Очень-очень большая глава




 

Уважаемый Читатель, я чувствую, что настало время предоставить слово самому Павлу Белобрысову. Но прежде — небольшое предисловие.

После того как в 2124 году Алексей Строчников опубликовал свой нашумевший роман «Аякс и Маруся», в мировой литературе возникло понятие «двуединый роман» (или «роман в романе»). В наше время у Строчникова немало последователей, и недаром десять лет тому назад литературовед Альфред Ренг выдвинул свою «Теорию яйца», согласно которой каждый роман отныне должен состоять из «белка и желтка», то есть из двух повествований, ведущихся в двух разных стилевых и хронологических планах, но объединенных единым замыслом («скорлупой»). Ренга поддержал известный критик Замечалов, попутно не без ехидства напомнив в своей статье, что один русский писатель, живший и работавший в Ленинграде, уже в последней четверти двадцатого века осмелился предпринять нечто подобное.

Я не писатель. Но я тоже «осмелюсь». Не из подражания литературной моде, а чтобы соблюсти документальность и фактологическую последовательность в описании характера Павла Белобрысова, я вынужден вложить в свое повествование «желток» — то есть все то, что Белобрысов сам поведал мне якобы о себе самом.

Напомню, что память моя равняется 11,8 по шкале Гроттера-Усачевой и из 100 процентов устной информации я усваиваю 97. Однако, учитывая кривую временной утечки по формуле Лазаротти, смысловая точность моего пересказа будет равняться 88 процентам. Что касается стилевой достоверности, то она будет ниже смысловой на 6,4 процента. Это объясняется тем, что не все архаические выражения поддаются расшифровке, а также и тем, что порой Белобрысов вставлял в свою речь слова, которые нельзя воспроизвести в печати.

В своих «откровениях» Белобрысов не придерживался событийной последовательности, я же попытаюсь придать всему услышанному от него некоторую биографическую хронологичность. Тем не менее в повествовании будут пробелы, оно будет «рваным», фрагментарным, и сюжетной завершенности здесь не ждите. Я не намерен «склеивать» разрозненные эпизоды и, разумеется, ничего не собираюсь добавлять от себя.

Пересказ будет идти от первого лица. Теперь о названии. Пусть каждый Уважаемый Читатель, прочтя этот «роман в романе», сам мысленно озаглавит его по своему вкусу и разумению. Я же назову эту вещь так:

 

Посрамление праведных

I

 

Я родился в Ленинграде 9 февраля 1948 года.

Павел Белобрысов — так записали меня в метрике. Имени я никогда не менял, а фамилию — несколько раз. Потом вернулся к прежней, настоящей. Ну, в нынешнюю эпоху это и не имеет значения. Хоть Ванькой-Встанькой себя назови или, наоборот, Буддой Иисусовичем, — никто не придерется. Ведь письменная документация отменена, и каждый говорит о себе правду и каждый тебе верит. Люди совсем врать разучились. Иногда даже скучно мне из-за этого. Я, может, последний человек на Земле, который врать еще умеет.

Но тебе, Степан, я всегда правду говорю. Знаю, знаю, ты меня чокнутым считаешь. Я тоже считаю, что ты с приветиком немножко. Это нас роднит.

 

Их не разогнать хворостиной,

Их дружба — как прочный алмаз:

На похороны, на крестины

Друг к другу ходили не раз.

 

Между прочим, Степа, в дни моей молодости люди дружили крепче. Ведь дружба — это союз. Союз всегда, сознательно или подсознательно, возникает против кого-то, для взаимовыручки. А сейчас врагов ни у кого нет. Но и друзей таких прочных, как прежде были, тоже нет. Ну, это я не о тебе. Ты-то свой в доску, ты друг настоящий.

 

II

 

Валентина Витальевна, моя мать, бухгалтершей была. Она все в жактах и домохозяйствах работала.

Первую нашу квартиру, на Загородном, помню смутно. Помню цвет обоев в прихожей, помню коридорчик, ведущий на кухню, а событий не помню. И того самого главного, что там стряслось, не помню. Знать-то я это знаю, но узнал я об этом позже, уже в юношеском возрасте.

Потом мы жили на Охте, тоже в отдельной квартире, но и ее я плохо помню. Потом в Гавани кантовались, на Опочининой, — уже в коммуналке.

У матери была какая-то болезненная тяга к обменам. Мы, можно сказать, метались по городу, и амплитуда этих метаний, если взглянуть на план тогдашнего Ленинграда, была очень широкой. Но от переездов жилищные дела наши не улучшались, а катились под гору.

Наконец мы прочно осели на Большой Зелениной, в маленькой комнатухе, а всего в той коммуналке было восемь комнат. В нескольких метрах от нашего окна тянулась глухая стена соседнего дома, так что даже в летние дни приходилось электричество жечь. На такую жилплощадь уже никто польститься не мог, а то мать и ее сменяла бы на что-нибудь худшее.

