников выглядывали пластиковые маргаритки, а в керамических плошках высились нарциссы. На стенах рядом с написанными от руки вывесками «Попробуйте наши лаймы!» и «Наши французские тосты — лучшие в городе» красовались фотографии Арти Шоу и Бинга Кросби. Здесь же висели фотографии Мильтона, украшающего вишенкой молочный коктейль и целующего с достоинством мэра чьего-то младенца. Были снимки и настоящих мэров — Мириани и Кавано. Великий бейсболист Эл Колин по дороге на тренировку оставил автограф на собственной фотографии: «Мой друг Милт — классный парень!» Когда сгорела греческая православная церковь во Флинте, Мильтон купил один из сохранившихся витражей и повесил его на стену. Витрину украшали бюст Доницетти и афинские жестяные сосуды для оливкового масла. Мешанина царила во всем: уютные светильники соседствовали с репродукциями Эль Греко, а на шее статуи Афродиты висели бычьи рога. На полочке над кофеваркой шествовала целая процессия разномастных фигурок: Поль Баньян, Микки-Маус, Зевс и Кот Феликс.
Дед, стараясь оказать посильную помощь, привез пятьдесят тарелок.
— Я уже заказал тарелки, — заметил Мильтон. — Со склада ресторанного оборудования. Они сделали скидку десять процентов.
— Значит, эти тебе не нужны? — огорченно спросил Левти. — Ладно. Тогда я увезу их обратно.
— Па, — окликнул его сын, — почему бы тебе не отдохнуть? Я сам могу справиться.
— Тебе не нужна помощь?
— Иди домой, и пусть мама приготовит тебе обед.
Левти послушался сына. Однако двинувшись обратно по Гран-бульвару и ощущая себя абсолютно ненужным, он наткнулся на аптеку Рабсеймена — заведение с грязными витринами и мигающим даже днем неоновым светом — и снова почувствовал, как в нем зашевелилось старое искушение.
В следующий понедельник Мильтон открыл столовую. Он сделал это в шесть утра, наняв Елену Папаниколас, которую обязал на собственные деньги купить себе униформу, и ее мужа-повара.
— И запомни, Елена, — наущал ее Мильтон, — большую часть твоей заработной платы будут составлять чаевые. Поэтому побольше улыбайся.
— Кому? — поинтересовалась Елена, так как несмотря на красные гвоздики и раскрашенные в полоску меню, салфетки и фирменные коробки спичек в столовой не было ни единого человека.
— Умница, — улыбнулся Мильтон, никак не отреагировав на ее подкол.
Все было рассчитано, он нашел свою нишу и вовремя ее занял.
Далее из соображений экономии времени я предлагаю вам монтаж картин капиталистической наживы. Вот Мильтон приветствует первых посетителей, а Елена подает им яичницу. Потом мы видим, как они стоят в тревожном ожидании, а посетители улыбаются и кивают. Елена наливает кофе. А Мильтон, уже в другом костюме, встречает новых посетителей. Повар Джимми разбивает яйца одной рукой, а на лице Левти появляется выражение лишнего человека.
— Два виски! — кричит Мильтон, демонстрируя свои новые навыки. — Шестьдесят восьмой, чистый, без льда.
Ящик кассы позвякивает, открываясь и закрываясь, Мильтон пересчитывает деньги, Левти надевает шляпу и незаметно выходит. А яйца все прибывают и прибывают — жареные, вареные, взбитые — они поступают в картонных ящиках через черный вход и выезжают на тарелках через окно раздачи — воздушные ворохи омлетов, сияющие желтым неоном, и снова открывается ящик кассы, где все прибывает и прибывает денег. И наконец мы видим Мильтона и Тесси в нарядных костюмах, агент по недвижимости показывает им новый дом.
