* * *
Солнце закатилось. Но она просила дать ей еще немного полежать на воздухе.
Вечер был чудный. Мы курили и тихо разговаривали.
От замка через площадку тихо‑тихо пролетела огромная летучая мышь.
Совершенно черная: таких раньше не видывал.
Вдруг больная приподнялась и с криком: «Ко мне, ко мне» протянула руки.
Через минуту она упала на подушки.
Мы бросились к ней, она была мертва.
Как ни готовы мы были к такому исходу, но когда наступил конец, мы стояли как громом пораженные. Первым опомнился твой отец.
– Надо позвать людей, – сказал он глухо и пошел прочь. Он шел, покачиваясь, точно под непосильной тяжестью.
Я опустился на колени в ногах покойницы. Сколько прошло времени, не знаю, не отдаю себе отчета. Но вот послышались голоса, замелькали огни и в ту же минуту с груди графини поднялась черная летучая мышь, та самая, что мы видели несколько минут назад.
Описав круг над площадкой, она пропала в темноте.
О вскрытии трупа графини я не думал. Твой отец никогда бы этого не допустил.
Меня, как врача, поражало то, что члены трупа, холодные, как лед, оставались достаточно гибкими.
Покойницу поставили в капеллу.
Читать над нею явился монах соседнего монастыря.
Мне он сразу не понравился: толстый, с заплывшими глазками и красным носом. Хриплый голос и пунцовый нос с первого же раза выдавали его, как поклонника Бахуса.
После первой же ночи он потребовал прибавления платы и вино, так как «покойница – неспокойная». Его удовлетворили.
На другую ночь мне не спалось: какая‑то необыкновенная тяжесть давила мне сердце. Я решил встать и пройти к гробу.
Попасть в капеллу можно было через хоры: так я и сделал. Подойдя к перилам, взглянул вниз. Там царил полумрак. Свечи в высоких подсвечниках, окружающие гроб, едва мерцали и давали мало света. А свеча у аналоя, где читал монах, оплыла и трещала.
|
* * *
Хорошо всмотревшись, я увидел, что сам монах лежит на полу, раскинув руки и ноги, и на груди его была накинута точно белая простыня.
Нечаянно взглянув на гроб, я остолбенел…
Гроб был пуст!… Дорогой покров, свесившись, лежал на ступенях катафалка.
Я старался очнуться, думая, что сплю; протер глаза, нет, как не неверен свет свечей, как не перебегают тени…, но все же гроб пуст и пуст…
Не помня себя от радости, я бросился к маленькой темной лесенке, что вела с хор в капеллу.
Недаром я заметил подвижность членов; это только сон, летаргический сон…, мелькало у меня в уме. Слава Богу, слава Богу.
Кое‑как, в полной темноте, я скорее скатился, чем спустился с лестницы.
Врываюсь в капеллу, бросаюсь к гробу…
Боже…, что же это!… Покойница лежит на месте, руки скрещены, и глаза плотно закрыты. Даже розаны, которые я вечером положил на подушку, тут же, только скатились набок.
Снова протираю глаза, снова стараюсь очнуться от сна…
Обхожу гроб. На полу лежит монах; руки и ноги раскинуты, голова запрокинулась.
Мелькает мысль: где же простыня? и… исчезает.
Не доверяю своим глазам…, в висках стучит…
Нет, это стучат во входные двери со двора. Машинально подхожу, снимаю крючок. Свежий ночной воздух сразу освежает мне голову.
– Что случилось? – спрашиваю я. Входит ночной сторож в сопровождении двух рабочих.
– Ах, это вы, доктор! – говорит сторож и облегченно вздыхает. – А я‑то напугался. Иду это по двору, а за окнами капеллы точно кто движется; ну, думаю, не воры ли?
|
Боже избави, долго ли до греха.
На графине бриллиантов этих самых много‑много; люди говорят, на сто тысяч крон!
Подхожу. Шелестит, ходит да как заохает, застонет…
Ну, я бежал, позвал «парней, одному‑то жутко, – закончил сторож.
– Вы пришли кстати, с монахом дурно, надо его вынести на воздух, – приказываю я.
