Возвращение из эвакуации




Заведование домом культуры в Золотом

 

Мне дали в Золотом комнатку. Это была ранняя весна. Такая она была грязная, такая неуютная. Всё вспоминаю чёрное небо, дождь.

Платила за мою комнатку администрация Золотого. Дом принадлежал хозяевам, но про них ничего не помню. Я и столовалась у них, ела вместе с ними за одним столом. Питание тоже оплачивала администрация.

Мама и Кирой остались в Рогаткино. В гости мы друг к другу ездили на подводах, на попутных машинах. Иногда полдороги пешком приходилось идти.

Кроме меня в ДК работали киномеханик, уборщица и ещё пара человек, вроде бы плотники. В мою бытность ни одного спектакля не проводилось: очень обшарпанная сцена была, гнилые потолки (трухлявые балки, трухлявая обшивка потолка), по стенам разводы, штукатурка местами осыпалась, словом, в бедственном состоянии дом культуры находился. До моего прихода культурная жизнь в нём не кипела. Возможно, даже директора не было. Там кино показывали, а больше ничего. Может, какие-то собрания устраивали. Никакого ремонта провести было невозможно из-за отсутствия средств. В Рогаткино клуб был в гораздо лучшем состоянии.

Кабинет у меня собственный был – какой-то закуток. Я с большим омерзением вспоминаю этот момент своей жизни, как нечто безотрадное.

День Победы я не помню. Победу, в общем-то, ждали, ясно было, что к ней идёт.

Ещё до победы мы с татой переписывались, она писала, что хлопочет о выдаче нам документов для проезда в Ленинград. Вызов требовался, чтобы в Ленинград пустили. Если был вызов – это означало, что у нас там есть жилплощадь. В Саратовской области мы оставаться, конечно, не хотели.

Летом дали мне материал белый, принесли его даже не знаю откуда, очень толстая белая ткань типа брезента, чуть помягче чем брезент, когда её складываешь, впечатление, будто ломаешь её, как ватманскую бумагу, только она была гораздо толще ватмана. Один большой рулон этого материала принесли. Предназначался он для кулис. До моего прихода в дом культуры кулис на сцене не было. Предполагалось из выданной ткани сделать их и намертво приколотить к потолку (в итоге одну или две кулисы всё-таки приколотили). Но перед тем как их закреплять, я должна была разрисовать их красками. Гуашь мне дали и кисточки. Сюжет мог быть любым, на моё усмотрение. Меня смутило, что ткань белая. Надо было сделать так, чтобы белый цвет был естественным. В итоге с краю, который ближе к стенке, я нарисовала по берёзе, а где и по две тоненьких, на голубом фоне, с зелёной листвой, а внизу траву выше колена с цветочками. Не знаю, как моя работа смотрелась со стороны, но мне она казалась красивой.

Ширина каждой кулисы была меньше метра, а высота – от потолка до пола, метра три или два с половиной. Всего было то ли 8, то ли 10 кулис. С работой я не спешила, потому что никаких занятий в доме культуры не было и не ожидалось. Разрисовать успела до осени всего половину холстов или чуть больше. Придут из администрации проверять, чем я занимаюсь – я рисую. Они же не представляли, сколько времени на это требуется. Пару чистых кулис унесла домой, собиралась приспособить в хозяйстве, но они так и не пригодились. Потом я их забрала в Ленинград, их куски до сих пор у нас лежат.

Платили за заведование домом культуры очень мало, но всё же деньгами. А до того в колхозе платили только трудоднями.

 

Осенью пришёл нам вызов в Ленинград – бумажка с печатями. Содержания я не помню, по ней разрешалось приехать в Ленинград. Вообще получить этот документ было очень сложно. Но Тата выхлопотала его, ей на работе кто-то помог из начальства, какой-то влиятельный человек, который был с ней знаком.

Возвращение из эвакуации

Перед отъездом из эвакуации осенью 1945 года колхоз «Рогаткино» рассчитался со мной за работу в 1944 году. Хотя я работала в Рогаткинской МТС и колхозницей не была, колхоз расплачивался с тракторной бригадой трудоднями, на них в конце года выдавались продукты. 1944 год был неурожайным, всем, в том числе мне, дали какие-то крохи, что остались после расчета с государством.

