— Так мы, однако, вроде щенки перед далекими предками?
— Нисколько. То, что кажется нам в них удивительным, перестанет быть таким, если вы вспомните, что они сотнями поколений были приспособлены к окружающим условиям, к дикой охотничьей жизни. И в других отношениях мы их превосходим настолько же, насколько они нас в охоте. Возможности человека очень велики и в самых разных, подчас противоположных условиях.
— Понял, Иван Родионыч. Ну, пойдем, моя рысь сибирская!
— Папа! — укоризненно воскликнула Ирина. Сергей проводил сибирячку взглядом столь долгим и задумчивым, что Вера насмешливо фыркнула.
— При чем тут смех? — окрысился студент.
— А при том, что я слыхала, будто рыси — очень опасные звери. Прыгают с дерева прямо на голову…
— Чушь несешь какую-то,— сердито сказал Сергей, отводя глаза в сторону.— Как вы, Иван Родионович, довольны?
— Еще не примирился с тем, что дверь захлопнулась. А вообще-то результаты превзошли все ожидания. Древняя память оказалась образной, как я и думал. Закон Финнегана не сработал на этот раз.
— Какой закон?
— Мой учитель, академик Берг, географ и биолог, много лет назад придумал название для кажущейся концентрации неудачных совпадений и назвал ее законом щельности, или наибольшей неприятности судьбы. Суть в том, что если вы роняете кольцо на пол, то оно почти обязательно закатывается в щель, хотя площадь щелей во много раз меньше площади твердого пола. Бутерброд, упавший со стола, шлепается маслом на пол, и так далее. Недавно я узнал, что этот закон хорошо известен английским ученым, особенно экспериментаторам, аэродинамикам, гидравликам. Они назвали его законом Финнегана — ирландское имя. Имейте в виду, что англичане считают ирландцев способными ко всяческим несообразностям. «Ток Айриш» — «говорить ирландское» — в переносном смысле означает «городить чушь». Формулировка закона Финнегана следующая: «Если эксперимент может идти вкривь, не так, как надо, он именно идет вкривь».
|
— Наш не пошел, ура Ивану Родионовичу, ура Верочке! — Сергей в энтузиазме чмокнул Веру в щеку, увернулся от наказания и вприпрыжку поскакал в глубину лаборатории отключать провода темной камеры.
Повозившись, Сергей притих, и, только когда Гирин окончательно направился к двери, студент окликнул своего руководителя:
— Я думал над тем, что вы сказали, Иван Родионович! И мне пришло в голову, что закон Финнегана, если он есть, верен только для обычной жизни. Дом, университет, лаборатория, стадион, танцплощадка…
— Забыл еще упомянуть ресторан, библиотеку и ателье,— хихикнула Вера.
— Не надо, Верочка, я очень серьезно,— поморщился Сергей.— Я открыл, что закон Финнегана действует не во всех случаях,— сказал Сергей после того, как вспомнил книги о парусных плаваниях.— Когда совершается очень смелое, отчаянное дело, когда люди идут на почти безумный героизм, тогда обстоятельства как бы уступают им. Иначе парусных кораблей гибло бы много больше, так же как альпинистов, летчиков-испытателей, геологов, водолазов. Мужество и воля побеждают этот ваш закон.
— Закон не мой, но ваши мысли кажутся интересными. В самом деле, народная мудрость давно отметила то же самое в пословице: «Смелого и пуля не берет». Тут есть что-то очень важное, и стоит подумать над этим дальше,— согласился Гирин.— Один старый французский философ сказал, что все широкие обобщения ошибочны, включая и это его утверждение. Здесь есть зерно истины, но такое же зерно я нашел в последней новелле американского фантаста Мак Интоша, где говорится, что человеческое знание имеет тенденцию узнавать все больше и больше о все меньшем и меньшем. Уравновешивая эти две противоположности, мы найдем верное решение.
|
Глава 2
Миноносец «Безупречный»
Не обращая внимания на боль в пальце, Гирин вышагивал вдоль ограды училища в ожидании Симы. Он занозил руку еще два дня назад о шершавую доску, отнесся к ранке с беспечностью здорового человека, у которого раны заживают, «как на собаке», и поплатился нарывом под ногтем. Приходилось вскрывать, но самому было неудобно сделать это левой рукой, и Гирин решил пойти в поликлинику после очередной прогулки с Симой.