– Ишь, как накурил ладаном, прямо голова идет кругом, – сказал один из парней, поднимая чтеца. – Ну и тяжел же старик! – прибавил он.
В это время из рукава монаха выпала пустая винная бутылка и покатилась по полу. Парни засмеялись.
– Отче‑то упился, да и начадил без меры. Недаром же он и стонал, ребятушки, страсть страшно! – ораторствовал сторож.
Вынеся монаха во двор и положив на скамью, мы стали приводить его в чувство.
Это удалось не сразу. Угар и опьянение тяжело подействовали на полного человека.
Наконец он открыл глаза: они дико бегали по сторонам.
Я приказал дать ему стакан крепкого вина. Он жадно выпил, крякнул и прошептал:
– Неспокойная, неспокойная.
Начало рассветать: послышался звон церковного колокола к ранней службе.
Я пошел к себе, желая все обдумать, но едва сунулся на кровать, как моментально заснул.
День прошел обычно.
Монах совершенно оправился и просил только двойную порцию вина «за беспокойство».
Я видел, как экономка Пепа подавала ему жбан с вином, и шутя сказал ей:
– Смотрите, Пепа, возьмете грех на душу, обопьется ваш монах.
– Что вы, доктор, да разве они постольку выпивают в монастыре! А небось только жира нагуливают, – ответила Пепа.
|
Ночью я часто просыпался, но решил не вставать.
Рано поутру слышу нетерпеливый стук в мою дверь.
«Несчастье!» – сразу пришло в голову.
В один момент я готов. Отворяю.
Передо мной Пепа; на ней, что говорится, лица нет.
– Доктор, доктор, монах…, монах умер… – Заикаясь, произносит наконец она и тяжело опускается на стул.
Спешу.
На той же лавке, что и вчера, лежит монах.
Он мертв. Глаза его широко открыты, и все лицо выражает смертельный ужас.
Кругом вся дворня.
* * *
– Кто и где его нашел? – спрашиваю я. Выдвигается комнатный лакей.
– Господин граф приказали вставить новые свечи ко гробу графини, я и вошел в капеллу, а он и лежит у самых дверей.
– Верно выйти хотел, смерть почуял, – раздаются голоса.
– Да не иначе, как почуял, через всю капеллу притащился к дверям.
– В руке у него было два цветка, мертвые розы. Вчера ребята из деревни целую корзину их принесли, весь катафалк засыпали.
– Верно, беднягу покачивало; он и оперся и зацепил их.
– Хорошо еще, что покойницу графинюшку не столкнул, – рассказывают мне один перед другим слуги.
Я слушал, и в голове у меня гудело и в первый раз в душе проснулся какой‑то неопределенный ужас.
Смерть была налицо, и делать мне, собственно говоря, было нечего.
Но все‑таки я велел перенести труп в комнату и раздеть.
Первое, что я осмотрел, была шея, и на ней я без труда нашел маленькие кровяные пятнышки – ранки.
Тут у меня впервые зародилась мысль, что ранки эти имеют связь со смертью. До сих пор не придавал им значения, я их почти не осматривал.
Теперь дело другое. Ранки были небольшие, но глубокие, до самой жилы.
Кто же и чем наносил их?
Пока я решил молчать.
Монаха похоронили. Графиню спустили в склеп. Для большей торжественности ее спустили не по маленькой внутренней лестнице, а пронесли через двор и сад.
И в день похорон члены ее оставались мягкими и мне казалось, что щеки и губы у ней порозовели.
Не было ли это влияние разноцветных окон капеллы или яркого солнца?
На выносе тела было много народа.
После погребения, как полагается, большое угощение как в замке, так и в людских.
* * *
Когда прислуга подняла «за упокой графини», начали шуметь и выражать неудовольствие на старого американца. Он ни разу не пришел поклониться покойнице. И утром, на выносе тела, его так же никто не видел. Напротив, многие заметили, что дверь и окно сторожки были плотно заперты.
Под влиянием вина посыпались упреки, а затем и угрозы по адресу американца.
Смельчаки тут же решили избить его. Толпа под предводительством крикунов направилась в сад к сторожке.
Американец, по обыкновению, сидел на крылечке.
С ругательствами, потрясая кулаками, толпа окружила его.