Разумеется, в 1945 году я не имела права получать продукты за прошлый год. Мне Лопаксин помог. Он был директором МТС, т.е. рогаткинским колхозом не руководил, но находился на короткой ноге с председателем колхоза. Лопаксин вообще очень помогал нашей семье всё время, пока мы жили в эвакуации. Без него мы бы погибли от голода. Винальевич тоже помогал, мог хлеба нам принести, молока, сколько-нибудь яичек, он же нас отправил учиться, но Лопаксин давал вообще большими кусками: он и дом нам предоставил (бывший поповский), и много еды давал, дровами нас обеспечивал. Там же кизяками топили, а у нас коровы не было, и нам привозили хворост на грузовике по его приказанию. Кизяки нам в колхозе выдавали, потому что Лопаксин просил за нас у председателя колхоза, а тот ему не мог отказать.

Если тракторист вспахивал гектар, ему ставили 4 трудодня (может, я ошибаюсь). Если тракторист стоял на ремонте, ему трудодни не шли. У меня было 13 тракторов в бригаде. Если хотя бы один трактор сдвинулся бы на метр с места, мне засчитывались 2 трудодня. И если все трактора работают – те же 2 трудодня. С одной стороны, несправедливо, а с другой – я получала трудодней за год побольше некоторых трактористов.

Благодаря заступничеству Лопаксина (хотя сама я ни о чём его не просила) я получила огромный продуктовый набор по трудодням 1944 года. Это был роскошный жест с его стороны, который просто и сравнить-то не с чем. Мне выдали пшеницу, не ободранную гречу, просо, горох, 15-литровый бидон мёда и такой же бидон подсолнечного масла, из овощей картошку, капусту, тыкву, арбузы, лук, сушёные яблоки. Лука было много: если снять с матраса наволочку, то она была бы полной под завязку.

Ещё были семечки подсолнуха.

Мы с Кирой особо не увлекались семечками, у нас болели дёсна после цинги, которую мы перенесли в Ленинграде во время блокады. У меня выпали все зубы очень рано (какие сами выпали, какие пришлось удалять), в 22 года пришлось одеть протезы на обе челюсти. У Киры то же самое.

Бывало, когда косили подсолнухи, бригада просила комбайнёра поджать деки (пластины, которые выбивают из цветка подсолнуха семечки, и если их поджать, то они лущат семечки, и редко-редко попадается нелущёное зерно, в основном белые). Прямо под рукав, когда комбайн движется, подставляли ведро, и лущёное зерно шло не в бункер, а нам. Набирали полное ведро и шли жарить: ведро ставили в костёр и размешивали, чтоб не пригорело. А потом хоть горстями ешь, не надо лузгать семечки.

 

Выданное на трудодни просо нужно было приготовить. В Рогаткино была «общая» крупорушка. Её передавали из дома в дом. Чтобы стакан проса превратить в пшено, на ней надо было крутить жернова несколько часов. С помощью крупорушки мама с Кирой обдирали просо. На одну порцию каши обдерут – и больше рук не хватает. А муку мололи на водяной мельнице. На окраине Рогаткина был ручей, который запрудили и построили мельницу; там мельник работал. За каждый пуд муки расплачивались сколькими-то килограммами муки.

 

Кира при увольнении из тракторной бригады в Меловом тоже получила расчет продуктами, но меньше, чем я, потому что их комбайны простояли всё лето.

Уезжали мы из Золотого в 1945 году в конце октября. Холодно уже было, снега не было, осень такая глухая была.

Как я уже говорила, я получила много продуктов, да и Кира немало. Все продукты взять с собой оказалось просто невозможно: слишком тяжёлыми были, нас бы не пустили на корабль, который шёл в Саратов. Больше половины оставила я учётчице из колхозной полевой бригады. Я в тракторной бригаде МТС работала, а она в полевой: они разбирали зерно, подвозили его к трактору, когда он сеял, колоски собирали. Там много было работы, я уж точно не помню всего. Мы с ней приятельницами не были, но мне просто некому было довериться кроме неё. Я понадеялась, что если уж она грамотная, то, может, совестливая. Клялась, что попозже, другим кораблём, отвезёт лично все мои продукты до Саратова и там сдаст в багаж в поезд. Разумеется, она обманула и ничего не отослала.