Индейская деревня находилась всего лишь в двенадцати кварталах к западу от Херлбат-стрит, но это был совсем иной мир. Четыре основные улицы — Бернса, Ирокезов, Семинолов и Адамса (даже здесь белые умудрились отхватить себе половину названий) — были эклектично застроены величественными зданиями. Красный георгианский кирпич соседствовал с особняками времен Тюдоров, которые в свою очередь уступали место французскому провинциальному стилю. Дома в Индейской деревне были снабжены большими дворами, широкими подъездами, живописными куполами, садовниками, чьи дни были сочтены, и системами безопасности, эпоха которых только начиналась. Однако мой дед молча осмотрел впечатляющий дом своего сына.
— Ну, как тебе нравятся размеры этой гостиной? — спрашивал Мильтон. — Садись. Устраивайся поудобнее. Мы с Тесси хотим, чтобы вы с мамой чувствовали себя здесь как дома. Теперь, когда вы можете не работать…
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, отдыхать когда вы хотите. Теперь, когда вы стали свободнее, вы сможете заниматься чем захотите. Вот здесь библиотека. Если ты захочешь вернуться к своим переводам, то сможешь здесь работать. Смотри, какой стол. Правда, просторно? А полки встроены прямо в стену.
Лишенный своих ежедневных обязанностей в салоне «Зебра», дед начал разъезжать по городу. Он ездил в Публичную библиотеку читать зарубежные газеты, потом останавливался поиграть в трик-трак в греческом квартале. В свои пятьдесят четыре года Левти Стефанидис все еще находился в прекрасной форме и ежедневно проходил три мили. Ел он крайне умеренно, и животик у него был меньше, чем у сына. Тем не менее время неуклонно сказывалось и на нем. Левти стал носить очки, в плечевых суставах начал проявляться бурсит, костюмы его вышли из моды, и он стал походить на статиста в гангстерском фильме. И в один прекрасный день, придирчиво разглядывая себя в зеркале, Левти понял, что он превратился в одного из тех стариков, которые продолжали зачесывать волосы назад, отдавая дань давно ушедшей эпохе. Удрученный этим фактом, Левти собрал книги и двинулся на улицу Семинолов, намереваясь поработать, но, добравшись до нее, прошел мимо нужного дома и с диким взором направился к аптеке Рабсеймена.
Стоит один раз попасть в «андеграунд», и дорогу туда уже забыть невозможно. Вы всегда будете замечать красный свет в верхнем окне или стакан шампанского на пороге двери, которая открывается лишь в полночь. В течение многих лет проезжая мимо этой аптеки, дед замечал в окне неизменный натюрморт, состоящий из грыжевого бандажа, шейных подтяжек и костылей. Он видел отчаянные лица негров и негритянок, заходивших внутрь и выходивших на улицу, так ничего и не купив. Мой дед ощущал это отчаяние и теперь, будучи отставленным от дел, чувствовал, что это место предназначено именно для него. Левти, как бабочка, летел на неоновые огни этой аптеки, и воображаемый аромат жасмина заполнял его ноздри, когда он нажимал на акселератор. Он ощущал давно забытые возбуждение и сердцебиение, которых не чувствовал с тех пор, как спускался с гор в Бурсу. Остановившись у тротуара, он спешил внутрь, проходил мимо изумленных покупателей, не привыкших видеть здесь белых, миновал стойки с бутылочками аспирина, мозольными пластырями и слабительными и устремлялся к окошечку фармацевта.
— Что вам угодно? — спрашивал фармацевт.
— Двадцать два, — отвечал Левти.
— Есть.
Пытаясь искупить свои проигрыши в Бурсе, дед стал играть в цифровую лотерею. Начинал он по маленькой. Ставки по два-три доллара. Через несколько недель для возмещения проигрышей он перешел на десять долларов, каждый день похищая их из доходов ресторана. Однажды ему удалось выиграть, он удвоил ставку и проиграл. После чего в окружении микстур от кашля и кольдкремов начал играть в «гиг», то есть делая ставку сразу на три числа. Как и в Бурсе, его карманы начали заполняться записками. Он записывал даты вместе со столбцами цифр, чтобы не повторяться. Он играл на дату рождения Мильтона и Дездемоны, дату обретения греками независимости без последней цифры и год сожжения Смирны. Дездемона, обнаруживая эти записи в его карманах во время стирки, полагала, что они относятся к новому ресторану. «Мой муж — миллионер», — говорила она, мечтая о переезде во Флориду.