Он вскочил, глаза злобно загорелись, и, прежде чем наступающие опомнились, он заскочил в сторожку и захлопнул дверь.
– А так‑то ты, американская морда, – кричал молодой конюх Герман. Он вскочил на крылечко и могучим ударом ноги вышиб дверь.
Ворвались в сторожку, но она была пуста. Даже искать было негде, так как в единственной комнате только и было, что кровать, стол и два стула.
– Наваждение, – сказал Герман, пугливо оглядываясь.
Всем стало жутко. Все так и шарахнулись от сторожки.
Выбитую дверь поставили на место и молча один за другим выбрались из сада.
В людской шум возобновился.
Обсуждали вопрос, куда мог деться старик. Предположениям и догадкам не было конца.
Многие заметили, что комната в сторожке имела нежилой вид. Стол и стулья покрыты толстым слоем пыли, кровать не оправлена. Где же жил американец, и как, и куда он исчез?
И опять слово «наваждение» раздалось в толпе. Чем больше говорили, промачивая в то же время горло вином и пивом, тем запутаннее становился вопрос.
И скоро слово «оборотень» пошло гулять из уст в уста.
Прошла неделя.
Отец твой почти безвыходно находился в склепе, часто даже в часы обеда не выходил оттуда.
* * *
Смертность как в замке, так и в окрестностях прекратилась.
Дверь сторожки стояла по‑прежнему прислоненной, – видимо, жилец ее назад не явился.
Из города поступило какое‑то заявление, и отец твой должен был, хочешь не хочешь, уехать туда дня на три, на четыре.
На другой день его отъезда снова разразилась беда.
После опросов дело выяснилось в таком виде: после людского завтрака кучер прилег на солнышко отдохнуть и приказал конюху Герману напоить и почистить лошадей.
К обеду конюх не пришел в людскую, на это не обратили внимания. К концу обеда одна из служанок сказала, что, проходя мимо конюшен, слышала топот и ржание лошадей.
– Чего он там балует, черт, – проворчал кучер и пошел в конюшню.
Вскоре оттуда раздался его крик: «Помогите, помогите». Слуги бросились.
Во втором стойле, с краю, стоял кучер с бичом в руках, а в ногах его, ничком, лежал Герман.
Кучер рассказал, что, придя в конюшню, он увидел, что Герман развалился на куче соломы и спит.
– Ну я его и вдарил, а он упал мне в ноги да, кажись, мертвый!
Германа вынесли.
С приходом людей лошади успокоились: только та, в стойле которой нашли покойника, дрожала всеми членами, точно от сильного испуга.
Позвали меня. Я тотчас отворотил ворот рубашки и осмотрел шею. Красные свежие ранки были налицо!
Что Герман был мертв, я был уверен; но ради прислуги проделал все способы отваживания. Затем приказал раздеть и внимательно осмотрел труп.
Ничего. Здоровые формы Геркулеса! Так как никто не заявлял претензии – я сделал вскрытие трупа.
Прежние мои наблюдения подтвердились: крови у здоровенного Геркулеса было очень мало.
Не успел я покончить возню с мертвецом, как из деревни пришла весть, что и там опять неблагополучно.
* * *
Умерла девочка, пасшая стадо гусей. Мать принесла ей обедать и нашла ее лежащей под кустом уже без признаков жизни.
Тут в определении смерти не сомневались, так как мать ясно видела на груди ребенка зеленую змею. При криках матери гадина быстро исчезла в кустах.
Все‑таки я пошел взглянуть на покойницу под благовидным предлогом – помочь семье деньгами.
Покойница, уже убранная, лежала на столе. Выслав мать, я быстро откинул шейную косынку и приподнял голову.
Зловещие ранки были на шее!
Ужас холодной дрожью прошел по моей спине… Не схожу ли я с ума?! Или это и впрямь «наваждение»!
Всю ночь я проходил из угла в угол. Сон и аппетит меня оставили. При звуке шагов или голосов я ждал известия о новой беде…
И она не замедлила.
Умер мальчишка‑поваренок. Его послали в сад за яблоками, да назад не дождались…
Опять я проделал с трупом все, что полагалось, проделал, как манекен, видя только одни ранки на шее.