В те годы я был еще шкетом, но уже смутно догадывался, что все эти переезды — неспроста и не из-за материальных причин. У меня была такая догадка: мать очень ушиблена смертью отца и потому-то и мотается с места на место. Потом выяснилось, что причина тут иная.

 

III

 

Отца я потерял, когда мне четвертый год шел, так что лично я его не помню. Он в компании грибников поехал в поселок Филаретово — это в ста верстах от Ленинграда — и там в лесу подорвался на мине, затаившейся с войны среди какой-то уютной полянки. Всю Великую Отечественную он был минером, слыл солдатом не только смелым, но и удачливым, три ордена получил — и тут вдруг такое…

 

Судьба, как слепой пулеметчик,

Строчит — и не знает куда, —

И чьих-то денечков и ночек

Кончается вдруг череда.

 

Когда я подрос, мать часто рассказывала мне про отца — и всегда с удивлением. Ему всю жизнь то очень везло, то он попадал в полосу чертовского невезения.

— Упаси Боже, если ты от папы его судьбу-попрыгунью унаследовал, — сказала она мне однажды.

— Мама, судьба по наследству не передается, — ответил я ей. — Вот мне уже четырнадцать, а ничего особенного в жизни моей не было.

Тут она как-то торопливо отвела от меня глаза и опять повела об отце речь, о его везеньях-невезеньях.

 

То я в храме, то я в яме,

То в полете, то в болоте,

То гуляю в ресторане,

То сгибаюсь в рог бараний.

 

По мирной профессии он был монтер-высоковольтник. Ему много по области разъезжать приходилось. Однажды поздней осенью у поселка Вартемяки он проголосовал, сел в грузовик. Там уже много народу сидело. Ехали-ехали — надо железнодорожную линию пересекать. Поезд приближается, а шлагбаум не закрыт. Шофер хотел время сэкономить — и не рассчитал. Борта в щепки, двенадцать человек погибло. Отец один в живых остался. Его толчком вышвырнуло, перекувырнуло, — и он на горушку шлака приземлился. Отделался легкими ушибами. А было на нем старенькое пальтецо, он его сразу после демобилизации с рук купил на барахолке. И вот вернулся он домой после аварии, стал снимать свой пальтуган и видит: подкладка на груди лопнула, что-то серенькое торчит. Потянул — а это коленкоровый конверт, и в нем — пять облигаций госзайма. А на столе как раз свежая газета с таблицей выигрышей лежит. Мать и говорит: «Проверить бы надо». А отец ей: «Мало тебе одного чуда на день!» Однако проверили. И что же! На одну из облигаций выигрыш в пять косых выпал!

А через месяц папаня идет по улице, и вдруг на него с шестого этажа блюдо со студнем падает. Прохожие «скорую» вызвали, та повезла его с переломом ключицы в Обуховскую. По дороге на «скорую» самосвал налетел, проломил кузов. К покалеченному плечу перелом ноги приплюсовался. Два месяца в больнице пришлось отмаяться.

Еще мать рассказывала, что в тот день, когда отец на мине подорвался, ему с грибами невероятно везло. Другие от силы по пятьдесят-шестьдесят набрали, а он девяносто девять взял, хоть грибник был не шибко опытный. Потом крикнул: «Вот и сотый мой!». Тут и грохнуло.

 

IV

 

Мне тоже в больницах приходилось лежать. В те времена люди чаще болели. Но в первый-то раз я в больницу не из-за инфекции и не из-за детской какой-нибудь хвори попал.

Попал я туда, когда шел мне пятый год, из-за одного несчастного случая, который я же и сотворил.

 

Нетрезвый провизор смотрел телевизор,

А после, взволнован до слез,

Кому-то в бокале цианистый калий

Заместо микстуры поднес.

 

Но об этом несчастном случае я узнал много позже. От матери узнал. А сам не помню, как меня в ту больницу доставили. И как там лежал, тоже почти ничего не запомнил. Мне тогда память из-за травмы отшибло. Мог и в психбольницу загреметь. Однако потом пришел в нормальное умственное состояние. Но память о добольничном времени затмилась.

Иногда только что-то мелькало в воспоминаниях. Будто сквозь сон. Вот я бегаю с кем-то по коридору, вот мы вбежали в комнату, а он зацепился ногой за ковер, упал и заплакал. А я стал его передразнивать и заплакал понарошку. А вот я сижу за каким-то столом, а он — напротив. Я пью молоко, а он уже опорожнил свою чашку и что-то сказал мне. Но что — не помню.

Однажды я рассказал об этом матери. Она строго сказала тогда, что это у меня ложная память, это последствия болезни. Кроме меня, детей в семье не было. «Изволь это запомнить!» Мать была человеком очень правдивым, и я поверил ей. Постепенно эти мелкие кинокадрики выцвели, ушли из памяти. Вернее не ушли, а спрятались куда-то до поры до времени.