Впервые за всю свою жизнь Левти начал заглядывать в сонник Дездемоны, подсознательно надеясь вычислить выигрышную цифру. Он стал следить за числами, приходившими ему в снах. Завсегдатаи аптеки заметили, что дед поглощен сонником, и после того как ему удалось выигрывать в течение двух недель, вокруг поползли слухи. Это привело к тому, что негры Детройта начали скупать сонники — единственный вклад греков в афроамериканскую культуру, если не считать моды на золотые медальоны. Издательский дом «Атлантис» начал переводить сонники на английский и снабжать ими все крупные города Америки. И вскоре все пожилые негритянки стали разделять суеверия моей бабки, полагая, к примеру, что бегущий кролик сулит прибыль, а черная птица на телефонных проводах предвещает смерть.
— Собираешься положить в банк? — спрашивал Мильтон, видя, как отец выгребает из кассы деньги.
— Да-да, в банк. — И Левти отправлялся в банк, чтобы снять деньги со своего счета и продолжить наступление на девятьсот девяносто девять возможных комбинаций из трех цифр. После каждого проигрыша самочувствие его резко ухудшалось и он клялся себе, что перестанет играть. Ему хотелось пойти домой и во всем признаться Дездемоне. Единственным лекарством против этого была надежда на завтрашний выигрыш. Возможно, в этой страсти свою роль играла и тенденция к саморазрушению. Страдая от комплекса вины, он намеренно отдавал себя во власть непредсказуемых сил мироздания, пытаясь наказать себя за то, что остался в живых. Но по большей части он делал это лишь для того, чтобы чем-нибудь заполнить пустые дни.
И лишь я из своего зачаточного яйца мог наблюдать за тем, что происходит. Мильтон был слишком занят своей столовой, чтобы на что-нибудь обращать внимание, а Тесси — Пунктом Одиннадцать. (По воскресеньям дед начал играть в трик-трак даже в собственной гостиной.) Возможно, о чем-то подозревала Сурмелина, но в то время она редко появлялась у нас. В 1953 году на собрании теософского общества тетя Лина познакомилась с миссис Эвелин Ватсон. Миссис Ватсон полгода жила в Санта-Фе, где недавно похоронила мужа, скончавшегося от укуса гремучей змеи, набросившейся на него в тот момент, когда он в полупьяном состоянии собирал хворост для вечернего барбекю. (Миссис Ватсон вступила в теософское общество в надежде на установление контакта со своим почившим супругом, но вскоре потеряла интерес к общению с духами, предпочтя им общение с живой Сурмелиной.) Тетя Лина с фантастической скоростью бросила работу в цветочном магазине и переехала с миссис Ватсон на юго-запад. С тех пор на каждое Рождество она присылала моим родителям коробочку с острым соусом, цветущим кактусом и собственной фотографией на фоне какой-нибудь местной достопримечательности. (На одной из сохранившихся фотографий миссис Ватсон и Лина изображены в церемониальной пещере Анасази — Сурмелина в огромной широкополой шляпе спускается в киву, а миссис Ватсон скромно стоит рядом.)
Дездемона провела конец пятидесятых в состоянии совершенно не свойственного ей довольства. Сын невредимым вернулся с войны. (Святой Христофор сдержал свое обещание, и во время «полицейской операции» в Корее в Мильтона даже ни разу не выстрелили.) Беременность невестки, естественно, вызывала беспокойство, но Пункт Одиннадцать родился здоровым. Ресторан процветал. По воскресеньям друзья и родственники собирались на обед в новом доме Мильтона. А потом Дездемона получила заказанную ею брошюру о Новой Смирне. Конечно, старую Смирну это место ничем не напоминало, зато там светило солнце и продавались фрукты.