Наконец вернулся твой отец. Ему рассказали о случившемся; он, к моему удивлению, отнесся ко всему совершенно холодно и безразлично.
Тогда я осторожно ему рассказал мои наблюдения о роковых ранках на шее покойников. Он только ответил:
– А, так же, как у покойницы жены, и ушел на свое дежурство в склеп.
Я опять остался один перед ужасной загадкой.
Вероятно, я недолго бы выдержал, но, на мое счастье, вернулся Петро: хотя ранее и предполагалось, что он останется с тобою в Нюрнберге.
За недолгое время отсутствия он сильно постарел с виду, а еще больше переменился нравственно: из веселого и добродушного он стал угрюм и нелюдим.
В людской ему сообщили все наши злоключения и радостно прибавили, что американец исчез и что он был совсем и не американец, а оборотень.
Один говорил, что видел собственными глазами, как старик исчез перед дверью склепа, а двери и не открывались.
* * *
Другой тоже собственными глазами видел, как американец, как летучая мышь, полз по отвесной скале, а третий уверял, что на его глазах на месте американца сидела черная кошка.
Были такие, что видели дракона. Только тут возник спор.
По мнению одних, у дракона хвост, по мнению других – большие уши; кто говорил, что это змея, кто, что это птица. И после многих споров и криков решили:
– Дракон, так дракон и есть!…
Петро обозвал всех дураками, ушел в свою комнату.
Глава 18
На другое утро Петро долго разговаривал с твоим отцом, о чем – никто не знает. Только после разговора он вышел из кабинета, кликнул двух рабочих и именем графа приказал разбирать сторожку американца.
Люди повиновались неохотно.
Сняли крышу и начали разбирать стены. При ярком дневном свете еще яснее выступило, что сторожка была необитаема.
Скоро от сторожки остались небольшая печь и труба.
Доски и бревна, достаточно еще крепкие, Петро распорядился пилить на дрова и укладывать на телеги.
Печь и трубу он приказал каменщику ломать, не жалея кирпича. Когда повалили трубы, мы с твоим отцом стояли в дверях склепа.
Из трубы вылетела большая черная летучая мышь и метнулась к нам. Я замахнулся палкой, тогда она, круто повернув, исчезла за стеной замка.
– Ишь, паскуда, гнездо завела, – проворчал каменщик.
Теперь мне стало ясно, откуда взялась черная летучая мышь на груди твоей матери в день ее смерти. Всем известно, что летучие мыши любят садиться на белое; вот ее и привлекло белое платье покойницы.
А что мышь была черная, а не серая, как обыкновенно, и что бросилась мне тогда же в глаза, объяснялось теперь тем, что она пачкалась об сажу в трубе.
* * *
Телеги с дровами Петро отправил в церковный двор для отопления церкви, как дар от графа. Кирпич вывезли далеко в поле.
Площадку Петро сам вычистил и сровнял, ходя как‑то по кругу и все что‑то шепча.
На другой день из деревни привезли большой крест, сделанный из осины, конец его был заострен колом.
Крест вколотили посредине площадки. Петро кругом старательно разбил цветник, но, к удивлению и смеху слуг, засадил его чесноком.
На мой вопрос, что все это значит, твой отец махнул рукой и сказал:
– Оставьте его.
В один из следующих дней отец твой, спускаясь по лестнице, оступился и зашиб ногу. Повреждение было пустячное, но постоянное сидение в затхлом, сыром склепе и не правильное питание сделали то, что пришлось его уложить в постель на несколько дней.
В тот же день, после обеда, когда я читал ему газеты, прибежал посыльный мальчик и просил меня спуститься вниз.
Сдав больного на руки Пепе, я спустился в сад. Там был полный переполох!
Подняли без памяти молодого садовника Павла. Он тихо и жалобно стонал, и казалось, вот‑вот замолкнет навеки.
Я приказал перенести его в мою аптеку. Все слуги, кроме моего помощника, были удалены. Смотрю, роковые ранки еще сочатся свежей кровью! Тут для оживления умирающего, хотя бы на час, я решил употребить такие средства, какие обыкновенно не дозволены ни наукой, ни законом. Я хотел во что бы то ни стало приподнять завесу тайны.