С собой мы взяли весь мёд, всё подсолнечное масло, лук, половину гороха, муки, пшена, гречи, и ещё что-то, уже не помню что. Тыквы оставили.

Из вещей мы взяли немного: то, что было на себе, плюс одну смену белья, синюю скатерть («театральную»), швейную машинку, комплект посуды каждому, чтобы питаться в дороге.

Приехали из Рогаткино в Золотое на причал. Нужно было с берега на самоходную баржу по мостику перенести груз. Подали нам баржу то ли поздним вечером, то ли ночью. Самоходная баржа – большущая деревянная лодка с надстройкой, где люди помещались; крыша над этим помещением была; цвет не видела, потому что было темно, свет только от луны прозрачный какой-то. Между баржей и берегом лежала доска, и вот мы носили свои вещи. Там было человек 50 бывших эвакуированных из Золотовского района. Все сразу не влезали в баржу. Кира была у нас самая сильная и самые тяжёлые мешки она таскала на баржу. И в какой-то момент поскользнулась и рухнула вместе с мешком в воду, и стала тонуть, но не выпускала этого мешка, потому что дорого досталась эта еда. Хорошо, что её вытащили люди баграми или чем-то наподобие. А матросы с баржи, по-моему, даже в воду ледяную за ней полезли.

Потом её на барже кипятком отпоили и сухие тряпки, мешки нашли. И пока не высохли свои вещи, она в них ехала. Наверху было холодно, а Кира была мокрая, поэтому нам дали место в трюме. Сидений там не было как таковых; на брёвнах лежали доски, на них сидели люди. Было очень скудное освещение, по-моему, фонари – «летучие мыши». Только утром стало видно, что делается в трюме (там ещё какие-то окна были, через них проникал свет.

Поскольку у Киры уже однажды был фурункулёз, то переохлаждение спровоцировало его вновь. Уже в поезде у неё появились фурункулы на ногах и ягодицах.

Баржа плыла в Саратов вверх по течению. Заняла эта дорога ночь. Утром нас высадили.

Как выглядел Саратов, я не помню. В порт за нами подали телеги и на них привезли на вокзал. Поезд очень долго ждали, по-моему, несколько суток. Жили в здании на вокзальной площади, то ли склад, то ли что-то наподобие сарая, наверное, деревянное, там были лавки. В нём эти дни жили. Спали на полу и на лавках, а, как правило, даже сидя, прислонившись спиной к чему-нибудь. С едой было очень здорово налажено. Никто не готовил. Три раза в день привозили термосы с пищей, и по талонам давали каждому в его собственную посуду. У кого большая посуда, тому больше доставалось. У нас были кастрюльки эмалированные, у меня голубая, у Киры коричневая, у мамы не помню уже какая, ложка у каждого своя и кружка, вилок не было. Хлеба давали уже нарезанные куски. Еда была такая: привозили на подводе термосы, какую-нибудь кашу или суп. Мяса не было. Если суп был, то там капуста, картошка были. Кипяток давали (т.е. «вместо чая»). В туалет ходили на вокзал. В дороге останавливали поезд, и все выходили, «мужчины направо, женщины налево». Вагоны «телячьи» были (товарные), поэтому туалетов там не было. Единственное, что для человека было в этих вагонах сделано, это нары в 2, а может и в 3 яруса.

На вокзал прибыли эвакуированные из других районов Саратовской области.

В какое время дня уезжали из Саратова, не помню. Помню, что светло было.

Не мылись. Мыла во всей стране вообще не было. Золу берёзовую, помню, в деревне когда мы жили, заваривали водой и этим мылись. Мыла она не очень хорошо, волосы вечно слипшиеся были.

В поезде мы завшивели платяными вшами. И головными, наверное, тоже, потому что и в голове их было полно.