 

V

 

А вот вторую свою больницу я хорошо помню. Я в нее попал, когда восемь лет было, — из-за воспаления легких. Там на соседней койке мальчик лежал, старше меня года на два, и у него альбом был с изображениями всяких дворцов, храмов и домов. Мне захотелось детально полистать этот альбом, и мальчик пообещал: завтра он этот альбом мне навсегда подарит. Но вечером мне стало хуже, а когда я через сколько-то там дней очухался, — на соседней койке лежал уже другой. Так я и не полистал того альбома. Но с той поры стали мне сниться архитектурные сны. Стали сниться разные строения и сооружения — пагоды, дворцы, казармы, вокзалы, заводы, украинские хатки, небоскребы, кладбищенские склепы, пивные киоски, зерновые элеваторы, свайные постройки. Иногда будто бы открываю дверь в избушку — и вдруг оказываюсь в этаком беломраморном холле или в сводчатой церкви.

 

От бога осталась нам шкура,

Осталась остистая готика,

Соборная архитектура,

Строительная экзотика.

 

И до сих пор мне часто всякая архитектурщина снится. А самое дурацкое в этом — это то, что зодчеством я никогда сильно не интересовался, у меня всегда другие интересы были.

Люди мне среди этих всех сооружений редко снятся. Но иногда вижу там и людей. Помню, однажды шагаю во сне по какой-то длинной дворцовой анфиладе, — и топает мне навстречу шкет моего возраста и даже вроде бы похожий на меня. Я побежал ему навстречу. Бегу, ветер в локтях свистит, мелькают окна, проемы, статуи из ниш на меня поглядывают… Бегу, как наскипидаренный, а ни на шаг к нему не приближаюсь.

Мать меня будит вдруг и спрашивает:

— Почему ты во сне кричал?

Я рассказал ей, а она в слезы. Плакала она, между прочим, очень редко.

 

VI

 

Я наперечет помню все случаи, когда мать плакала. У нее вот такая странность была: она очень долго запрещала мне пользоваться газовой плитой. Это не только меня, но и жильцов-соседей удивляло (мы уже в коммуналке жили). Она даже электроплитку специально купила, чтобы я, придя из школы, подогревал на ней еду.

А однажды мать вернулась с работы раньше обычного и застукала меня возле газовой плиты, я чайник на конфорку поставил. И вот мама чайник тот кулаком на пол сбила, дала мне затрещину (это единственный раз в жизни она меня ударила), а сама побежала в комнату, уткнулась в подушку и плачет во весь голос.

Еще другой слезный случай помню.

Когда мы на Псковской жили, там во дворе одной девочке очень мое имя не нравилось. Как спущусь во двор, она сразу же кричит: «Павел-Павлуха — свиное брюхо!» Из-за этого мое имя стало казаться мне плохим и обидным.

И вот как-то весной, в выходной свой, повезла меня мать на Петроградскую сторону, в Петропавловскую крепость. Мы прибились к группе туристов, посетили равелины, казематы. Потом вошли в Петропавловский собор — поглядеть на надгробья царей и цариц.

Среди императорских могил охватила меня грустная зависть. У гробницы моего тезки Павла Первого — никакого оживления; экскурсанты мельком глянут на его надгробную доску и прут мимо, будто его и на свете никогда не было. А там, где Петр Первый похоронен, — там публика толпится, толчется, топчется, с почтением глядит на его надгробье, и даже букетик кто-то на мрамор положил. Вот что значит быть не Павлом, а Петром! Ах, тут мне с новой силой припомнились дразнительные слова той ядовитой девочки!

— Мама, зачем ты с папой назвала меня Павлом, а не Петром?! — сердито обратился я к матери. — То ли дело: был бы у тебя не какой-то там Павел-Павлуха, а Петя-Петенька!

Мать при этих моих словах вдруг побледнела и, схватив за руку, торопливо вывела вон из собора. В глазах ее стояли слезы. Я, по малолетней своей глупости, решил: это она потому заплакала, что ей жаль Петра Великого, ведь он жил не очень долго, об этом экскурсовод говорил.

В тот же день вечером мать пошла к соседке по квартире — тете Клаве. Эта тетя Клава иногда за воротник закладывала, и такой черты в ней мать не одобряла. А тут и сама от нее чуть-чуть под градусом вернулась.

 

VII

 

Да, имя мое в те годы мне крайне не нравилось. Напрасно мать убеждала меня, что до меня оно принадлежало многим великим и интересным людям, — я был глуп, как жабий пуп, и считал себя обиженным.

Когда я начал учиться в школе, то подружился с мальчишкой, который тоже был ущемлен в этом смысле, и даже побольнее, чем я: Авенир — вот какое имечко присобачили ему родители. Все в классе, конечно, звали его Сувениром, и он очень злился. Один я никогда его не дразнил, на этой зыбкой почве мы и подружились.