Меж тем дед ощущал себя счастливчиком. В течение двух с лишним лет ставя на разные числа, он достиг наконец цифры 740. Оставалось всего 159 цифр, и 999 будет достигнуто! И что тогда? Что дальше? Можно будет начинать сначала. Он получал в банке кипы денег, которые тут же отдавал в аптечное окошечко. Он поставил на 741, 742 и 743. Потом — на 744, 745 и 746. А потом в одно прекрасное утро банковский кассир сообщил ему, что на счете осталось 13 долларов 26 центов. Дед поблагодарил кассира, поправил галстук и вышел из банка, ощущая головокружение. Азартная лихорадка, продолжавшаяся двадцать шесть месяцев, внезапно закончилась, в последний раз обдав жаром, и его залил пот. Левти промакнул лоб и пошел навстречу нищей старости.
Нельзя описать душераздирающий вопль, которая издала моя бабка, узнав об этом. Казалось, он длился вечность, пока она рвала на себе волосы и раздирала одежду, прежде чем замертво повалиться на пол. «Что мы будем есть! — стенала Дездемона, бродя по кухне. — Где мы будем жить!» Она вздымала руки, призывая Господа, била себя кулаками в грудь, а потом вцепилась в левый рукав и оторвала его. «Что ты за муж, если мог так поступить со своей женой, которая кормила тебя, убирала, родила тебе детей и никогда ни на что не сетовала?!» Потом она оторвала правый рукав. «Разве я не говорила тебе, что нельзя играть на деньги?!» И она взялась за платье, подняв подол и издавая древние причитания: «Улулулулулу!» Дед изумленно взирал на то, как его стыдливая жена рвет у него на глазах одежд — юбку, пояс, лиф вплоть до выреза. Наконец последним усилием она разорвала платье на две половины и рухнула на линолеум, демонстрируя всему свету нищету своего нижнего белья — обвисший лифчик, серое трико и съехавший пояс, резинки которого она продолжала подтягивать несмотря на абсолютную расхристанность. Дездемона остановилась так же внезапно, как и начала, словно ощутив, что силы покинули ее. Она сняла с головы сеточку, и рассыпавшиеся волосы закрыли ее лицо.
— Теперь нам придется переехать к Мильтону, — через мгновение произнесла она совершенно спокойным голосом.
И через три недели, в октябре 1958-го, за год до последней выплаты по закладной, дед и бабка покинули дом на Херлбат-стрит. В теплые выходные бабьего лета мой отец и опозоренный дед принялись выносить во двор мебель для распродажи — диван и кресла цвета морской волны, которые выглядели как новенькие под полиэтиленовыми чехлами, книжные полки и столы. На траве, рядом со старыми бойскаутскими руководствами Мильтона и Зоиными куклами, стояли лампы, портрет патриарха Афинагора и лежали костюмы Левти, которые Дездемона в наказание заставила его продать. Дездемона, заправив волосы под сеточку, бродила по двору, уже не в силах плакать. Она громко вздыхала и внимательно рассматривала каждый предмет, прежде чем нацепить на него ценник. «Ты что, считаешь себя молодым и здоровым? — язвительно вопрошала она у мужа, когда тот пытался поднять чтонибудь тяжелое. — Отдай это Мильтону. Ты же уже старик». Под мышкой она держала свою шкатулку из-под шелкопрядов, с которой не собиралась расставаться. При виде портрета патриарха она в ужасе застыла: «Мало нам бед, так вы еще и патриарха хотите продать?!» — и, схватив изображение, она бросилась в дом.
Остаток дня она провела на кухне, будучи не в силах смотреть на пеструю толпу покупателей, рывшихся в ее вещах. Здесь были антиквары, пришедшие со своими собаками, обнищавшие семьи, привязывавшие кресла к крышам побитых машин, и сомнительные лица мужского пола, переворачивавшие всю мебель в поисках клейма изготовителя.
Дездемоне было так стыдно, словно она сама голой была выставлена на продажу с ценником на большом пальце ноги. Когда все было продано и роздано, Мильтон погрузил оставшееся имущество на машину и отвез его за двенадцать кварталов, на улицу Семинолов.
Дед и бабка поселились на чердаке. Рискуя здоровьем, отец с Джимми Папаниколасом поднял все наверх по потайной лестнице, расположенной за оклеенной обоями дверью. Они внесли под куполообразный потолок разобранную кровать, кожаную оттоманку, медный кофейный столик и пластинки деда с записями ребетики. Стараясь помириться с женой, дед купил первого из длинной череды попугаев, которые впоследствии сопровождали их жизнь, и они зажили у нас над головой в своем предпоследнем доме. На протяжении последующих девяти лет Дездемона регулярно жаловалась на тесноту и больные ноги, но всякий раз, когда отец предлагал ей перебраться вниз, она отказывалась. Я думаю, ей нравилось жить на чердаке, потому что он напоминал ей гору Олимп. Вид из окна, правда, был не на гробницы султанов, а на фабрику Эдисона, но когда окно открывали, внутрь залетал ветерок, как это бывало в Вифинии. Там, на чердаке, Дездемона и Левти вернулись к тому, с чего начинали.
Как и я со своей историей.
Потому что сейчас мой пятилетний брат Пункт Одиннадцать и Джимми Папаниколас держат в руках по красному яйцу. В миске на столе лежит еще целая гора яиц цвета Христовой крови. Такие же яйца лежат на каминной полочке и связками свисают в дверных проемах.
Зевс высвободил все живое из яйца. Ex ovo omnia. Белок стал небом, а желток — землей. И в Пасху мы по-прежнему соревнуемся, чье яйцо победит. Джимми Папаниколас спокойно держит свое яйцо, а Пункт Одиннадцать атакует. Одно из яиц всегда проигрывает. «Я победил!» — кричит Пункт Одиннадцать. Теперь яйцо выбирает Мильтон. «Кажется, это ничего. Настоящий бронетранспортер». Он вытягивает руку с яйцом. Пункт Одиннадцать готовится к нападению. Но прежде чем это успевает произойти, мама похлопывает отца по плечу. Во рту у нее термометр.
И в то время как со стола убирают посуду, мои родители, взявшись за руки, поднимаются в спальню. А когда Дездемона бьет своим яйцом по яйцу Левти, они стаскивают с себя необходимый минимум одежды. А когда Сурмелина, приехавшая из Нью-Мексико на праздники, соревнуется с миссис Ватсон, мой отец со стоном перекатывается на спину и провозглашает: «Теперь должно получиться».
В спальне воцаряется тишина. Миллиард сперматозоидов стремится вглубь моей матери. Они несут в себе сведения не только о росте, цвете глаз, форме носа, ферментах и резистентности, они содержат в себе еще и всю историю. Они вьются длинной шелковистой нитью, пробираясь вперед. Эта нить возникла двести пятьдесят лет тому назад, когда боги биологии для собственного развлечения баловались с геном на пятой хромосоме у одного ребеночка. Этот ребеночек передал мутацию своему сыну, тот своим двум дочерям, а те еще троим детям (моим пра-прапра…), пока она не достигла моих деда и бабки. Любознательный ген спустился с горы и ушел из деревни. Он был осажден в горящем городе и улизнул, воспользовавшись корявым французским языком. Пересекая океан, он прикинулся влюбленным и занимался любовью в спасательной шлюпке. Он лишился волос, добрался до Детройта и поселился в доме на Херлбат-стрит; он верил сонникам, открывал подпольное питейное заведение и работал в мечети № 1. А потом он вновь пустился в путь и переселился в другие тела. Он вступал в бойскауты и красил ногти красным лаком, он играл «Начнем с флирта» стоя у окна, отправлялся на войну и смотрел киноновости, сдавал вступительные экзамены и подражал кинозвездам перед зеркалом, получал смертный приговор и заключал сделку со святым Христофором, ходил на свидания с семинаристом и расторгал помолвку, был спасен с помощью лебедки и неуклонно продолжал двигаться вперед, чувствуя, что осталось совсем немного — Аннаполис, подводная лодка, — и вот боги биологии почувствовали, что час их пробил, ложечка завертелась, бабушка встревожилась, и моя участь была решена… Когда 20 марта 1954 года родился Пункт Одиннадцать, боги биологии лишь покачали головами, типа «просим прощения, не получилось»… Но впереди еще было время, все было готово, и вагончик уже летел вниз с американских гор, и ничто не могло его остановить — отцу снились маленькие девочки, а мама молилась Христу Вседержителю, в которого не верила, и наконец в православную Пасху 1959 года — именно в этот день! — все и произошло. Ген готовился к встрече со своим близнецом.
Я ощущаю легкий толчок, когда сперматозоид попадает в яйцеклетку. В моем мирке возникает трещина, появление которой сопровождается громким звуком. Я чувствую, как начинаю утрачивать свое зачаточное всеведение и меня начинает сносить к чистому листу зарождающейся личности. (С помощью обрывков исчезающего всеведения я вижу, как мой дед Левти Стефанидис девять месяцев спустя в ночь моего рождения переворачивает на блюдце кофейную чашечку. Я вижу как кофейные подтеки вырисовывают какой-то знак, а сам дед вдруг ощущает резкую боль в виске и падает на пол.) Моя капсула снова сотрясается под ударами сперматозоидов, и я понимаю, что больше мне не устоять. Мое крохотное вместилище разрушается, и я оказываюсь снаружи. Я поднимаю типично мужской кулачок и начинаю стучать по яичной скорлупе, пока она не разбивается. И тогда скользкий, как желток, головой вперед я вплываю в мир.
— Прости меня, крошка, — все еще лежа в постели и прикасаясь к своему животу, говорит моя мать, уже обращаясь ко мне. — Я хотела, чтобы все это произошло романтичнее.
— Тебе не хватает романтики? — спрашивает отец. — Где мой кларнет?
КНИГА ТРЕТЬЯ
ДОМАШНЕЕ КИНО
Зрение мое наконец включилось, и я увидел следующее: медсестру, протягивающую руки, чтобы забрать меня у врача, и огромное, как гора Рашмор, восторженное лицо матери, наблюдающей за тем, как меня несут принимать мою первую ванну. (Говорят, это невозможно, и все же я помню это.) Помню я и другие материальные и нематериальные вещи: безжалостный свет ламп, белые туфли, поскрипывающие на белых полах, муху, засиживающую тюлевую занавеску, и во все стороны разбегающиеся коридоры роддома, в каждом из которых происходила своя драма. Я ощущал счастье родителей, держащих на руках своего первенца, и мужество католиков, с которым они встречали появление на свет девятого ребенка, разочарование юной матери, обнаруживающей у своей новорожденной дочери такой же слабовольный подбородок, как у мужа, и ужас молодого отца, прикидывающего, сколько ему придется платить за тройню. На верхних этажах в аскетичной обстановке лежали женщины после удаления матки и груди. Девочки-подростки с разорвавшимися кистами яичников дремали после инъекции морфия. Женские муки, предопределенные Библией, окружали меня с самого начала.
Обмывавшую меня медсестру звали Розалией. Она была красивой узколицей уроженкой гор Теннесси. Она прочистила от слизи мои ноздри и ввела витамин К для свертываемости крови. В Аппалачах генетические нарушения встречаются так же часто, как и имбридинг, но сестра Розалия не заметила во мне ничего необычного. Ее встревожило багровое пятно на моей щеке, которое она приняла за капли портвейна, но это оказалось всего лишь плацентой, и она его смыла, после чего отнесла к доктору Филобозяну на осмотр. Она положила меня на стол, не убирая одной руки из соображений безопасности, потому что заметила, как дрожали у доктора руки во время родов.