Влив в рот больного сильное, возбуждающее средство, я посадил его, прислонив к подушкам. Наконец он открыл глаза. При первых же проблесках сознания я начал его расспрашивать.
Вначале невнятно, а потом все яснее и последовательнее он сообщил мне следующее:
По раз заведенному обычаю, после обеда все рабочие имеют час отдыха.
Он лег под акацию, спать ему не хотелось, и он стал смотреть на облака, вспоминая свою деревню. Ему показалось, что одно облако, легкое и белое, закрыло ему солнце. Повеяло приятным холодком…, смотрит, а это не облако уже, а женщина в белом платье, точь‑в‑точь умершая графиня! И волосы распущены и цветы на голове.
Парень хотел вскочить. Но она сделал знак рукою не шевелиться, и сама к нему наклонилась, да так близко, близко, стала на колени возле, одну руку положила на голову, а другую на шею… «И так‑то мне стало чудно, хорошо! – улыбнулся больной. – Руки‑то маленькие да холодненькие! А сама так и смотрит прямо в глаза…, глазищи‑то, что твое озеро – пучина без дня… Потом стало тяжело. Шея заболела, а глаз открыть не могу, – рассказывал больной, – потом все завертелось и куда‑то поплыло. Только слышу голос старшого:
«Павел, Павел». Хочу проснуться и не могу, – продолжал Павел. – На груди, что доска гробовая, давит, не вздохнуть! – и опять слышу: «Рассчитаю, лентяи!»
Тут я уже открыл глаза. А графиня‑то тут надо мной, только не такая добрая и ласковая, как бывало, а злая, глаза, что уголья, губы красные. Смотрит, глаз не спускает, а сама все пятится, пятится и…, исчезла…, а…, голос его все слабел, выражения путались, и тут он снова впал в обморок.
Употребить второй раз наркотик я не решился, да и зачем, я знал достаточно.
Сдав больного помощнику, я поспешил в сад, к обрыву: мне нужен был воздух и простор…
Немного погодя, туда же пришел Петро.
Помолчали.
– Это не иначе, как опять «его» дело! – сказал Петро как бы в пространство.
– Кого «его», о ком ты говоришь? – обрадовался я, чувствуя в Петро себе помощника.
– Известно, об этом дьяволе, об американце.
– Слушай, Петро, дело нешуточное, расскажи, что думаешь?
– Ага, небось сами тоже думаете…, а ранки‑то у Павла на шее есть? – спросил он меня.
– Есть.
– Ладно, расскажу, слушайте.
Как приехал американец в первый‑то раз да Нетти, бедняга, на него бросилась, – начал Петро, – так и у меня сердце екнуло: «не быть добру», что это, с покойником приехал, а лба, прости Господи, не перекрестит, глаза все бегают, да и красные такие. И стал я за ним следить…, и все что‑то не ладно. Ни он в церковь, ни он в капеллу. Не заглянет, значит.
Живет в сторожке один, ни с кем не знается, а свету никогда там не бывает. Да и дым оттуда не идет: не топит, значит. Как будто и не ест ничего, а сам полнеет да краснеет. Что за оказия?
А тут все смерти да смерти…, доктора… Вот и вы тоже, говорят, крови в покойниках мало.
Тут мне и пришло на ум – оборотень он, по‑нашему вурдалак. Это значит, который мертвец из могилы выходит да кровь у живых людей сосет. Принялся я следить пуще прежнего… – Петро замолчал.
– Ну и что же ты нашел?
– Да тут‑то и беда, батюшка, доктор. Ничего больше‑то не нашел, на месте, с поличным ни разу не поймал. Хитер был! А так всяких мелочей много, да что толку, сунься расскажи, не поверили бы, – горестно говорил Петро.
Одна графинюшка, покойница, смекала кое‑что, недаром же она просила и потребовала, чтобы увезли Карло да подальше. Какое такое ученье в семь‑то годков! – закончил он.
Снова молчание.
Вернулся я, а графини уже и в живых нет! Может, и тут без «него» не обошлось? Вы, доктор, не уезжали, так как думаете?
Я предпочел промолчать.
Знаю я от старух, – продолжал Петро, – что «он» не любит осинового кола и чесночного запаха. Колом можно его к земле прибить, не будет вставать и ходить. А чесночный запах, что ладан, гонит нечистую силу назад, в свое место.
Говорят еще старухи, что каждый вурдалак имеет свое укромное место, где и должен каждый день полежать мертвецом, – это ему так от Бога положено, вроде как запрет. А остальное время он может прикинуться чем хочет, животным ли, птицей ли. На то он и оборотень, – ораторствовал Петро.
Сторожку я уничтожил, свез на дрова, в церковь; кол забил, чеснок скоро зацветет, а «он»…, все озорничает… – печально окончил старик.
– Что делать? Привез дьявол из Америки старого графа да проклятое ожерелье, с которого и болезнь к нашей графинюшке прикинулась; нет ли тут закорюки?
Как, по‑вашему, доктор? – и Петро пытливо посмотрел на меня.
– Не знаю! – пожал я плечами.
Вот что я надумал, – продолжал Петро. – На каменный гроб старого графа положу крест из омелы, говорят это хорошо, да кругом навешу чесноку, а вот вы, от имени графа, скажите всем слугам, что склеп будет убирать один Петро, и ходить туда запрещено‑де, а то озорники все поснимут, да и разговоров наделаешь. А надо все в тайне, чтобы «он» не догадался да не улизнул.
Я обещал.
Петро усиленно принялся за изготовление креста.
За те дни, пока он возился, на деревне умерло двое детей и у нас на горе мужик‑поденщик.
Наконец все готово.
На закате солнца, когда все слуги замка сильнее заняты уборкою на ночь, мы с Петро спустились в склеп и он все сделал, как говорил: положил крест, навесил чеснок. Сверху же гроб мы закрыли черным сукном, чтобы не обратить на него внимания графа.
– А слышите, как воет и стонет, – обратился ко мне Петро.
Я прислушался, правда, что‑то выло, но трудно было определить, что и где.
Скорее всего это был ветер в трубе или в одной из отдушин склепа.
Петро был весел, он верил в успех! А у меня были данные очень и очень бояться за будущее.
И что же, в эту же ночь погиб личный лакей графа. Его нашли умирающим в постели и он мог только прошептать: графиня, гра…
Пока слуги судили и рядили, подошел Петро, поднял голову покойника и со стоном опустился на пол. Он был бледен, как мел.
Испуг и обморок Петро были последней каплей в неспокойном настроении наших слуг.
Большинство, вместо того чтобы помочь старику, бросились вон из комнаты и через час же несколько человек попросили расчета. К вечеру ушли поденщики.
Смех и песни замолкли. Слуги шептались и сговаривались о чем‑то, ясно чувствовалось: еще один смертельный случай, и мы останемся одни. К вечеру…
* * *
– Господа, – прервал доктор, – как ни интересны все эти чудеса в решете, а все же спать надо. Скоро два часа ночи. Я полагаю, что все наши вампиры и оборотни уже нагулялись и завалились спать. Итак, я ухожу, – и доктор решительно встал с места.
– Делать нечего, подождем до завтра, – сказал один из гостей.
Не бойтесь, ни Карл Иванович, ни его «сказки» не сбегут, – шутил доктор.
– А разве вы думаете, что все это сказки? – спросил удивленно Жорж К.
– Какое вы еще дитя, Жорж, если могли в этом сомневаться, – заметил один старик.
Глава 19
День прошел очень оживленно. Катались верхами, много гуляли по лесу, молодежь занималась гимнастикой и борьбой. Никто ни разу и не вспомнил о вчерашнем чтении.
Вечером усталые, голодные, но в хорошем расположении духа все были в сборе.
Сытно поужинав, приступили к Карлу Ивановичу дочитать «сказки».
Тот, против обыкновения, очень неохотно взял свой портфель и долго в нем разбирался.
– Ну‑с, какой ерундой вы нас сегодня угостите? – спросил доктор.
– Быть может, можно сегодня и не читать? – точно обрадовался Карл Иванович, закрывая портфель.
– О, нет, нет, мы хотим знать конец, – запротестовала молодежь.
– Вы кончили на том, Карл Иванович, что все слуги из замка убежали от страха, – напомнил Жорж К.
Карл Иванович вздохнул и начал.