В поезде кормили так: остановка, на обед все выходят, там прямо в землю врыты столы и скамейки под открытым небом (а может и под навесом, дожди уже начинались, не помню). Каждый со своей посудой подходил к кашевару, садился за этот стол и ел. И так раза три в сутки останавливались и ели.

На каких станциях останавливались, не помню. Где-то по дороге народ выходил, кто-то входил, т.к. всем в разные места надо было.

Ехали, наверное, больше недели. По этой же дороге ехали эшелоны воинские, мы их пропускали.

На вокзал приехали, наверное, на Московский. В какое время дня, не помню.

Уличного освещения в Ленинграде не было совершенно никакого.

Одеты мы были плохо. На мне было старое пальто, не доходившее до колен (чёрное или коричневое, без меха). Куплено было ещё до войны, я в нём в школу ещё ходила. Когда мы приехали в эвакуацию, у меня никакой другой одежды не было, и я ходила в нём на работу в тракторную бригаду. Оно пропиталось всеми этими «мазутами» и выглядело как кожаное, когда я вернулась в Ленинград, оно стояло коробом. Головной убор был – вязаный платок (мне кто-то его подарил в Шилове), на ногах штаны от красного лыжного костюма (купленного ещё до войны, я тоже в нём всю эвакуацию проходила), а обувь – «чарчарочки» (эту обувь в Саратовской области там носили, это считалась очень хорошая обувь; представляла собой коротенький валенок высотой до щиколотки, и их носили летом, а зимой валенки, и если «чарчарочки» были чёрного цвета, это считалось очень красивым; никакой защиты от намокания не предусматривалось, и только если обувь протаптывалась до дыр, её подшивали кожей от рваного тулупа или чем-то наподобие).

А у тамошних модниц в Шилове были галоши у некоторых, так это считалось вообще шикарно – галоши на босу ногу.

Во что была одета Кира – не помню. У неё был коричневый лыжный костюм (такой же как у меня, только у меня был красный), стёганка какая-то наподобие рабочей фуфайки, я даже не знаю откуда, но точно не из Ленинграда, променяли там на что-то или каким-то другим образом достали. Цвет неопределённый, грязный. Серая какая-то. На ногах – штаны от лыжного костюма. На ногах – «чарчарочки» (серые; до чёрных мы не «доросли»). Там овцы с серой шерстью преимущественно, а есть чёрные овцы с какой-то тонкорунной шерстью, по-моему мериносы, и вот из этой-то шерсти делали особо модные чёрные «чарчарочки»). На голове у неё был платок какого-то неброского цвета – чёрный или коричневый.

Мама приехала в синем платье в белый горошек (довоенное), какое-то пальто, платок, какие-то штаны (не помню) и какие-то ботинки. Точно описать одежду не могу, но всё было сильно поношенное и убогое. Нового купить негде и не на что, главное. Деньги к тому же не котировались, можно было только на еду что-то обменять.

Приехали и отправились к «тате» (Фёдоровой Наталье Архиповне). Она уже знала, что мы едем. Она нам выслала вызов. Мы так бы не могли вернуться, если бы не было этого вызова. В Ленинград только по особым пропускам пускали.

Ленинград представлял собой развалины сплошные – пустые рамы, ни одного стекла не было, фанерой заколоченные окна, грязищи по колено. Многие улицы перекопаны были ещё траншеями, во многих местах были выбоины от бомбёжек. Всё серое, здания прокопчённые: идёшь и видишь, например, как дом, видимо, горел, окна зияют, и вся стена закопчена пожаром.

Трамваи ходили только по Невскому и по большим улицам.

 

Поселились мы у Таты. В спальне спали Тата с мамой, а в маленькой комнате спали мы с Кирой. В квартире уже был свет, вода в кране, работала канализация и даже снова заработал телефон. Тогда телефон на частной квартире был большой редкостью.

После блокады квартира выглядела грязнее: потолки потемнели, обои кое-где отошли от стены.

Не смотря на то, что был ноябрь, т.е. начало учебного года я пропустила, я отправилась в мединститут узнавать насчёт учёбы. То, что меня примут без экзаменов на первый курс, я не верила. Потому что прошло слишком много времени с момента моего зачисления, а учиться я так и не начала.

В деканате меня встретил мужчина-старичок, который расспросил меня, кто я и откуда, почему бросила институт; я спросила, нельзя ли мне каким-нибудь образом начать учиться. Он ответил, что мне надо сдать экзамен по литературе, и если я его сдам, то меня зачислят, а занятия на первом курсе начнутся, если удастся набрать группу из демобилизованных. Прямо там же сразу он предложил мне написать сочинение на тему «За что я люблю Чехова». А Чехова ни одного рассказа я тогда не помнила. Я спрашиваю – куда мне идти писать. Думаю, что-нибудь напишу, может быть. Он сказал, что возле него сейчас сидеть и писать не надо, идите домой, а завтра или послезавтра принесёте мне тетрадку с сочинением. Пришла я к тате, обложилась книжками из её библиотеки и что-то состряпала. Я уж старалась не знаю как, боялась наделать ошибок. На следующий день принесла я сочинение в деканат. Написали? Написала. Ну, давайте тетрадку. Он её даже не читал. Открыл ящик стола, положил туда тетрадку, закрыл стол и всё. Сказал: когда начнутся занятия, если организуется группа, мы вас зачислим. А если не наберётся – тогда на будущий год. Ни единого вопроса не задал о Чехове. Знала бы я – не писала бы так старательно.

25 ноября на моё счастье организовалась группа, и у нас занятия начались 25 ноября. В группе были почти все демобилизованные, и только несколько человек было тех, кто не служил в армии. В группе было человек, наверное, тридцать. Нас так и называли в институте – краснознамённая группа. Поскольку все люди были серьёзные, то к Новому году мы догнали тех, кто начал учиться 1 сентября, уже и на лекции пошли, и знали то, что знали те.

Группа была у нас 125-я. Сто – потому что первый курс, а 25 – её номер.

Из всей группы медиком на фронте был только Ярош.

Из группы помню:

Яроша

Ким Журавский: небольшого роста, пришёл с фронта, очень приятный человек был, общительный. Учились, между прочим, все очень хорошо, потому что люди были взрослые и шли за знаниями. А не просто время проводить. На третьем курсе он умер от рака желудка.

Старостой у нас был Левин, по имени, вроде бы, Борис. Характерная еврейская внешность. Он был очень пробивной: например, если выдаются талоны на еду или на ситец, на обувь, ещё на что-нибудь, что давали на институт, то он всегда нам их выбивал.

Дурасова, не помню, как её звали. Из очень состоятельной семьи, всегда хорошо одевалась. Крупная женщина.

Березин. Хорошо учился. Обходительный приятный человек.

Лина (от Ангелина) Непомнящая. Она была старше нас всех, воевала. Училась средненько, а когда закончила институт, стала фтизиатром и работала под Ленинградом в туберкулёзном санатории.

 

Из преподавателей помню Галустяна, имя отчество – Шаварш Давидович (мы его звали Давыдыч). Он армянин был. Полный был, а больше не помню. Это был профессор, преподавал гистологию. Нашу группу он не вёл, а читал лекции для всего курса. Как-то он на лекции нам объяснял строение почки, канальцы, и сравнивал с коровой: строение почки коровы (животного на примере коровы) и человека. Рисовал почку на всю доску. По-русски он говорил с большими ошибками. Вот он нарисовал почку коровы во всю доску и забыл, как по-русски корова, не может вспомнить и говорит: «А эта почка… Ну как её… Ну как её? Ну, телёнкина мама!»

Был ещё один армянин у нас, тоже лекции читал, а группы не вёл. Он был заведующий кафедрой физиологии, нормальная или патологическая, не помню. Армянская фамилия на «М», Маркотьян какой-то. Помню я его по одному эпизоду: он должен был читать про Павловский опыт с собакой с перерезанным горлом; перед лекцией привели собаку эту, установили на сцене в клетке и до начала лекции наши «умные» студенты её по-настоящему накормили из озорства, желая подшутить. Пришёл Маркотьян, прочёл всю теорию и говорит, что теперь на практике проверим, как это получается. Дали собаке корм, а она не стала есть, и получился конфуз на лекции.

Профессор Коровин был, он нам читал аритмии сердца. Тихо-тихо в аудитории, и он читает про различные шумы при разных патологиях, и в это время по репродуктору отчётливо воспроизводятся шумы в сердце, о которых ведётся речь.

 

В самом начале первого курса нам катастрофически не хватало денег на существование. Моя стипендия была крошечной, мама и Кира не работали. Мы очень нуждались в деньгах, и мама на день рождения (у нас было принято подарки дарить) подарила мне зубную щётку. Это был второй или третий курс.

Сначала Кира поступила на работу, а потом я.

Кира устроилась на завод «Радист», они выпускали радиоприёмники. Уже вернулись многие предприятия в Ленинград. А я пошла работать в клинику Тушинского на терапевтическое отделение, которое занималось заболеваниями печени: желтушники там лежали, циррозники. Клиника находилась на территории института около 7 аудитории. Я днём на занятиях, где-то в 4 или в 5 часов у меня начинается ночная смена в клинике до 8 утра следующего дня, а в 9 часов начинались занятия. Я успевала в студенческой столовой перекусить и шла на занятия. Спать на дежурстве иногда удавалось, иногда нет. Бывало, привозили тяжёлого больного, и не удавалось поспать. Капельниц тогда не ставили, кололи только внутривенно струйно. Капельницы появились, когда я уже работала врачом. Антибиотики были: всем с инфекционными заболеваниями печени кололи пенициллин.

Училась я всегда хорошо. Что мне удавалось на дежурстве – так это выучить тему. Как только выдавался свободный момент и не очень глухая ночь – я сразу начинала заниматься.

 

Когда мы приехали на 9 Советскую, наши доходы складывались из татиной зарплаты и той еды, которую мы привезли из Золотого. Когда я поступила в институт, стала получать стипендию. Это где-то 12 рублей в месяц или около того. За эти деньги можно было отоварить месячную карточку служащего. Я получала карточки служащей, потому что была студенткой. Стипендию мне выдавали всего 1 или 2 месяца, а потом начислять перестали потому, что из военкомата пришёл ответ по их запросу, что мой папа пропал без вести. Достаточно долго стипендию не платили.

Мешки с продуктами, которые мы привезли из саратовской области, стояли в нише между туалетом и кухней. Ели мы с татой «из одного котла», но у неё и без наших продуктов всего хватало, видимо, «носила» с работы. В Ленинграде сохранялась карточная система, но по карточкам продавали гораздо больше, чем в блокаду, но всё-таки маловато.

Не помню, когда приехал Анатолий: то ли он уже был, когда мы приехали, то ли появился вскоре после нас. Из дома он постоянно отлучался, похоже – не работал. То есть какой-то беспорядочный образ жизни он вёл. Откуда он появился, я не знаю. Потом мы заметили, что большая матрасная наволочка, полная лука, которая стояла за другими мешками, как-то осела, и мама хватилась, что как-то быстро стал заканчиваться лук, мы столько его не съедаем. Поэтому она стала приглядывать за мешками, никому пока не говоря. Потом заметила, что катастрофически пропадают продукты, и сказала тате и нам. Мы решили, что мы сами у себя воровать не будем, на тату это тоже не похоже, значит, ворует Анатолий. И его с поличным поймали. Он ушёл потом из дома, долго его не было, потом снова появился. Потом у нас пропало бельё на чердаке. Мама повесила его сушиться, ни у кого не пропало, а у нас пропало.

 

Где-то в 1946 или в 1947 году я вышла замуж за Яроша (1919 г.р.). Он был очень неграмотный, плохо писал с ошибками грубыми, из деревни человек. Он на фронте был фельдшером, где-то в Белоруссии и на Украине воевал. Мы с ним зарегистрированы не были. Противником регистрироваться был он: говорил, что нет пока денег, чтобы свадьбу играть, вот закончим институт и зарегистрируемся. Он работал тоже по ночам дезинфектором: когда с квартиры увозили инфекционного больного в лечебное учреждение или в морг, они на дезинфекционной машине бригадой приезжали по указанному адресу и делали там дезинфекцию. Очень много было, между прочим, работы. Приедет домой – весь карболкой воняет или какой-нибудь ещё гадостью.

Мы проживали по улице Воинова, дом 3, квартира 52 или 58. В этом доме когда-то жил его родной дядька, а ко времени моего появления он умер, и жила вдова по фамилии Рудницкая. В их семье было несколько детей, 5 или 6 человек. У отца фамилия была Ярош, а у матери Рудницкая. Фамилию мужа она не взяла. Детям они давали фамилии по очереди: одному Ярош, другому – Рудницкий.

Его дед был выходцем из Восточной Белоруссии, которая отошла Польше.

Когда я познакомилась с Ярошем Иваном Антоновичем, его отец умер, и осталась в живых только мать Рудницкая Любовь Алексеевна.

Сначала он жил с матерью и отцом на Воинова 3 в двухкомнатной квартире. Ярош И.А. женился на дворничихе до войны. Пожили они – пожили. А у дворничихи была однокомнатная квартира в этом же доме на 1 этаже: узёхонькая комната метра 3 шириной. Из удобств был туалет и водопровод с холодной водой – в кухне кран. Потом они развелись, а квартира досталась Ярошу.

Получилось так: я жила в однокомнатной квартире с ним, а тётка его жила в другом подъезде (вход с парадного крыльца) на 3 или 4 этаже. Наш подъезд выходил во двор. Перед окнами лежали поленницы с дровами для жильцов дома. Во дворе был сарай, но, наверное, в него все дрова не помещались.

Топили в доме дровами. А денег на дрова у нас не было. Иван ходил в те ночи и вечера, когда не работал, разгружать вагоны с дровами на Финляндский вокзал, и обязательно разгружал вагон с дровами. За это ему давали поленья.

Разгруженные из вагонов дрова перевозили баржей на наш берег. Там стояло какое-то производство, куда возили дрова. В конце улицы Чернышевского, почти у угла нашего дома, на набережной была грузовая пристань, куда причаливала баржа. Зимой дрова везли от вокзала на санях по льду.

Летом Ярош не работал, он уезжал в родную деревню в Белоруссию. А работал на дровах только зимой и дезинфектором работал тоже только зимой.

В качестве платы он вместо денег получал дрова. В конце он вообще как-то так устроился, что мог взять дрова по принципу «сколько хочешь – столько бери». Дрова он приносил от этого производства охапками. Некоторые брёвнышки были ещё не распилены и не расколоты, он их пилил и колол. Дров всегда у нас было много, его тётка тоже пользовалась нашими дровами.

Мама нам помогала насчёт еды. В это время Лида приехала из тюрьмы и устроилась на мясокомбинат, где выпускали сосиски и колбасу. Оттуда она приносила домой бульон, в котором варилось мясо для сосисок. Этот бульон разрешали брать свободно, поэтому она всегда с бидончиком ходила.

Мама нам то этого бульона принесёт, то несколько варёных картофелин.

Ещё нам помогали из Филипповичей. Там жили его мать и сёстры. Они держали корову и из молока делали творог, из которого делали лепёшки вроде сырников, без добавления муки, и засушивали их в печи. Когда они становились твёрдыми как камень, их вытаскивали и присылали нам. В посылках они не портились. А летом Иван привозил оттуда то же самое. Иногда луковиц положат в ящик посылочный. Потом творог размачивали в кипятке или в бульоне из-под сосисок и ели.

 

Кем работал дядька и на что жила тётка, я не знаю.

 

Ярош вёл себя со мной грубо.

Если надо было писать историю болезни на проверку, я должна была сначала написать его историю, а потом свою. Потому что он не то что писать – говорить правильно не умел. А чтобы не придрались преподаватели. Я писала разными почерками: одним свою, другим его. Если у меня что-нибудь не получалось, слышала от него вечные попрёки, что я не так сделала. Я бы от него, наверное, убежала и знать не знала, но я его любила, и даже когда мы разошлись, года два не могла его забыть.

Очень часто бывало так, что по возвращении из института он уходил к тётке, там поест и поспит, а я в квартире одна чуть ли не до самого утра жду его голодная. Тётка никогда меня к себе не приглашала; я если шла туда, то по собственной инициативе. Но тётка никаких неприязненных чувств ко мне не показывала.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: