Увы, ненасыщаемо дно человеческих очей.
Авраамий Палицын
Бывал князь в монастыре неоднократно и все переходы знал, дошел к дальней келье легко. В келье топилась печь, на столе большой оловянный кувшин с пивом, хлеб, блюдо с рыбой.
Все скамьи заняты: Григорий Орлов раскинул по скамьям свои шубы, кафтаны, торбы и мешки.
Стольник Григорий Орлов, человек торопливый до остервенения, ел рыбу руками, вытирал руки о стол, кончал есть, пил мед, снова возвращался к рыбе.
– Дмитрий Михайлович, – сказал Орлов, вставая и обнимая князя, – узнаёшь соседа?
– Здравствуй, Григорий Николаевич, – ответил Пожарский.
– А ты все служишь? – сказал Орлов. – Удивляюсь я на тебя, Дмитрий. Человек ты родовитый, не хуже других, и ратное дело знаешь, и грамотен даже. А к какому берегу ты – не поймешь! И живешь, как люди говорят, – ферязи самые добрые, рогозинные, да завязки мочальные.
– Спать пора, Григорий Николаевич, – сказал Пожарский. – Вот освободи место.
– Слушай, Дмитрий Михайлович, ты мной не брезгай. Помнишь, как у нас чуть возок с царицей не перевернулся? Я тебе, Дмитрий Михайлович, друг. У меня у самого с недостатку брюхо росло. Ты вот, Дмитрий Михайлович, с Ляпуновым, а он рязанец и все своим рязанцам норовит, да братьев у него много, да свояков… А надо держаться, князь, за Владислава. Первое: я Владиславу крест поцеловал два раза, а вору – раз. А второе: Владислав – царевич прирожденный, а вор – неведомо кто, да потом того же вора убили. Паны в Москве, у них приказы, казна, короны, печати, пушки, пищали. Надо их руку держать. И идет к панам на помощь главный их воевода Карл Ходкевич. Этот не нам чета. По всему свету дрался. Человек строгий и правильный. Бил на Украине холопов, и кого поймает, жарит в медном быке, и в том быке труба – человек кричит, бык мычит, а народ слушает и страшится, а страх, князь, – начало премудрости. А у нас, князь, так не умеют. Мы что? Мы колом по голове да под лед. Ни страху, ни научения. Ты что, князь, меду не пьешь? Это тебе монахи прислали. Да я и не выпил, на всех хватит. Вот рыбы, князь, уже нет.
|
– Спать надо, Григорий Николаевич.
– Да ты слушай, ты не важничай. Холопов и блинников поляки побьют. Если мы панам сейчас поможем, то такое получим, чего у нас и на разуме нет. Сделают нас кравчими, каштелянами или графами какими‑нибудь. И ты поправишься и роду своему чести прибавишь. Я знаю, что ты над панами под Зарайском промыслил. Так ты не бойся: они тебе за то дороже дадут.
Дмитрий Михайлович сам постлал себе постель, улегся ногами к печке, прикрылся кафтаном с головой так, как прикрываются люди, привыкшие спать под открытым небом.
– Ах, Дмитрий Михайлович, Дмитрий Михайлович, не ту ты руку держишь! В Тушине у нас и Троекуровы были, и Сицкие, и Трубецкие… а тебя не было. Сытость у нас в Тушине такая была, что головы скотские, да ноги, да требуху на землю кидали, собакам не проесть, так что засмердел даже лагерь. Привыкать пришлось. Жизнь хороша была на удивление. А ты панов бил! А я, Дмитрий Михайлович, столовые запасы собирал. Приеду, соберу мужиков, скажу: «Подавайте с сохи по осьми яловиц, да баранов, да утят, да тетеревей, да половинок свиных кругом по шестнадцать, да масла коровьего, да масла конопляного по четыре пуда. А кур, сыров по сорока. Да яиц четыреста. Капусты соленой – сорок ведер, вина – десять ведер, меду – десять ведер, да еще лососей». Это для запроса. Нет у них лососей. Ну конечно, тут надо деревню жечь. Пожжешь немножко – достанут. Потом опять приедешь, скажешь: «Давай с каждой сохи по сороку туш бараньих, по сороку половин ветчины, по осьмидесяти гусей, по двести кур, яиц по пятьсот, по сороку чети солоду ячного, по десяти пудов масла коровьего, коров шестьдесят, сена стогов двести, да осетров, да всего того, что раньше брал, да всего не припомню…» А в сохе всего мужиков триста. Ну, не достанут. Тогда жечь! А ты, Дмитрий Михайлович, все с панами!.. А мы вдруг в день больше соберем, чем ты во всю жизнь видел. Ты посмотри, какая у моего Мишки морда! А теперь, друг, довольно! Послужу законному государю Владиславу. Возьму село с деревнишками, брать буду по порядку. Я теперь мужика знаю, он хитрый, он достанет. Чего спишь, Дмитрий Михайлович? Все брезгаешь?.. А вот Трубецкой не брезгал. Мы с ним икру кушали с лимонами. Икру мы в Ярославле достали, мало не тридцать пудов. Грех, думаешь? Монахи замолят! У нас теперь, Дмитрий Михайлович, одних патриархов три али четыре: Гермоген в Москве сидит – патриарх, и в Тушине Филарет – патриарх, и Иона – тоже патриарх, и грек этот, Исидор, – он четвертый. Ну как не замолить!
|
Налил пива Орлов, подошел к князю, сказал:
– Выпей, друг. Все равно, монахи тебе же в счет поставят – твоя келья‑то… Ты что не говоришь? У меня от уговоров горло пересохло. Жалею я тебя… Живем рядом, воевали вместе…
– Вместе не воевали, – сказал Дмитрий Михайлович, откидывая шубу и садясь на лавку.
|
– Я ничего, – сказал Орлов. – Я спьяну… Мне коней посмотреть надо.
Ушел на мороз Орлов. «Пускай заснет Дмитрий Михайлович. Глупый человек, убить может… Небось отошел, спит… И хорошо, что спит. Уж больно я с ним разговорился, а он злой да сильный. Спит Дмитрий Михайлович и горя себе не знает, беспечный человек. А и впрямь хорошо проверить, кормлены ли лошади».
У Пожарского при конях стремянный. Кони хрустели овсом. А его лошади стояли у стены голодные и нюхали снег.
Вот всегда такое ему, Орлову, несчастье! Надо холопов найти. Тут увидел Григорий Николаевич седого монаха с черными бровями. Подошел Орлов под благословение. Монах заговорил спокойно:
– Известно нам, что род Орловых честью и жалованьем обижен, а разумом высок. Так вот советую я по благоприятству: в монастыре не ночевать, а ехать на Москву. Дам я вам грамотку, а вы ту грамотку в Кремле передайте пану Гонсевскому.
– Да меня не пустят!
– Пустят с грамоткой. Я хоть монах и невидный, а важные люди меня знают. Только надо спешить и в Москве быть прежде Пожарского. Сказано в писании: «Близко погибель Моава, и сильно спешит бедствие его». Спешить надо. Скажешь – от Мело.
И сам монах спешил и благословил Орлова не по‑русски сложенным крестным знамением.
Тут Орлов все понял и заспешил еще больше.
Монах‑то латинянин, а в каком месте сидит! Значит, при важном деле и говорит недаром.
Разыскал Григорий Николаевич челядинцев и ругать не стал. Оседлали голодных коней и погнали ночью скорее на Москву.
Вот время – лови да хватай!
Понедельник
Трудно вообразить, какое множество тут лавок, какой везде порядок.
Самуил Маскевич о Москве
Перед тесовыми воротами, ведущими в Москву, на Ярославской дороге, собралось много возов, собрались пешие люди, конные.
На деревянных стенах пушек не видно было. Свезли, вероятно, куда‑нибудь.
Но на башнях видны польские люди и немецкие пешие воины.
С открытием ворот запоздали.
Шептались около возов:
– Смоленск еще в осаде. Говорят, из восьмидесяти тысяч человек не осталось в живых и пятнадцати тысяч.
А про другие места Московского государства лучше не то что не говорить, а и не думать.
Открылись московские ворота, начали впускать возы. Не сразу, а по одному, и все с придирками.
Прощупывали возы до дна – нет ли под товаром пищалей или топоров.
Возы с мелкими дровами не пропустили, сказали:
– Это не дрова, а дреколье – воевать.
Плотники пришли. Плотников пропустили, а топоры у них отобрали. Говорят – оружие.
Да и самих плотников обыскали, нет ли у них за пазухой камня – тоже оружие, – для верности распоясали.
Уже проехали возы в ворота, как прискакал Орлов с челядинцами. Хотели его обыскать, но ткнул он цидулку начальнику караула. Был тот неграмотен, но сообразил: буквы непонятные, – вероятно, латынь. Пропустил.
Веснеет. На дерновых крышах висят сосульки.
Народу на улицах много, собираются кучками, о чем‑то говорят.
Среди непрерывных рядов домов и заборов есть бреши. Щепки лежат на опустелых местах, брошенные бревна.
На пожар не похоже.
Сообразил Орлов: дров в Москве нет, – значит, разбирают на дрова опальные дворы. Кто убежал от поляков и оставил дом без охраны – вот и пошел его дворишко на топливо. И не то чтобы соседи злились, а так – топить нечем.
На улицах рогаток нет. Улицы прочищены, и шалаши сняты.
Из домов выезжают возы. Возы плотные, покрытые рядном, перевязанные. За возами идут польские и немецкие люди. Переезжают в Китай‑город и Кремль.
У Белого города задержались. Поехали обходом, через Трубу. Там, где разлилась река Неглинная широким прудом, обычно ворота раньше открывались.
Ворота закрыты. У ворот немецкие и польские возы.
Постояли, послушали.
Вчера было вербное воскресенье. Обыкновенно в этот день из Кремля выезжал патриарх на лошади.
У лошади уши приставные и полотняная попона. Изображала она осла. Ехал на ней патриарх, а вел лошадь царь. А за патриархом везли большую вербу разукрашенную, а на вербе, как птицы, сидели певчие и пели.
Вчера шествие было, но народу на Красную площадь не пришло.
Открыли ворота Белого города.
Сперва мост спустили, потом открыли кованые ворота. Поехали в башню. Там поворот, и, в повороте подъемные решетки.
«Везет же людям! – думал Орлов. – И такую крепость заняли обманом!»
Ворота в Китайгородской стене были уже открыты.
Выехали на Красную площадь – вся площадь заставлена ларьками, шалашами, лавками.
В разрывах между лавками видны зубцы невысокой стены, идущей вдоль рва.
Ров по зимнему времени пуст.
Лавки открыты, а торговли не видно.
Подъехал Орлов к Фроловским воротам, показал страже записку. Пошли докладывать.
К Гонсевскому, конечно, Орлова не допустили. Записку взяли. Кремль был переполнен.
Пошел Григорий Орлов на поклон к Михаиле Салтыкову, по прозвищу Кривой.
Салтыков Орлова принял тревожно и даже не гордился очень.
Рассказывал, что патриарха взяли под стражу, а он уперся.
Так как время постное, то дают патриарху на неделю ведро воды и сноп овсяной соломы необмолоченной. Может, образумится.
Служить полякам стоит. Царица Марфа, Ивана Грозного седьмая жена, что признавала Самозванца своим сыном, а потом Шуйскому помогла, просила недавно деревнишек – дали.
А ему, Салтыкову, дали Вагу.
Тут Орлов ахнул: это царский кус, раньше им Марфа Борецкая, посадница, владела, потом Борис Годунов, потом Шуйский, а тут – Салтыков.
Заторопился Орлов. Салтыков надел парчовый кафтан. Звали его на совещание.
Просил Орлов, чтобы и его взяли. Засмеялся кривой Салтыков.
Тут пришли от Гонсевского и позвали Орлова.
В доме у Троицких ворот, в Борисовом подворье, в богатых палатах Годунова, где стоял гетман Гонсевский, тепло.
Орлов заметил, что тепло идет с полу – значит, под полом печные трубы. Очень это удобно, и всё мы, русские, можем придумать! И он, Орлов, придумает такое, что ему отвалят отменный кус.
Докладывал Андронов‑кожевник, боярин теперь, – получил высокое это звание в Тушине, а Борис его к себе звал для волховства.
Федька Андронов докладывал обстоятельно и говорил по‑простому.
– Служим мы, – говорил Федька, – свидетель бог на мою душу, чистой совестью. Подались Владиславу со столицей и иными замками и крест целовали. Однако же некоторые хотели податься вору, но вот тот убит. А есть мужики и посадские люди, что сами хотят быть как господа. И лучше с ними теперь обойтись по их штукам. Тогда и те их штуки мало что помогут, и мы их умысел на правдивую сторону поворотим. Для того потребно в приказы иных людей посадить, которые нам бы прямили. А не то у московских людей великая дерзость. И надо, чтобы гусары никуда не выезжали, а и мы им станем каждую четверть жалованье платить. Времена шаткие. Поехали люди польские вчера доставать сено на Остоженку. – из стогов, без торгу и платы. А мужики палками их побили. Стража с водяных ворот мужиков поколола. Но лучше московитов не дразнить. А наши люди дерзкие и драться будут даже без снаряда. А лучше бы королю идти к Москве не мешкая, а не то города от Москвы отстанут.
Тут встал пан Гонсевский и сказал, что от верных людей и одного святого монаха, через верного же человека, известно, что готовят московиты восстание и злоба народа беспрестанно увеличивается.
Народа в Москве больше, чем муравьев.
И пан Гонсевский кончил тем, что пригласил всех выйти на кремлевские стены.
Кремлевские стены наверху широки, крыты деревом.
На стенах стоят пушки без числа. Пушки всякие – мортиры, единороги, длинные пищали.
Башни часты – от башни до башни два лучных выстрела.
Стены не прямы – с одной бойницы можно видеть другую.
Стены великого мастерства, не хуже миланских.
К Кремлю прижался, защищая его с той стороны, откуда легче пойти приступом, каменный Китай‑город, с толстыми, крепкими стенами.
– Надо, – сказал француз Маржерет, – на эти стены больше пушек.
Москва лежала внизу, похожая на корзину с дорогими игрушками. Она белела нечистым снегом домовых крыш, пестрела куполами, желтела весенним снегом и бревнами мостовых.
Улицы шли узкими трещинами туда, на Русь.
Удивлялись люди на стене обширности города. Кремлевских стен – две версты, стен Китай‑города – еще две версты, Белого города ширина – девять верст, а деревянных стен – четырнадцать верст.
– Прекрасный город! – сказал Маржерет. – Всех стен охранять нельзя. Надо сжечь.
Тут Орлов заторопился. Начал говорить, что сжечь Москву трудно. Сады есть, опять‑таки Неглинная широко разлилась, Москва‑река. Жечь надо город сразу во многих местах. Только москвичи не дадут.
– Я сам зажгу свой дом изнутри, – сказал Салтыков.
Тут Григорий Николаевич Орлов увидел, что ему до Салтыкова далеко: боярин, получивший область Вагу, за малым уже не стоял.
Жечь Москву решено было поручить двум тысячам немцев при коннице.
Пошли проверять стражу, обнаружили, что трое пахолков спят, забравшись в Царь‑пушку.
Оштрафовали за то по пятнадцати злотых.
Осмотрели пушки. Рядом стоял тяжелый дробовик семи с половиной аршин длиной и с более чем аршинным дулом. Отлит был дробовик при Федоре Иоанновиче Андреем Чоховым и еще блистал новизною меди. Рядом с ним стояла пушка, еще новее, того же мастера, полегче – четыреста тридцать пудов. Звали ее «Троил». Рядом же с ней длинная узкодульная пищаль «Аспид», уже двадцатилетняя, в триста семьдесят пудов. И маленькая, Проней Федоровым только что вылитая для того, кто назывался Дмитрием Ивановичем, короткомордая мортира в сто шестнадцать пудов. И маленький «Левик», длиной в шесть аршин, и «Онагр», тоже в шесть аршин, и острая «Пана», украшенная ехиднами, отлитая уже пятьдесят лет тому назад пушкарем Ганусовым.
На стенах работали. Привели коней, покатили пушки на верх стены. Катили, подкладывали поленья под медные колеса, катили, втягивая веревками, ругаясь на всех языках. Лопались кирпичи под колесами.
«Аспид» и «Троил», «Лев» и острая «Пана» направили широкоротые свои морды на еще не проснувшуюся Москву.
Гришка Орлов не спал долго. Всю ночь ему снились комнаты Гонсевского. Там на скамьях лежали царские одежды, вышитые вместо позументов по нижнему краю на аршин драгоценными камнями.
Не спал Орлов, вспоминал московские сокровища, золотые сундуки для мощей, короны царские, скипетры. Обо всем этом он раньше знал по слуху.
А тут он у Федьки Андронова на руке увидел лал в перстне невиданной красоты.
Спать нельзя. Счастье проспишь!
А к утру заснул все‑таки Гришка. Снился ему пожар Москвы. От пожара сыпались искры, и искры были золотые, и он эти искры собирал.
Вторник
Место князя Д. М. Пожарского. На нем живут в избах люди его крепостные: Тимошка серебряник, Петрушка да Павлик бронники, Матюшка алмазник, Аношка седельник. Сказали, что будут они все на службе с боярином.
Расписной список
Железная решетка, внизу кончающаяся остриями, закрывающая выход на мост из Фроловских ворот, в то утро не поднялась.
За решеткой под седлами, покрытыми пестрыми шкурами, стояли кони иноземных полков.
По бокам ворот в двух бастионах, уходящих своими основаниями в лед рва, стояли латники.
На стенах, под кровлями, и со стороны водяного рва с двойной стеной, отделяющего Кремль от Красной площади, и со стороны прудов на Неглинной, и со стороны Москвы‑реки – везде стояли иноземные воины.
Со стен хорошо смотреть на Москву‑реку.
На льду туши баранов, быков крепко приморожены. Как будто идет из Замоскворечья к Кремлю большое бескожее и безголовое стадо. Это мясной торг, приготовлено к заговенью.
Из Замоскворечья по Пятницкой въезжали розвальни, взбирались рысью в гору и исчезали в воротах Китай‑города, чтобы снова вынырнуть на площади.
На площади возов много.
Но не вышли сегодня подивиться богатству и затейливости московских изделий, умельству русских мастеров скучающие большерукие жолнеры.
Торг начался вяло. Все оглядывались люди на тяжелую неподнятую решетку.
Заскрипели противовесы. Подняли решетку, выехал небольшой отряд. Проехал к базарным старостам.
Передано было, что бояре приказали дать людей в помогу – поднять пушки на Китайгородскую стену.
Для того приказано брать лошадей у извозчиков.
Извозчиков в Москве множество, сани у них – розвальни, возница сидит на самом коне верхом, ноги между конем и оглоблями.
Стояли извозчики тучами у ворот. Здесь собиралось по двести саней.
Тут и начался с утра крик: извозчики к пушкам не шли и лошадей выпрягать не давали.
Рынок на Пожаре продолжал торговать.
Ранним утром из Серебренников, что между Трубою и Крапивниками, пошли берегом Неглинной пятеро черных людей на рынок для небольшой купли.
Шли крепостные Зарайского воеводы, оброчные.
Шел Тимоша, Петруша и Павлик – бронники, Матюша‑алмазник и Аноша‑седельник.
Жили они в слободе, где все люди были на оброке, серебром господам платили, потому и звалось место «Серебренники».
Шли, добрались до Китайгородской стены, вошли через Львиные ворота – левее был дом с львиной ямой. Дом старый, Борисом Годуновым построенный, но лев уже сдох. Пришли на рынок. На рынке разговоров много.
Боярин приехал и стал в своем доме, у храма Введения божьей матери, насупротив Варсонофьевского кладбища.
К боярину идти с пустыми руками не гоже, надо ему принести хоть калач, хоть рыбу, хоть грибов сушеных.
День свежий, ветер на площади гонит сено и рыжий, жирный от пыли, горький базарный снег.
У Китайгородской стены, прямо от ворот, торговали постным товаром – кислой капустой, рубленой и кочанной, и солеными огурцами. Дальше шел пустой, молчаливый самопальный ряд.
Иконные лавки, сапожные торги.
В ряду щепетильном и игольном торговля шла.
У самого рва сани стоят с поднятыми оглоблями. На оглоблях связки сухих грибов.
Дальше ряды чесночный и луковый и ряд калашный. Калачи покрыты холстом, чтобы не зачерствели от мороза.
Калач сразу не купили, пошли дальше любопытства ради.
У реки лежала горами, как дрова, мороженая рыба. Ближе к Зарядью самый бедный торговый ряд – зольный.
Стоят здесь бабы с лукошками, в лукошках зола для стирки.
Правее – пирожники торгуют на мосту к Кремлю.
Опять пошли мужики к калашникам, торговали один калач впятером.
Народу много, все толкутся, разговаривают друг с другом, а друг друга не слушают.
Один говорит:
– Больно шумят паны – житья не дают, и не столько сожрут, сколько перепортят.
А в сторону шепчут:
– Ляпунов идет из Рязани.
Другой говорит:
– Заруцкий идет, только с ним Маринка и немцы.
– Больно казаки в Суздали шумят.
Баба ходит, рассказывает:
– В Пскове Дмитрий объявился, самый настоящий, рыжий, присягали ему Псков и Опочка. Знаю наверно. Вот и снетка с того в рыбном ряду не продают.
– Дура! Снеток белозерский, его шведские люди не пускают.
– Ан нет! Снеток из‑под Гдова.
Шумит народ.
– В Астрахани объявился царевич Август Иванович, от Грозного. Там же царевич Лаврентий, от царевича Ивана, Грозного внук. А в степи у ногайцев скрываются царевич Федор, царевич Климентий, царевич Савелий, царевич Семен, царевич Василий, царевич Ерошка, царевич Гаврилка да царевич Мартынка – все Федоровичи…
Шумит рынок, о Заруцком кричат, о Прасовецком, о боярине Шеине, что Смоленск держит против панов, и никто не вспоминает Зарайского воеводу Пожарского.
Опять приценились к калачу. Дорог.
Услышали шум от Ильинских ворот. Пошли кучей смотреть.
На широкой стене ругались извозчики; поляки покалывали их дротиками, но крови еще не было.