— Вы не собираетесь к Андреевым? — спросил Гирин Симу.— Будут торжественные проводы Селезневых.
— Я ни разу не была у них.
— Почему? Вы давно дружите с Ритой.
— Давно. Она хорошая, и я знаю, что ее родители замечательные люди. И все же… как вам объяснить…
— Обязательно объясните.— Гирин посмотрел на часы, и Сима насторожилась.
— Вам, наверное, некогда.
— Вовсе нет! У меня сегодня весь день свободен. Мои единственные два помощника выпросили отпуск после напряженных опытов. Знаете что: мне надо зайти взрезаться, и потом… может быть, пойдем ко мне? Я давно хочу показать вам «Балерину» Серебряковой.
— Как это «взрезаться»?
— Разрезать палец,— Гирин извлек из кармана забинтованную правую руку,— иначе, вскрыть абсцесс.
|
— О, у вас воспаление? И вы терпите? — Сима нежно погладила руку доктора.
— Я научился подавлять боль, особенно столь незначительную.
— Как это делается?
— Самовнушением. В Индии это делается тысячи три лет. Впрочем, и наши предки тоже знали подобные «секреты», которые секретны лишь потому, что зависят от саморазвития человека. Вероятно, колдуны или ведуны древних славян так же умели снимать боль, как это делают гипнотизеры, и тем же способом.
— Так пойдемте в вашу поликлинику. Я подожду вас и провожу домой.
Гирину всегда казалось преувеличением, порядочно затасканным в литературе, описание: как герой глядит в очи любимой и ощущает головокружение. Но сейчас, взглянув в потемневшие огромные глаза Симы, он явственно почувствовал, как нечто сместилось в его мыслях, будто опустился щит, перегородивший ровный их поток, и все понеслось вскачь, бессвязно и бессознательно, оставив лишь чувство близости Симы. Тренированная психика справилась с неурядицей, но сожаление об ушедшем остро кольнуло Гирина.
«…Теперь, когда мне без малого полвека, а неустроенная жизнь по-прежнему полна беспрерывной, нескончаемой работы, что я могу дать ей, явно выпившей и красного вина боли, и белого вина надежды, как говорят китайцы? Нет, утратить ее по своей воле я не могу! Ничего более драгоценного я не встречал за всю жизнь. Значит, будет так, как поступит она!»
— Вам жаль, что у вас нет учеников, вернее, так мало? — участливо спросила Сима.
— Как вы догадались? — удивился Гирин.— Это верно, но я сейчас думал не об этом.
— Знаю! Когда сказали, что вы свободны. Такая чуть слышная интонация. Несмотря на неудачу в Никитском саду, я все же могу быть ведьмой, за которых вы поднимали мысленный бокал, когда пили чай у меня в первый раз. И я подумала, что, конечно, вы, отдающий всего себя любимому делу, насыщенный знаниями, должны иметь большой коллектив сотрудников, учеников, читать лекции не от случая к случаю, а создать свой, особый курс психофизиологии или психической биологии. Представляю, как много было бы у вас слушателей!
— Да, обстоятельства сложились для меня неудачно, вы правы. До самых недавних лет вообще я вынужден был молчать и заниматься лечением вместо научных изысканий. Сейчас стало легче, начали говорить в печати о телепатии и даже йоге. Однако инерция еще велика, и, вероятно, я смогу только приготовить почву тем, кто придет после. Что ж, дело пахаря — хорошее дело, и я не удручен. Наука теперь движется уже не одиночками, а громадными исследовательскими коллективами и потому движется очень быстро. Видеть это, сознавая, что некоторые отрасли биологии человека везут вот такие одиночки… это, конечно, горько!
И снова Сима провела пальцами по руке Гирина. Ветер на площади Восстания трепал тонкий плащ Симы, косматил ее густые стриженые волосы. Двое молодых людей обогнали идущих и, как по команде, оглянулись на Симу.
— Смотри, глазищи — вылитая Барбара Квятковская, только фигурка куда лучше… Эх! — вздохнул один нарочито громко и засвистал вызывающе и пренебрежительно.
Другой звучно плюнул с отсутствующим видом — так иногда странно выражается застенчивость у юношей, старающихся изобразить многоопытных циников, и ответил ему пословицей:
— Хороша Глаша, да не наша.
— Вот хороший пример мещанства в народных поговорках,— спокойно сказала Сима,— я бы создала комиссию писателей и педагогов, чтобы изъять такие поговорки из преподавания и избегать в книгах.
— Виноват, я не уловил сути.
— Суть поговорки — сожаление, что хорошая Глаша не принадлежит говорящему, а следовательно, что в этом толку. Мудрость дремучего собственника!
— Очень хорошо. Действительно, как тонко и тщательно надо нам следить за каждым душевным движением, если мы хотим быть людьми высшей формы общества. Давить и корчевать эгоистическую обезьяну! Бейте ее, кто верует в будущее!
— Иван Родионович,— просящим тоном спросила Сима,— может быть, мы все-таки не родственны этим дрянным зверям?
— Увы, безусловно, родственны. Правда, не прямые родичи и не прямые потомки. Была миллионы лет назад особая группа антропоидов, из которой мы вышли. Видите, у нас ноги приспособлены для лазания по скалам, а не по деревьям, так что мы испокон веков — жители утесов. Но павианы тоже жители скал. Первые обезьянолюди, австралопитеки, жили по соседству с павианами, иногда охотились на них и сражались за место. Может быть, многие плохие черты нашего характера возникли из столкновения с этими отвратительными, жестокими и злобными стадными обезьянами на заре времен.
— Гадость ваши павианы! Мы все же другие.
— О, осевая гормональная деятельность похожа. Видите, есть такой механизм с гормоном надпочечников — адреналином. Если внезапно испугать травоядное, антилопу, оленя, оно, получив в кровь порцию адреналина, сделает огромный скачок, автоматически уходя от опасности. Тигр от испуга сожмется для прыжка, а человек застынет на месте. Почему основной защитный рефлекс так действует у человека? Мало того, что он не хищник! При жизни в скалах, так же как и на деревьях, какие-либо бессознательные скачки в сторону мгновенно погубят животное. Оно должно замереть, окаменеть с напряженными мышцами, чтобы не свалиться с высоты и не убиться. В этом мы похожи на наших мерзких сородичей. Мы не тигры и не лошади. А жаль!
— Жаль,— согласилась Сима. Они подошли к поликлинике, и Сима проводила Гирина до дверей хирургического кабинета, прикоснувшись к его плечу.
Принимала высокая стройная женщина-хирург в длинных сверкающих серьгах, с «перекисными» локонами. Едва бросив взгляд на палец Гирина, она спросила:
— Будем вскрывать?
— Будем,— спокойно согласился тот. Врач прищурилась и дала распоряжение сестре. Когда все было готово, хирургиня бесцеремонно прощупала границу флюктуации, причинив Гирину порядочную боль. Он поморщился.
— Ничего, ничего, надо быть мужчиной, надо терпеть!
Она принялась за дело, но так безжалостно, что, будь на месте Гирина другой человек, он, несомненно, застонал бы от боли. И в то же время нельзя было отказать врачу в умении: разрез прошел точно, не глубже, чем надо. Гной и кровь вышли, а хирургиня все продолжала ковыряться в ране и даже проскребла ее, вооружившись ложкой. С раскрасневшимися щеками, она часто взглядывала на своего пациента.
— Больно, но надо терпеть… надо терпеть! — приговаривала она.
Это надоело Гирину. Он понял, что имеет дело с врачом-садистом. Это переразвитие элементарно необходимой жестокости очень редко, но все же попадается среди медиков, на несчастье тех, кому приходится с ними встречаться.
— Довольно,— резко сказал он,— все, что нужно, сделано. Закладывайте тампон и давайте перевязку. Вы мясник, а не хирург!
Блондинка побледнела от негодования.
— Что вы понимаете, неженка, как большинство мужчин. Незачем было приходить, если боитесь боли. Оскорбляете врача, который вас же лечит. Сестра, сделайте ему перевязку!
— К вашему сведению, я сам хирург, военный вдобавок. И мне в моей практике пришлось дисквалифицировать одного — вроде вас.
— Не понимаю, о чем вы говорите.— Голос женщины дрогнул.— Сейчас вас перевяжут, и уходите. У меня еще много больных.
— В приемной никого. Прежде чем написать предупреждение о вашей социальной опасности, мне нужно узнать…
— Уходите! — визгливо крикнула она и вдруг осеклась, увидев пронизавшие ее насквозь глаза Гирина. Колени ее подогнулись, и она ухватилась за край операционного стола.
— Когда вы начали получать удовольствие от причиняемых вами страданий? — властно спросил Гирин.— Вы знаете это, глубоко спрятанное, тайное даже от себя самой.
— Я… я не знаю.
— Когда?! — Вопрос хлестнул, как бич.
Женщина опустила голову, всхлипнула.
— Я раньше не знала, а потом заметила сама…— И внезапно, к изумлению медсестры, высокомерная женщина залилась слезами. Гирин вздохнул с облегчением и встал.
— Запомните это! Запомните крепко, на всю жизнь. Следите за собой. Это пройдет скоро, если вы будете как следует бороться. Я навещу вас и проверю через год. Вы будете оперировать в моем присутствии. Вот телефон — позвоните.
— Я сделаю это, я буду стараться…
В приемной Сима встала навстречу. Гирин извинился за задержку, объяснив, что пришлось немного поговорить с хирургом.
— У нее обнаружился психологический сдвиг, это иногда бывает, но для врача крайне опасно, потому что врач держит в руках человеческое страдание. Если это не подавить.
— А вы подавили?
— Кое-что удалось. Я редко пускаю в дело внушение, но без него мне было бы не сломать брони наглости и лжи, в которую одеваются такие субъекты.
— Ой, Иван Родионович, вам бы походить по некоторым учреждениям! Почему-то скрытые садисты встречаются именно там, куда люди несут свои надежды, просьбы и страдания. Ведь приходишь и видишь, как тебе отказывают с наслаждением, грубо, стараясь унизить, причинить боль. Почему с этим встречаешься в жилищных учреждениях, на транспорте или, как вот вы, в больнице?
— А где же им быть? На заводе надо создавать вещи, в поле сеять хлеб, имея дело с машинами, которые на плохое обращение автоматически ответят скверной работой. Борьба с элементами садизма — очень серьезное и важное, но в то же время и тонкое дело. Чаще всего мещанин, ущемленный в своих эгоистических поползновениях, мстит за это всем, кто попадает от него хоть во временную зависимость. Завистливый негодяй, причиняя зло и горе всем, кому может, пытается так уравнять себя с более работящими и удачливыми людьми. Желание беспредметной мести тоже идет в одной линии с тенденцией отказать, оборвать, цыкнуть и тому подобное. Хорошо будет, когда начнут следить за тем, кто имеет дело с людьми, примерно так: каково соотношение отказов и помощи за год. И если соотношение окажется неблагополучным — лишней минуты нельзя задерживать такого человека на посту «сферы обслуживания».
Мы уже начали освобождаться от мерзкого доносительства, когда люди такого же сорта вредили и мучили, гнусно торжествовали над своими жертвами, измышляя клеветнические письма, раздувая пустяковые ошибки. Сейчас этому все меньше придается значения и люди страдают гораздо меньше, однако при незнании психологии еще недостаточно карают за клевету. Озлобленные неудачники или просто завистливые людишки цепляются за ту или иную ошибку или просто несоответствие установившимся взглядам у ученого, писателя и художника, раздувают ее и пишут в высокие инстанции требования покарать, прогнать, скрутить в бараний рог.
— А еще важнее,— возразила Сима,— следить за всеми такими проявлениями с детства. Как часто все начинается с обиженного ребенка, а кончается…
— Отпетым хулиганом?
— Даже не так серьезно. Человеком, которому чужды добрая помощь окружающим, и непонятно, зачем думать о людях. Такой вот и выставит на окно ревущую радиолу, разбудит всех автомобильным сигналом или диким шумом мотора, остановится в дверях или на улице, не давая пройти другим, позволит своим детям орать и визжать под окнами соседей. И в ответ на протесты сделает еще хуже, назло. Какое проклятое это слово — «назло» и как еще оно мешает нам жить! — горячо воскликнула Сима.— И как трудно отличить, где кончается озорство и начинается зло. Я сама часто грешу — сидит во мне такой чертик и подбивает созорничать.
— И все же обязательно надо научиться разбираться в этом,— возразил Гирин,— для правильного воспитания. Какой поступок от злобы, от зависти, от скрытого сознания униженности, а какой — от избытка сил. Тщательно отделять одно от другого.
Сима тихо засмеялась.
— Я прочитала в одной книге об Африке смешной эпизод. Как молодая зебра брыкается под самым носом льва, лениво идущего к водопою, подымая пыль и дразня его. Вот это озорство! Когда мальчишка балансирует на жердочке на высоте — это озорство, а если лупит слабую девчонку — это подло, это садизм.
— Мне остается только согласиться,— одобрительно заметил Гирин.
— А что такое благородство с точки зрения психологии?
— Равновесие между возбуждением и торможением, то есть собственно нормальная психика, избирающая верный путь в жизненных обстоятельствах. Вот почему нормальный человек по природе хорош, а вовсе не плох, как то стараются доказать иные философы. Если торможение сильнее возбуждения, получится равнодушный эгоист, которого ничто не заставит преодолевать свои примитивные желания и инстинкты.
Если возбуждение сильнее торможения, то это тип преступника, сластолюбца и чревоугодника. Но в то же время случается и творческого человека — художника, политического фанатика. Но довольно! Поедем на такси, а то вы, наверное, устали.
Жилье Гирина оказалось полной противоположностью Симиному. Новый дом, с маленькими квартирами, высокий, чистый и светлый. Они поднялись на восьмой этаж. Гирин приветливо поздоровался с соседкой по квартире — аккуратной женщиной в белой кофточке, гармонировавшей с серебряными волосами, и ввел Симу в квадратную пустоватую комнату.
Наступила очередь Симы разглядывать, как живет Гирин.
Почти та же обстановка, что и у нее, только поновее. Письменный стол с грудами рукописей. Книг не так уж много, как она ожидала, почему-то представляя себе комнату Гирина всю в коврах и книжных полках.
Над столом и диваном привлекали внимание большие репродукции картин. Громадный африканский слон важно шествовал по степи, взмахивая тонким хвостиком. Другой слон, еще больше, бежал прямо на зрителя, растопырив чудовищные уши и подняв грозные бивни. Животное спасалось от взвивавшегося за ним вихревым столбом степного пожара. Черный буйвол стоял в перемятом тростнике, принюхиваясь к чему-то, одинокий и сумрачный. Животные, изображенные с невиданной выразительностью, невольно приковывали взгляд, и Сима не сразу заметила большую репродукцию портрета балерины.
— Что это за художник? — спросила она, опускаясь в неудобное современное, не дававшее поддержки голове, кресло.
— Вильгельм Кунерт. Так преходяща слава творцов искусства, избравшего своей темой природу, а не человека.
— Дело в моей необразованности, а вовсе не в судьбе искусства.
— Не вы первая и не вы последняя! Кунерт, знаменитый африканский путешественник и художник, был первым, кто создал картины животных Африки, вошедшие во все учебники.
— Тогда я припоминаю.
— Теперь все его усилия оказались ненужными. Чудеса фотографии и киносъемки с телеобъективами сделали возможным получение таких портретов животных, о каких и не мечталось Кунерту. А прошло всего лет пятьдесят. Последние картины Кунерт писал в начале нашего века, пока не застрелился.
— Он покончил с собой?
— Когда убедился, что больше не может ездить в Африку и любить молодую красавицу жену, он выстрелил себе в голову из слонового ружья, верно служившего ему в Африке. Это было надежно!
— Воображаю, оторвать себе голову в… сколько ему было лет?
— Семьдесят. Возраст, достаточный для того, чтобы устать от трудной и напряженной жизни, которую он вел. Но довольно о Кунерте, вот портрет.
Сима всматривалась в репродукцию картины Серебряковой, и с каждой минутой она нравилась ей все больше. Молодая балерина присела, облокотясь на что-то, с той же ежеминутной готовностью встать, какая была характерна для Симы. Пышное платье восемнадцатого века, стянутое корсажем, с пышной белой оторочкой, низко открывало точеные плечи и высокую грудь. Обнаженные руки играли страусовым белым пером, а черные волосы из-под тюрбана с жемчужной ниткой спускались по обе стороны стройной шеи двумя густыми длинными локонами. Склоненное к левому плечу лицо привлекало взглядом больших глаз, одновременно пристальных, задумчивых и тревожных, не гармонировавших со спокойной линией маленьких губ и общим старинным обликом лица, с характерным для Серебряковой очерком щек и чуть длинноватого прямого носа.
Как хорошо удалось художнице передать светлую одухотворенность всего существа юной балерины, приобретенную долгими годами правильной жизни, воздержания, тренировки, напряженной работы над своим телом. Сходство с Симой не бросалось в глаза хотя бы потому, что гимнастка, словно отлитая из металла, была куда крепче балерины.
— Как хорошо! — порывисто вздохнула Сима.— Но ничего на меня похожего! Кто это?
— Я имею в виду внутреннюю схожесть. Всмотритесь. Это ленинградская балерина Лидия Иванова, самая талантливая и красивая в двадцатых годах, трагически погибшая совсем молодой.
— Я почему-то ничего не слыхала о ней, а я немного читала по истории нашего балета.
— Она погибла при загадочных обстоятельствах, вероятно, была убита,— неохотно ответил Гирин, почувствовавший вдруг странную тревогу от своей ассоциации погибшей балерины с Симой,— а сейчас я покажу вам еще один ваш портрет, на этот раз не с внутренним, а с внешним сходством.
Сима задумалась. Гирин только что хотел заговорить, как она сказала:
— Как по-разному видят меня люди. Подруги мои считают, что я как две капли воды похожа на деревянную статую девушки Коненкова, что стоит в Третьяковке, заложив руки на затылок. Что у меня точно такой же тип сложения, только талия потоньше и ноги не…
— И в самом деле очень похожи!
— А другие сравнивали с девушкой на берегу пруда. Видели у меня репродукцию?
Гирин хорошо помнил акварель, где великое мастерство художника слило в один аккорд буйную густоту деревьев, стеной вставших позади зеркала чистой воды, и женщину в траве на берегу. Равнодушный тон Симы был неподделен, и все же темное и терпкое чувство, как горькое вино, взбаламутило ясную нежность отношения к ней. Гирин встревожился. После всех лет? Или он теряет голову от Симы и снова должен идти по шатким мосткам необузданных чувств? «Не позволю!» — внутренне приказал себе Гирин и разом выбросил из головы назойливые мыслишки о неизбежном опыте Симы. «Хорош!» — возмутился про себя Гирин. И сказал:
— В восприятии человека многое зависит от момента. Видеть вас в период прилива сил, радости и здоровья или когда вы устали, печальны или разочарованы, даже смотря по тому, в какой час…
— Это верно. Следовательно, вы увидели меня в период спокойной грусти — может быть, это одно из лучших состояний человека. Почему же вы хвалили мое выступление по телевидению?
— Но там тоже были вы, другая и такая же!
— Другая и такая же,— задумчиво повторила она,— хорошо сказано. Стоило бы записать… если бы я что-нибудь писала! Иногда так хочется писать, особенно стихи. Но я бесталанна во всем: и в смысле способностей, и в удаче!
— Наоборот, многоталантливы!
— Как смотреть! Я считаю, что талант — это способности, позволяющие делать то, что недоступно среднему человеку. А я — судите сами: по фигурному катанию — шестое место, художественной гимнастике — пятое, гимнастика — восьмое, плавание и прыжки в воду — восьмое. И не в каком-либо всесоюзном или европейском масштабе…
— Мне все же кажется, что, если бы вы хотели…
— Может быть. Но мне противен ажиотаж вокруг рекордов, все усиливающийся в международном спорте, культивирование однобоко тренированных, умственно мало развитых людей…
— Словом, вы не можете совершить выдающегося, но зато делаете хорошо многое. Это куда труднее, чем специализироваться. Мне вы показались такой сразу — совершенной серединой. Она мне ближе, может быть, потому, что и я человек того же типа, без выдающихся способностей в одном виде знания, без гениальности, как скажут ученые.
— Непохоже на вас. Думаете, я не заметила вашу мальчишескую хвастливость: вот, мол, как здорово, это я!
Гирин принялся хохотать. Сима тоже рассмеялась и спросила:
— А эта художница,— Сима повернулась к портрету балерины,— как вы назвали ее?
— Зинаида Серебрякова. Вы видели ее картину «За туалетом» в Третьяковке? Вспомните, девушка в белой рубашке у зеркала.
— А вокруг голубые и серебряные флаконы. Дивная вещь, но что-то я ее давно не видела.
— Неужто убрали? Портрет балерины лежит в запаснике Русского музея в Ленинграде. Там, наверное, еще много картин этой замечательной русской художницы, одной из самых выдающихся русских мастеров, незаслуженно забытых. Долгое время наша молодежь почти не знала Рериха — одного из величайших художников мира,— я имею в виду отца. Исчезли с выставок Билибин, Кустодиев, не говоря уже о Головине, Баксте, Лансере — всех тех, кого свалили в одну кучу, назвав «мирискусниками» и обвинив в разных смертных грехах. Вы сами возмущались гонением на русскую старину, на русский стиль в искусстве до войны. И как спешно пришлось все восстанавливать, едва над Родиной нависла тень войны.
— А вы знаете другие вещи Серебряковой? И где они?
— Знаю. И больше всего люблю ее написанный с громадной силой портрет жены Лансере — женщины с черными косами. Да вот и она сама. Ее автопортрет,— Гирин положил перед Симой старую открытку.
— Откровенно для автопортрета,— улыбнулась Сима, смотря на купальщицу в тростниках.— Теперь вижу, что на картине в Третьяковке тоже она сама. Очень интересное лицо, чуть лисье.
— Подобные женщины часты в ее картинах. Серебрякова родом из района Сум, на границе Курской области и Украины, где женщины наделены почему-то этой редкой красотой, какой-то старинной, интеллигентной и привлекательной. Есть там древняя «кровь», особенная. Встречая людей с такими лицами, суживающимися книзу, широколобыми, с длинным разрезом глаз, я спрашивал, откуда они родом. Ответ почти всегда был один: бывшая Сумская область.
— А мне пришлось видеть не менее привлекательный тип нашей русской женской красоты — в семьях потомственных новогородцев,— сказала Сима.— Там, наверное, произошло смешение древних новогорожан и варягов — скандинавов. Удивительно глубокие, широко расставленные глаза, великолепные фигуры — крупные, мощные у мужчин, крепкие, небольшие у женщин.
— А мне очень понравились, давно, еще с волжских моих путешествий, женщины, какие встречаются в Астрахани. Там к русской примешалась монгольская «кровь» и, очевидно, еще иранская. Получилась комбинация, в которой тонкое изящество монгольских черт сочеталось со здоровьем волгарей и добавился оттенок древнего персидского благородства… Что вы смеетесь?
— Я думаю, что таких «центров красоты» можно найти еще десятки в нашей громадной стране,— сказала Сима.— Мне рассказывали о прелестных симферопольских, минских, иркутских, ташкентских и не помню еще каких девчатах.
— Что ж, вы правы. Мы судим по собственному опыту, а он убого мал для разнообразия и просторов Союза,— согласился Гирин.
— А знаете, как можно всегда отличить русскую женщину хорошей породы, если сказать по-научному — чистой линии? — лукаво улыбнулась Сима.
— Скажем, вас?
— И меня,— спокойно согласилась Сима. Она вытянула вперед загорелую ногу. С весны Сима ходила без чулок, что совпадало с современной модой. Гирин поглядел с восхищением, но девушка поморщилась.
— Я вам не себя показываю, а признак.
— Я и ищу его. Вот подъем породистой, крутой аркой…
— Не так. Ступни с высоким подъемом мало ли у кого могут быть. Другое…
— Ага! Понял! — вскричал Гирин.— Полное отсутствие волос на голенях… это годится и для мужчин.
— Совершенно верно. Обратите внимание при надобности, ученый антрополог! Но я хотела расспросить еще о Серебряковой. Что с ней сейчас?
— Умерла во Франции. Осталось множество ее картин, которые не пользуются там успехом. Она хотела вернуться на родину, к дочери, но, видно, не успела, очень была стара.
Но я бы на месте наших вершителей судеб искусства приобрел бы ее наследие. Продадут по дешевке, а художник-то большой, наш, русский, настоящий — неотъемлемая часть родной культуры… Один раз, до войны, мы отказались от рисунков, завещанных нам Александром Яковлевым, художником-путешественником.
Гирин встал и объявил, что он будет поить Симу чаем — посмотрим, чей лучше.
Аромат жасмина повеял по комнате, едва Гирин внес чайник из красной глины. На удивленный вопрос гостьи он пояснил, что это цветочный китайский чай «люй-ча», привезенный ему одним пациентом. Сима взяла свою чашку, с сомнением глядя на слабо окрашенный желтовато-зеленый настой. Однако он оказался удивительно вкусен — без сахара, люй-ча и утолял жажду, и подбодрял лучше кофе.
— Немного похоже на среднеазиатский кок-чай, но куда вкуснее,— сказала Сима,— признаю, вы меня побили. Я никогда не пробовала такого, да и не видела в магазинах.