У этого Авенира-Сувенира имелся один заскок: он придавал очень большое значение числам и цифрам. Раз ехали мы с ним на Крестовский остров, в детский плавательный бассейн (у нас абонемент был), и вдруг Авеня глянул на свой трамвайный билет и заявляет мне: «Сегодня в бассейн не пойду, не хочу утопленником стать! Смотри, у меня билет на четыре четверки оканчивается! Страшный сигнал!» Я стал доказывать ему, что никто еще в бассейне не утонул, но мои слова — как о стенку горох. На первой остановке Авенир выскочил из трамвая и потопал домой.

Посмеивался я над этими гаданьями Авени, а потом незаметно и сам заразился от него цифирным синдромом и стал верить в счастливые и несчастные числа, в четы и нечеты.

Вообще-то важные повороты в судьбах людских зависят порой не от больших событий, не от больших чисел, а от микрособытий и микровеличин. Так сказать, не от царей, а от псарей; не от начальников станций, а от стрелочников. Тысячи стрелочников управляют поездом твоей жизни; некоторых из них ты и в глаза не видел и слыхать о них не слыхал, и они тебя тоже не знают. Но все решают они.

В 1963 году, когда учился в восьмом классе, в конце января подхватил я простуду.

 

Жизни нет, счастья нет,

Кубок жизни допит, —

Терапевт-торопевт

На тот свет торопит.

 

Впрочем, до больницы на этот раз дело не дошло. Отлежал дома четыре дня, а на пятый, в воскресенье, был уже на ногах. Поскольку телефона в квартире нашей не водилось, я решил пойти к кому-нибудь из одноклассников пешим ходом, чтобы узнать, что прошли за это время и что на дом задано.

В то время Авенир жил уже в другом районе, а дружил я с Гошкой Зарудиным и Валькой Смирновым. Когда я часов в шесть вечера вышел из подворотни своего дома на Большую Зеленину, я еще не знал, к кому именно пойду, к Вальке или Гошке. Дружен я с ними обоими был в равной степени, и жили они оба на одинаковом расстоянии от меня; только к одному надо было идти направо, в сторону Геслеровского, а к другому — налево, по направлению к Невке. И вот я, вынырнув из своей подворотни, стоял на тротуаре, как буриданов осел, не зная, какой путь выбрать.

И вдруг вижу — идет симпатичная девушка в синем пальто. Вот она сняла перчатку и вытряхнула оттуда белый прямоугольничек; по его размеру я понял: это автобусный билет. Я поднял его и, не глядя, загадал: четный номер — к Вальке пойду, нечетный — к Гошке. Потом взглянул. Номер кончался на девятку. И я направился в сторону Невки.

Эта незнакомка в синем пальто была стрелочницей моей судьбы. Благодаря ей я стал миллионером.

Я, значит, пошагал по Большой Зелениной налево. Когда поравнялся с винным магазином (там и в разлив всякие вермуты продавали), выходят оттуда двое мужчин среднего возраста, оба сильно навеселе.

 

Все смеются очень мило,

Всех вино объединило,

У Христа и у Иуды

Расширяются сосуды.

 

— Ты, Фаламон, не падай духом! — услыхал я голос одного из них. — Доведу тебя до дому, гадом буду, если не доведу!.. Ты с какой стороны-то в шалман завернул, а?

— Не помню, родной… — тоскливо и еле внятно ответил второй. — Не помню, друг…

— Ты в други мне, змеюга, не лезь! — меняя милость на гнев, взбеленился первый. — Чего вяжешься ко мне, курвяк! От пятерки уводишь… Васька-то мне должен!

Резко оттолкнув своего недавнего подопечного, он повернулся на сто восемьдесят градусов и, выписывая кренделя, поперся обратно к винному магазину. А Фаламон прислонился к водосточной трубе. Лицо у него было доброе, только совсем одуревшее. Мне стало жаль его, я подумал, что, если бы мой отец был жив, он был бы сейчас в таком же возрасте. Правда, отец-то не пил, да и пьянчуг не любил — я со слов матери знал. Но это уж дело другое.

Пьяный оторвался от трубы, зигзагами побрел в сторону Глухой Зелениной, свернул на нее. Эта улочка и днем-то малолюдна, а тут, когда вечерело, да мороз под двадцать, да еще в тот вечер по телику фильм из быта шпионов давали, — совсем пустая была. А он вдруг сделал поворот в Резную улицу, совсем безлюдную в те годы; туда выходили тылы каких-то мастерских, складов, гаражей. Он прошел шагов сто и плюхнулся на скамейку в палисаднике. Перед скамьей стоял стол с врытыми в землю ножками; здесь летом складские ребята в перерыв козла забивали. Он посидел, опершись руками на стол, и вдруг боком сполз в снег: шапка с него слетела. Я подошел, наклонился, нахлобучил ушанку ему на башку, стал трясти его и говорить, что замерзнет он тут. На миг он приподнял голову, уставился на меня.

— Дяденька, где вы живете? — крикнул я.

— У Хрящика… — пробормотал он. — Сволота ты, Хрящик, твой отец приказчик! Вина для гостя пожалел!

И тут у меня мелькнула одна умная догадка.

Поскольку по молодой своей дурости я считал свое имя неудачным, я очень внимательно приглядывался и прислушивался к чужим именам и фамилиям. Так вот, еще в самом начале своей дружбы с Гошей Зарудиным я, поднимаясь однажды по лестнице в его квартиру (а жил он на четвертом этаже), машинально прочел на двери в третьем этаже список жильцов и кому сколько звонить. И мне запомнилась такая фамилия: Хрящиков. И вот теперь, услыхав слова замерзающего Фаламона насчет Хрящика, я опрометью побежал в Гошин дом и позвонил в ту самую квартиру на третьем этаже. Мне открыл дверь долговязый пожилой человек мрачного вида.

— Дяденька, тот дяденька, которого Фаламоном звать, в Резной улице лежит! Он в два счета замерзнет! — выпалил я.

— Не Фаламон, а Филимон, — сердито поправил меня мужчина, а потом сразу же побежал в одну из комнат и вернулся оттуда уже в пальто. С ним вместе вышла женщина немолодых лет. Мы втроем отправились в Резную. Женщина на ходу всхлипывала. В дальнейшем выяснилось, что она приходится Филимону женой, а Хрящикову двоюродной сестрой. Она с мужем приехала погостить в Питер, Филимон и Хрящиков по случаю встречи выпили, Филимону захотелось еще, а у Хрящикова заначки не было. Филимон пошел купить бутылочку, но задержался в разливном магазине и там настаканился. Тот переменчивый тип, который провожал его, а потом бросил, был просто случайный человек, они познакомились ненадолго за пьяной беседой в том же магазине.

В Резной мы нашли Филимона на том же самом месте и в том же лежачем положении. Хрящиков с Ларой (так женщину эту звали) отбуксировали его на квартиру; своим ходом он, понятно, идти не мог.

Я замыкал шествие.

Когда мы поравнялись с их площадкой, женщина пригласила меня зайти обогреться. Но я сказал, что обогреюсь этажом выше, у Зарудиных. Дело этим не кончилось. Дело только разгоралось. На следующий день вечером к нам домой закатилась эта самая тетя Лара (так она велела себя называть). Адрес мой и имя она выведала у Зарудиных — и вот явилась с огромным тортом и объявила моей матери, что я — спаситель Филимона Федоровича, ее, тети Лариного, законного супруга. Не будь, мол, меня, он бы или замерз насмерть, или бы его хулиганы обчистили и прикокнули. Тем более у него в кармане полторы сотни новыми было. И вот в результате моей помощи и человек цел, и деньги живы!

Мать была удивлена и обрадована. Я ей вчера об этом событии ничего не сказал. Как-то неловко было бы рассказывать, рассусоливать. Ведь ни храбрости, ни сообразительности особой я не проявил, ничего этого и не требовалось. Помог человеку — и все.

Шикарный торт, который принесла тетя Лара, не соответствовал внешнему виду дарительницы: одета она была небогато и немодно. На поношенной кофточке у нее выделялась медная брошка, большая такая, в форме лиры. Я мысленно переименовал эту тетю Лару в тетю Лиру. Позже и в глаза стал так ее звать, она не обижалась.

А торт мать мою очень растрогал: сразу понятно было, что не от избытка он куплен. Мать расчувствовалась, стала говорить тете Лире всякие добрые слова. Та в ответ начала прямо-таки требовать, чтобы летом я ехал не в пионерский лагерь, а к ней — на все каникулы. Они ведь с мужем не в городе живут, у них свой домишко в Филаретове.

— Где? — переспросила мать напряженным голосом.

— В Филаретове, — повторила тетя Лира. — Да что с вами, голубушка?!

Тогда мать сказала ей, что именно около этого Филаретова погиб мой отец. Но добавила, что, если я захочу провести там лето, она меня отпустит, она не боится. Ведь туда, куда ударил один снаряд, второй никогда не ударит. Мать пережила Великую Отечественную, мыслила военными категориями. Она верила, что людские судьбы тоже подчиняются законам баллистики.

Мне ехать в это Филаретово вовсе не хотелось, я считал, что в пионерлагере веселей. Но потом вышло так, что к тете Лире и дяде Филе я все же отправился, и не одно лето бывал у них. Ничего плохого там со мной не случилось. Правда, кое-что там со мной произошло, но это «кое-что» выходит за грани плохого и хорошего.

 

VIII

 

Обычно мои архитектурные сновидения ничего не подытоживают и ничего не предвещают. Поэтому я их быстро забываю. Но кое-какие помню.

 

Страшный сон увидел дед:

К чаю не дали конфет!

 

В ночь после посещения нас тетей Лирой спалось мне неважно: я объелся тортом. Под утро стало легче, я уснул. Мне приснился какой-то покинутый город. На улицах мелкой волнистой россыпью лежал песок. Людей нигде не было. Не было и никаких следов военных или сейсмических разрушений. Я заходил в пустые дома, поднялся на кирпичную башню, — и тут задребезжал будильник.

По пути в школу я вспоминал сон. Чего-то не хватало в том городе, но чего именно — припомнить я не мог. Помнил прочные, массивные стены с обвалившейся кое-где штукатуркой, помнил балконы, где на нанесенной ветром земле выросли кустики, помнил оконные и дверные проемы… И все же чего-то там не было, или что-то было не так, как должно быть.

Когда человек о чем-то усиленно размышляет, он невольно замедляет шаг. Поэтому я явился в школу с опозданием.

Опоздал я минут на пять. В то утро наш 8-а сдвоили с 8-б — у них учитель заболел. Когда я вошел в химлабораторию, Валентина Борисовна, наша химичка, стоя у доски, сделала мне выговор, но присутствовать разрешила.

В лаборатории стояли длинные черные столы и скамейки. Из-за того, что классы объединили, все сидели тесно. Только на одной скамье оставалось немного места. Я попросил девочку, сидевшую с края, подвинуться. Выполняя мою просьбу, она задела локтем колбочку. Все пялились на доску, где учительница выводила формулу, и никто не видел, кто именно уронил колбочку со стола. Но когда послышался звон разбитого стекла, все уставились в нашу сторону. Валентина Борисовна решила, что виноват я, и сделала мне второй выговор. Я не стал оправдываться, голыми руками собрал осколки и отнес их в угол, где стоял железный ящик. Когда я вернулся на место, девочка шепнула мне: «Ты молодец, Павлик!» Эту беленькую симпатичную девочку я не раз видел в школьных коридорах и даже знал, что зовут ее Эла. Но я почему-то очень удивился, что и она знает мое имя, и спросил ее, откуда ей известно, как меня звать. Она ответила, что ее подруга, которая «все на свете знает», недавно в переменку указала ей на меня и сказала, что это мои стихи в стенгазете.

Действительно, в январском номере школьной стенгазеты было помещено мое стихотворение «Новогодний клич», ознаменовавший собой мое первое проникновение в печать. Я спросил Элу, очень ли понравился ей мой «Клич». Она ответила неопределенно, из чего я понял, что в поэзии она разбирается слабо. Но я все готов был простить ей за то, что она назвала меня Павликом. В ее устах это имя прозвучало как музыка, и в первый раз в жизни оно показалось мне не таким уж плохим.

Через несколько минут Эла снова обратилась ко мне по имени.

— Ой, Павлик, у тебя вся рука в крови, — тревожно прошептала она.

В самом деле, из двух пальцев моей правой руки обильно струилась кровь — это я порезался осколками. И вот я поднял окровавленную ладонь и обратился к преподавательнице:

— Валентина Борисовна, разрешите сходить на перевязку. Я вам клянусь, что скоро вернусь!

Химичка сделала мне третий по счету выговор (якобы за паясничанье), но в медпункт отпустила.

В тот же день я проводил Элу до ее дома; она жила на Петрозаводской. Наша дружба, скрепленная кровью, ширилась и разрасталась. На ходу я устно ознакомил Элу со своими лучшими стихами. Она слушала внимательно, но без должного волнения и вскоре стыдливо созналась, что стихи — не только классиков, но даже мои — ее не очень занимают. Она интересуется зодчеством и каждое воскресенье бродит по городу, рассматривая дворцы, церкви и просто старинные жилые дома; иногда она и зарисовывает увиденное. В будущем она надеется стать архитектором.

— А снятся тебе архитектурные сны? — спросил я.

— Нет, — ответила Эла. — Мне иногда снится, будто я — Люба… Вот и сегодня приснилось — мать меня будит: «Люба, Любаша, вставай! В школу опоздаешь!» Я так обрадовалась, что меня Любой звать, что от радости проснулась. И тут-то сразу вспомнила, что не Люба я, а Эла…

— Разве Эла — плохое имя?! — возразил я. — Имя что надо!

— Эла — это сокращенно. А полное имя — Электрокардиограмма. Так я и в метрике записана, — с печалью в голосе призналась девочка.

И тут она рассказала, почему ее так обидели. Ее папаша — боксер в отставке, а ныне — завхоз живорыбной базы, — всегда мечтал о сыне, из которого он выковал бы боксера, чтобы тот приумножил семейную славу. И вот жена родила девочку; ей дали имя Вера. Затем родилась вторая девочка, ее назвали Надежда. Когда на свет появилась третья, с отцом от огорчения произошел сердечный криз и он попал в больницу на полтора месяца. На больничной койке он придумал имя для третьей дочки и пригрозил матери разводом, если та будет противиться. В загсе долго отговаривали, но он настоял на своем. И стала его третья дочь Электрокардиограммой. Васильевной.

Когда я выслушал эту горькую историю, мне стало очень жаль Элу, и я мысленно поклялся, что всегда буду ей. верным другом и никогда ни в чем не подведу ее.

Клятвы этой я не выполнил.

 

IX

 

Наша дружба с Элой крепла. Мы часто бродили с ней по старым районам Питера. Я таскал ее этюдник, а когда она зарисовывала какой-нибудь старый особняк, стоял возле нее, любуясь не архитектурой, до которой мне было как до лампочки, а Элой как таковой.

Стихи мои теперь регулярно появлялись в стенгазете, а когда возник школьный литкружок, я сразу вступил в него. Но обсуждения там происходили на невысоком уровне, и я не раз подвергался нападкам завистников.

 

На творческое совещание

Спешил поэт, ища друзей, —

Но там услышал сов вещание

И гоготание гусей.

 

Я знал, что недалеко от Обводного канала, при клубе «Раскат», действует молодежная литгруппа, которую ведет поэт Степан Безлунный. Стихи его мне нравились, и я решил устроиться к нему. И вот в сентябре 1964 года, после последнего урока, я поехал в этот клуб и оставил там заявление, приложив к нему восемь отборных, самолучших своих стихотворений.

Вскоре я был принят в литгруппу. Но сейчас о другом речь.

Когда я, сдав свою заявку, собирался идти домой, то увидал сквозь окно вестибюля, что начался дождь. Плаща у меня не было, и я решил подождать в помещении, пока мало-мальски прояснится.

Шагая взад-вперед по просторному холлу, я обратил внимание на бумажку, прикнопленную к доске для объявлений. Там от руки, синим фломастером, сообщалось нижеследующее:

ВНИМАНИЕ! СЕГОДНЯ СИЗИФ в 28-й КОМН.

Я заинтриговался: при чем здесь Сизиф? В холле околачивалось несколько человек, тоже пережидающих дождь. Я обратился к девушке с нотной папкой: — Не скажете, почему это в клубе Сизиф? Девица даже отпрыгнула от меня, в глазах — недоумение. Ясно было, что имя это она впервые слышит. Я решил: проще самому узнать, что кроется под этим Сизифом, и отправился искать 28-ю комнату. Отыскал ее на втором этаже. На двери там красовалось объявление, написанное тем же синим фломастером:

ТОПОЛОГИЧЕСКИЙ ДОКЛАД О ПРОИСХОЖДЕНИИ СВОЕЙ ФАМИЛИИ СДЕЛАЕТ Т. Д. КОШМАРЧИК ОППОНЕНТЫ: СУБМАРИНА СИГИЗМУНДОВНА НЕПЬЮЩА, СВЕТОЗАР АРИСТАРХОВИЧ КРЫСЯТНИКОВ

Я вошел в большую комнату, сплошь заставленную столами. Там сидело человек десять, не больше. У стены справа маячили два манекена, мужской и дамский; в простенках стояли четыре швейные машины. К Сизифу эта техника отношения не имела, просто здесь же по субботам занимался кружок кройки и шитья, — об этом сообщила мне пожилая дама, восседавшая возле двери за маленьким столиком. Позади дамы на стене висела на гвоздике дощечка с надписью:

СЕКЦИЯ ИЗУЧЕНИЯ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ИМЕН И ФАМИЛИЙ СИЗИФ СТАРОСТА СЕКЦИИ ГОЛГОФА ПАТРИКЕЕВНА НАГИШОМ

Почтенная старостиха спросила, как меня зовут. Я назвался, и она с долей пренебрежения заявила:

— Белобрысов — фамилия не уникальная, научно-познавательного интереса в ней нет. В основной состав секции вас не примут. Если хотите, можете посещать СИЗИФ на правах гостя…

— А я и не прошусь в вашу секцию, — сказал я.

— Ну, это уж ваше дело, — обиженно изрекла Голгофа Патрикеевна. — Вы просто представления не имеете, какие замечательные люди собираются здесь… Вот посмотрите! — Она протянула мне тисненную серебром папку, на которой значилось: «СИЗИФ. Редкофамильцы и редкоименцы. Основной состав».

Дождь за окнами шел на убыль, пора было топать домой, а список был длинный. Я стал просматривать его через пятое в десятое: Агрессор Ефим Борисович… Антенна Сергеевна… Бобик Аметист Павлович… Жужелица Марина… Кувырком Любовь Гавриловна… Ладненько Кир Афанасьевич… Медицина Павловна… Ночка Демосфен Иванович… Пейнемогу Анастасия… Свидетель Лазарь Яковлевич… Сулема Стюардесса Никитична… Эротика Митрофановна… Яд Сильфида Борисовна…

— Нате ваш список, — обратился я к Голгофе Патрикеевне. — Тут у вас, между прочим, ошибочка. Смотрите, дважды написано: «Трактор Андреевич Якушенкин». И год рождения один и тот же — тысяча девятьсот двадцать девятый.

— А вот и не ошибка! — просияла Голгофа. — Это близнецы. Родители не хотели обидеть кого-либо из них и дали им одно, но выдающееся имя. С точки зрения педагогики — очень разумное решение!

— А это что за шифровка? — вопросил я, указав на последнюю страницу, где особняком значились четыре человека:

Иван Гаврилович............. —ов.

Матрена Васильевна.......... —ва.

Яков Григорьевич............ —ан.

Андрей Ибрагимович......... —ий.

— Это, молодой человек, наши неприличники! Наш золотой фонд! — радостно воскликнула Голгофа Патрикеевна. — Стойкие люди!.. Матрена Васильевна, например, красавицей была, вокруг нее ухажеры, как шакалы, крутились, а замуж так и не вышла. Не хотела свою уникальную фамилию терять! Хочешь, мол, мужем быть моим — бери мою фамилию! Но не нашлось настоящего человека…

— А какая у нее фамилия? — загорелся я.

— Фамилии этих четырех вы можете спросить у мужчин, — зардевшись, проинформировала меня Голгофа.

Я огляделся — кого бы спросить. Народу расселось за столами уже немало, но почти все пожилые, солидные люди; неудобно у таких спрашивать. Я решил подождать. Сизифы дружно валили в комнату. Они перебрасывались какими-то словечками и шутками, понятными только им. Одни держались степенно, другие — смиренно. Чувствовалось: у них своя иерархия.

У меня мелькнула идейка: Элу угнетает ее имя, а здесь добрые люди гордятся своими редкими именами. Если подключить Элу к сизифам, ей бы куда веселей на свете жилось.

— Голгофа Патрикеевна, — обратился я к старостихе, — у меня одна знакомая есть, ее зовут Электрокардиограмма. Ее примут в секцию?

— Электро-кардио-грамма! — с чувством проскандировала Голгофа. — Звучное, певучее имя! И какой глубокий, благородный подтекст!.. Значит, не перевелись еще родители с хорошим вкусом… Конечно, мы ее примем безоговорочно!

«Заметано! — подумал я. — Теперь пора рвать когти отсюда. Но прежде…» Среди сизифов, которые еще не успели занять места, я выбрал коротенького старичка с добрым лицом и подошел к нему.

— Извините, какие фамилии у неприличников? — спросил я.

— …ов, …ва, …ан, …ий[17], — с ласковой готовностью сообщил старичок. — Мне, конечно, далеко до них. Я только Экватор Олегович Тяжко… А как вас именовать, юноша?

Я назвал фамилию, имя, отчество.

— Белобрысов — не густо, очень не густо. На членство не тянет, — сочувственно покачал головой Экватор Олегович. — Но не огорчайтесь: фамилия хоть и не уникальная, но редкая. У нас, сизифов, память на такие вещи ой какая цепкая, а я за свою жизнь немногих Белобрысовых запомнил. С одним — Николаем — в школе учился. Он в Озерках утонул. С другим — Василием Васильевичем — на Загородном по одной лестнице жил. Это не отец ли ваш? Отчество-то сходится.

— На Загородном мы жили. Я-то не помню, но мать мне говорила…

— Ужасно не повезло ему с этой миной… Его весь дом хоронил… А сейчас вы где живете?

— На Петроградской, на Зелениной.

— Я тоже давно оттуда, с Загородного, съехал. Месяца, кажется, через три после смерти Василия Васильевича… Мать-то здорова?

— Спасибо, здорова.

— Ну, вас, юноша, о здоровье не спрашиваю! Братец Петя тоже, наверно, не хуже вас вымахал?

— Вы путаете что-то. У меня брата нет.

— Значит, опять затмение нашло. — Старичок посмотрел на меня, пожевал губами и спокойно добавил: — Вот и жена мне вчера сказала: «Продырявилась твоя память, Экватор Олегович!» А ведь прежде как все помнил!..

В этот момент послышался почтительный шумок. В комнату, улыбаясь наигранно-смущенно, вступили два рослых, мощных — и абсолютно одинаковых человека.

— Ну, теперь СИЗИФ в полном сборе, — услыхал я радостный голос Голгофы Патрикеевны. — Трактора наши пришли!

Я торопливо вышел в коридор. Не до сизифов, не до тракторов мне было.

 

X

 

Из клуба домой я пешком шел: на ходу лучше думается.

Экватору Олеговичу этому врать незачем, размышлял я. На брехуна он не похож. Что знал, то и сказал мне.

Теперь многое в поведении матери становилось для меня понятным. А вернее— совсем непонятным. Почему она скрывает, что у меня был (или есть?) брат? Что с ним сталось? На душе у меня было ой как тревожно.

 

Ты жизнь свою разлиновал

На тридцать лет вперед,

Но налетел девятый вал —

И все наоборот.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: