Миллиметры (ощущения от мельчайших вещей)




 

Так как все настоящее является давно устаревшим, потому что все существовавшее было настоящим, я испытываю к вещам, поскольку они принадлежат настоящему, нежность антиквара и горячность коллекционера – последователя, для кого у меня отнимаются мои ошибки по поводу этих вещей и заменяются благоразумными и даже правильными объяснениями, умными и обоснованными.

Разнообразные положения, какие летающая бабочка последовательно принимает в пространстве, являются, для моих очарованных глаз, разнообразными вещами, зрительно остающимися в пространстве. Мои воспоминания – такие же живые, как…

Но только минимальные ощущения, и от вещей самых мельчайших, есть то, что я переживаю интенсивно. Должно быть, это из‑за моей любви к ничтожному – так со мной бывает. А может быть, так случается из‑за моей добросовестности к деталям. Но думаю, что, скорее, – не знаю этого наверняка, и никогда не анализирую подобные вещи – так происходит потому, что минимальное, не имея абсолютно никакой важности, ни в социальном, ни в практическом отношении, имеет, именно вследствие простого отсутствия этого, некоторую абсолютную независимость от грязных ассоциаций с действительностью. Минимальное мне представляется нереальным. Бесполезное и прекрасное, поскольку оно менее реально, чем полезное, что продолжается и продлевается, в то время как чудесное ничтожное, славное бесконечно малое остается там же, где есть, не выходя за рамки того, чем оно является, живет, свободное и независимое. Бесполезное и ничтожное открывает в нашей жизни действительные промежутки жалкой эстетики. Сколько же мечтаний и нежных радостей вызывает в моей душе простое и ничтожное существование булавки, воткнутой в ленту! Жаль того, кто не знает важности этих вещей!

Потом, между ощущениями, что причиняют сильную боль, даже будучи приятными, непокой тайны – одно из наиболее сложных и обширных. И тайна никогда не просвечивает так четко, как при созерцании крохотных вещей, какие, если не двигаются, являются совершенно прозрачными для нее, какие останавливаются, чтобы позволить ей пройти. Труднее чувствовать тайну, созерцая какое‑то сражение, и все же думать о том, как абсурдна ситуация – люди, и их общества, и сражения между ними, все это существует, чтобы можно было шире развернуть мысленное знамя победы над тайной, – чем размышлять, созерцая маленький неподвижный камень на дороге, так как тогда ничто не провоцирует заглядывать за существующее, поэтому, если мы продолжим размышлять, то у нас не может возникнуть никакой другой идеи, кроме того, чтобы немедленно за этим начать думать о тайне его существования.

Благословенны будьте, мгновения, и миллиметры, и тени маленьких вещей, еще более ничтожные, чем они сами! Мгновения… Миллиметры – какое впечатление чуда и бесстрашия производит на меня ваше существование рядом и очень близко друг к другу на измерительной рулетке. Порою страдаю из‑за подобных вещей и наслаждаюсь ими. У меня даже возникает некая неотесанная гордость по этому поводу.

Я – фотографическая пленка, очень чувствительная. Все детали отпечатываются на мне непропорционально, чтобы составить часть какого‑то целого. Я занят лишь собой. Внешний мир является для меня, всегда и очевидно, впечатлением. Я никогда не забываю о том, что чувствую.

 

В лесу отчуждения

 

Я знал, что проснулся и что еще дремлю. Мое бывшее тело, утомленное от моей жизни, говорит мне, что еще очень рано… Ощущаю себя возбужденным чем‑то далеким. Я угнетен, не зная почему…

В каком‑то сияющем оцепенении, тяжко бестелесный, остаюсь, будто парализованным, между сном и бодрствованием, в каком‑то сновидении, являющемся тенью мечтания. Мое внимание колышется меж двумя мирами и видит слепо глубь какого‑то моря и глубь какого‑то неба; и эти две глуби проникают друг в друга, смешиваются, и я не знаю ни где нахожусь, ни что вижу в этом сновидении.

Какой‑то ветер теней сдувает золу мертвых намерений над тем, кем я буду, пробудившись. Падает с неизвестного мне небесного свода тепловатая роса скуки. Большая, вялая тоска мнет мою душу изнутри и, неясная, изменяет меня, точно бриз – очертания крон деревьев.

В алькове, нежном и равнодушном, рассвет там, снаружи, – всего лишь дыхание сумерек. Я весь – тихая растерянность… Зачем это сияние дня? […] Мне нелегко знать, что он засияет, будто бы это именно мое усилие должно заставить новый день появиться.

Успокаиваюсь в растерянной медлительности. Делаюсь вялым. Плаваю в воздухе между бодрствованием и сном, и какая‑то другая реальность возникает, и я, внутри ее, не знаю, откуда это – нездешнее…

Она появляется, но не стирает этой, этой, из равнодушного алькова, та, из какого‑то странного леса. Сосуществуют в моем зачарованном внимании две реальности, точно два смешивающихся дыма.

Как четок, от одной и от другой, этот дрожащий прозрачный пейзаж!..

И кто эта женщина, которая вместе со мной одевает в созерцание этот чуждый лес? Почему в какой‑то момент я должен себя об этом спросить?.. Я не умею хотеть узнать это…

Пустой альков – темное стекло, через которое я, осознавая его, вижу этот пейзаж… и этот пейзаж я знаю уже давно, и уже давно с этой женщиной, какую я не знаю, я брожу по другой действительности, предстающей через ее нереальность. Чувствую в себе, что я уже века знаю те деревья, и те цветы, и те дороги со всеми их поворотами, и то мое существо, что там бродило, древнее и очевидное, на мой взгляд, что знает: я нахожусь в этом алькове, одетом сумерками созерцания…

Порой по лесу, где издали я себя вижу и чувствую, медленный ветерок разгоняет дым, и этот дым – видение, четкое и мрачное, алькова, в котором я – настоящий, среди его ночного оцепенения, смутной мебели и портьер. Затем этот ветер проходит и превращает все, что было, в один пейзаж того, другого мира…

В другой раз эта тесная комната – только пепел неопределенности на горизонте той, иной земли… И выпадают моменты, когда земля, по которой там ступаем, – это и есть тот самый видимый альков…

Мечтаю и теряюсь, удваиваясь: мое существо вместе с той женщиной… Большая усталость – это черный огонь, что меня пожирает… Большая вялая тоска – эта фальшивая жизнь, тесная для меня…

О, тусклое счастье!.. Вечное пребывание в месте раздвоения дорог!.. Я мечтаю и там за пределами моего внимания, кто‑то мечтает со мною… И, возможно, я – всего лишь мечта этого Кого‑то, кто не существует…

Там, снаружи, рассвет такой далекий! лес такой близкий перед моими другими глазами!

 

И я, что вдали от этого пейзажа его почти забываю, видя его, тоскую о нем, проходя по нему, рыдаю о нем и его жажду…

Деревья! цветы! спрятанность тропинок под кронами!..

Порой мы гуляли за руку под кедрами и Иудиными деревьями, и никто из нас не размышлял о жизни. Наша плоть была для нас подобна смутному аромату, и наша жизнь – эхо журчанья воды в источнике. Подавали друг другу руки, и наши взгляды спрашивали друг у друга, что это – быть чувственным существом и желать реализовать во плоти иллюзию любви…

В нашем саду были цветы, демонстрировавшие самые разные обличья прекрасного: розы с их завернутыми очертаниями, лилии, белые с легкой желтизной, маки, что были бы скрыты, если бы их пунцовость не выдавала их присутствия, фиалки на пухлых краях клумб, крохотные голубые цветки миозотиса, камелии, лишенные аромата… И удивленные, поверх высоких трав, глаза – обособленные подсолнухи величественно разглядывали нас.

Мы касались души, она была вся видна сквозь видимую свежесть мхов, и ощущали, проходя мимо пальм, тонкое предчувствие других земель… И поднималось в нас рыдание при каком‑то воспоминании, потому что даже здесь, будучи счастливыми, мы были несчастливы…

Дубы, полные узловатыми столетиями, заставляли нас спотыкаться о мертвые щупальца их корней… Платаны подпирали столбами небо… И вдали, между деревьями, висели в тишине шпалер темнеющие грозди винограда…

Наша мечта о жизни шла впереди нас, крылатая, и мы улыбались ей, одинаково и отчужденно, сочетавшись душами, не глядя друг на друга, не зная друг о друге более, чем это ощущение присутствия поддерживающей руки, передающееся и чувствуемое рукой другого.

Наша жизнь ничего не имела внутри. Мы были снаружи и – другие. Мы совсем не знали себя, словно только что появились перед нашими душами после путешествия в мечтах…

Мы забыли о времени, и огромное пространство уменьшилось в нашем сознании. Вне тех, близких к нам деревьев, тех отдаленных шпалер, увитых виноградом, тех последних гор на горизонте – было ли что‑то реальное, заслуживающее открытого взгляда, какой подходит для вещей существующих?..

На водяных часах нашего несовершенства упорядоченные капли мечты отмечали нереальные часы… Ничто не стоит внимания, о моя далекая любовь, кроме знания о том, как это нежно – знать, что ничто не стоит внимания…

Остановившееся движение деревьев; тихий покой источников; неопределимое дуновение интимного ритма жизненных сил; медленное наступление вечера всех этих вещей, что, казалось, пришло к ним изнутри – подать руку в знак духовного согласия, печалясь, вдали и рядом с душою, высоким молчанием небес; падение листьев, плавное и ненужное, капли отчуждения, с которыми пейзаж обращает нас полностью в слух и печалится внутри нас, будто воспоминание о родине – все это, словно пояс, что развязывается, неопределенно окружает нас.

Там мы жили в каком‑то времени, которое не умело протекать, в некоем пространстве, о котором нечего было и думать, чтобы его измерить. Течение времени вне Времени, некая протяженность, не знающая привычек реального пространства… Какие часы, о напрасная подруга моей скуки, какие часы счастливого непокоя притворялись нашими там!.. Часы пепла нашего духа, дни ностальгии о пространстве, внутренние века вечного пейзажа… И мы не спрашивали себя, зачем это было, потому что наслаждались уверенностью в том, что это не было бесполезно.

Там мы знали, интуитивно, хотя определённо не имели интуиции, что этот скорбный мир, где мы были вдвоем, если существовал, то был за крайней чертой, где горы – только дыхание форм, и за этой линией не было ничего.

 

И лишь по причине противоречия в знании об этом наш час там был тёмным, точно пещера в земле суеверных людей, а наше ощущение от него было так странно, как очертания мавританского города на фоне небес в осенних сумерках…

Берега неизвестных морей достигали на горизонте, где мы их слышали, пляжей, каких мы никогда не смогли бы увидеть, и это было счастьем для нас – слышать, даже видеть его в нас, это море, где, без сомнения, шли под парусами каравеллы, пересекая его с другими намерениями, что не были утилитарными и захватническими, как на Земле.

Мы вдруг замечали, как замечающий, что он живёт, что воздух полон песнями птицы и что, как старинные ароматы в атласе, шум трения листьев проникал в нас более, чем сознание, что мы его слышим.

И так щебет птиц, шелест рощ и глубина, монотонная и забытая, вечного моря создавали вокруг нашей покинутой жизни ореол неизвестности. Мы спали там в свои пробужденные дни, довольные тем, что мы – ничто, что у нас нет ни желаний, ни надежды, что мы забыли цвет любви и вкус ненависти, мы считали себя бессмертными…

Там мы проживали часы, полные другого ощущения от них, часы некоего пустого несовершенства, и такие совершенные поэтому, такие диагональные – для прямоугольной правильности жизни… Часы низложенных императоров, часы, одетые в изношенный пурпур, печальные часы в этом мире из некоего другого мира, более полного гордости от обрушенной тоски…

И нам было больно наслаждаться этим, было больно…Потому что, хотя он был местом тихого изгнания, весь этот пейзаж был нам знаком, и мы были из этого мира, весь пейзаж был влажен от торжественности какой‑то смутной скуки, печальной и огромной и извращенной, как упадок некой неведомой империи…

На гардинах нашего алькова утро – это лишь тень света. Мои губы, которые, я знал, всегда были бледными, ощущают одинаковый мертвенный вкус и не хотят жизни.

Воздух в нашей сумрачной комнате тяжелый, точно портьера. Наше сонное внимание к тайне всего этого – вялое, точно шлейф платья, волочащийся за ним во время некой церемонии в сумерках.

Ни одна наша тоска не имеет под собою оснований. Наше внимание – некий абсурд, допускаемый нашей крылатой инерцией.

Я не знаю, какие масла сумерек умащивают наше представление о собственном теле. Наша усталость – это тень некой усталости. Она приходит из очень далекой дали, как идея о жизни, которая у нас есть…

Ни один из нас не имеет имени или приемлемого существования. Если бы мы могли быть шумными, почти воображая себя смеющимися, смеялись бы, без сомнения, над тем, что считали себя живыми. Согревающая свежесть простыни ласкала нам (тебе, как и мне, наверное) обнаженные ступни, чувствовавшие ступни другого.

Давай выведем себя из заблуждения, моя любовь, в отношении жизни и ее манер. Давай с тобой избегать того, чтобы быть нами… Не будем снимать с пальца магическое кольцо, что вызывает, если его повернуть, волшебниц тишины, и эльфов тени, и гномов забвения…

И вот он, ведь мы мечтаем поговорить о нем, появляется перед нами снова, густой лес, но сейчас более взволнованный из‑за нашего волнения и более печальный из‑за нашей печали. Перед ним убегает, как облетающий туман, наше представление о реальном мире, и я снова обретаю себя в своей бродячей мечте, которую этот таинственный лес включает в себя…

Цветы, цветы, среди которых я жил когда‑то! Цветы, которые наш взор переводил в согласии с их именами, зная их, и чей аромат душа извлекала не из них самих, но из мелодии их имен… Цветы, чьи имена были, повторенные последовательно, оркестрами гармоничных ароматов… Деревья, чьё зеленое сладострастие налагало тень и свежесть на то, как их называли… Фрукты, чьи имена были выгравированы зубами в душе их мякоти… Тени, бывшие реликвиями счастливых в былые времена…

Поляны, светлые поляны, бывшие улыбками, более искренними, сонного пейзажа вблизи…О, разноцветные часы!..

Мгновения‑цветы, минуты-деревья, о, время, парализованное в пространстве, мёртвое время пространства, покрытое цветами, и ароматом цветов, и ароматом имен цветов!..

Безумие мечты в этой чужой тишине!..

Наша жизнь была всей жизнью… Наша любовь была ароматом любви… Мы переживали невозможные часы, полные тем, что мы были нами… И это потому, что мы знали, всей плотью нашей плоти, что не были реальностью…

Мы были безличными, пустыми от нас самих, были чем‑то другим… Мы были тем пейзажем, исчезающим в осознании себя самого… И так, как двоился этот пейзаж – от существовавшей реальности и от иллюзии, – так мы были смутно двумя, ни один из нас не знал твердо, не был ли другой им самим или какой‑то неопределенный другой существовал…

Когда мы внезапно появлялись перед застывшим покоем озер, мы чувствовали желание зарыдать… Там, у того пейзажа были глаза, полные воды, глаза остановившиеся, наполненные огромной скукой от существования… Да, полные скукой от существования, от необходимости быть чем‑то, реальностью или иллюзией, – и эта скука имела свою родину и свой голос в немоте и в изгнании озер… И мы, всегда путешествуя, кажется, еще не зная и не желая этого, задерживались у тех озер, – столько от нас, символического и углубленного, оставалось и жило с ними…

И какой свежий и счастливый ужас в том, что там нет никого! Нет и нас, которые шли туда, оставались там… Потому что мы не были никем. И даже не были ничем, никакой вещью… В нас не было жизни, какую Смерти надо было бы уничтожать. Мы были такими хрупкими и невысокими, что проходящий ветер не трогал нас, как бесполезных, и час проходил, лаская нас, как бриз, ласкающий пальму.

У нас не было ни эпохи, ни цели. Вся конечная цель вещей и живых существ оставалась для нас у двери этого рая отсутствия. Становилась неподвижной для наших ощущений сморщенная душа стволов, вытянутая душа листьев, созревшая душа цветов, изогнутая душа плодов…

И так мы умирали нашей жизнью, такие внимательные, каждый из нас, к ее умиранию, что не замечали, что были кем‑то одиноким, что каждый из нас был иллюзией другого, и каждый, внутри себя, простым эхом своего собственного существа…

Жужжит какая‑то мошка, крошечная и неизвестная…

Появляются в моем внимании неопределенные шумы, четкие и рассеянные, наполняющие дневным существованием мое осознание нашей комнаты… Нашей комнаты? Нашей, будто нас двое, если я – один? Не знаю. Все растворяется, и остается только убегающая неопределенная действительность, в которую моя неясность погружается, и мое понимание себя, убаюканное опиумом, засыпает…

Утро разорвалось, точно упав с бледных вершин Часа…

Вот и сгорели, моя любовь, в очаге нашей жизни поленья наших мечтаний…

Разочаруемся же в нашей надежде, потому что она предает, в любви, потому что она утомляет, в жизни, потому что она пресыщает и не удовлетворяет, и даже в смерти, потому что она приносит более, чем хотелось, и менее, чем ожидалось.

Разочаруемся, о Вечерняя, в нашей собственной скуке, потому что она устаревает в себе самой и не осмеливается быть всей печалью, какая есть.

Не будем ни плакать, ни ненавидеть, ни желать…

Прикроем, о Молчаливая, тонким льняным платком неподвижный мёртвый профиль нашего Несовершенства…

 

Мадонна тишины

 

Порою, когда, подавленный и униженный, я теряю даже силу воображения, которая иссякает во мне, и я могу только думать о своих мечтах, тогда я их перелистываю, точно книгу, что листается, и это превращается в перелистывание, без чтения, каких‑то неизбежных слов. И тогда я спрашиваю себя о том, кто ты – фигура, проходящая через все мои медлительные видения иных пейзажей, и давних внутренних убранств, и роскошных церемоний тишины. Во всех моих мечтах ты или появляешься, мечта, или, ложная реальность, меня сопровождаешь. Я посещаю с тобою те области, какие, может быть, являются твоими мечтами, земли, какие, может быть, являются твоими телами отсутствия и не‑человечности, твоим главным телом, размывшим свои контуры по спокойной равнине и холодным очертаниям горы в саду вокруг таинственного дворца. Возможно, у меня не было другой мечты, кроме тебя, возможно, это в твоих глазах, когда наши лица будут соприкасаться, я прочту – увижу эти невозможные пейзажи, эту ложную скуку, эти чувства, что таятся в тени моей усталости и в пещерах моего непокоя. Кто знает, не являются ли пейзажи моих мечтаний моим способом не мечтать о тебе? Я не знаю, кто ты, но разве я знаю наверное, кто я? Разве я знаю, что такое – мечтать, чтобы знать, стоит ли называть тебя моей мечтой? Разве я знаю, не являешься ли ты какой‑то частью, кто знает, может быть, частью существенной и реальной, меня самого? И разве я знаю, не являюсь ли я мечтой, а ты – реальностью, я – твоей мечтой, а не ты – мечтой, которую я создал в своем воображении?

Какой разновидностью жизни ты обладаешь? С помощью какого зрения я вижу тебя? Твой профиль? Он никогда не бывает прежним, но и не изменяется никогда. И я говорю это, потому что знаю это, хотя бы и не знал, что знаю. Твое тело? Оно обнажено, хотя бы было одетым, сидящее, находится в той же позе, как и лежащее или стоящее. Что означает это, не означающее ничего?

 

*

 

Моя жизнь так печальна, и я даже не думаю ее оплакивать; мои часы так лживы, и я даже не мечтаю разделить их с кем‑либо из друзей.

 

Как не мечтать о тебе? Как не мечтать о тебе? Госпожа Часов, что проходят, Мадонна неподвижных вод и мертвых водорослей, Богиня‑Защитница открытых пустынь и черных пейзажей бесплодных скал, освободи меня от моей молодости.

Утешительница тех, кто не имеет утешения, Слеза тех, кто никогда не плачет, Час, что никогда не пробьет, освободи меня от радости и счастья.

Опиум всех молчаний, Лира, какой не касаются, Витраж дали и заброшенности, сделай так, чтобы меня ненавидели мужчины и осмеивали женщины.

Цимбалы Последнего Причащения, Ласка без жестов, мертвая Голубка в тени, Миро часов, протекших в мечтаниях, освободи меня от религии, потому что она – нежна; и от неверия, потому что оно – сильно.

Лилия, высыхающая вечером, Сокровище увядших роз, Тишина между двумя молитвами, наполни меня отвращением к жизни, ненавистью к своему здоровью, презрением к своей юности.

 

Сделай меня бесполезным и бесплодным, о гостеприимная Хозяйка всех смутных мечтаний; пусть я стану чистым, без каких‑либо оснований быть им, и лживым, хотя мне это и не нравится, о Бегущая Вода Живых Печалей; пусть мои уста будут ледяным пейзажем, мои глаза – двумя мертвыми озерами, мои жесты, мои движения – медленным листопадом в саду со старыми деревьями, о Литания Непокоя, о фиолетовая Месса Усталостей, о Венчик цветка, о Текучая, Неуловимая, о Вознесение!..

 

Какая жалость, что я вынужден молиться тебе, как женщине, и не желать тебя… как мужчина, и не мочь поднять на тебя глаз моих мечтаний, как на Аврору‑наоборот, обладающую нереальным полом ангелов, которые никогда не всходили на небеса!

Молюсь тебе, моя любовь, потому что моя любовь – уже молитва; но не гляжу на тебя, как на возлюбленную, и не поднимаю тебя над собою, как святую.

 

Пусть будут действия твои статуей отречения, жесты твои – пьедесталом равнодушия, слова твои – витражами отрицания.

 

*

 

Сияние из небытия, имя бездны, Потустороннее спокойствие…

Вечная девственница, до богов, и до отцов богов, и до прадедов богов, бесплодность всех миров, стерильность всех душ…

Тебе посвящены дни и жизни; планеты – это клятвы в твоем храме, и усталость богов возвращается в твое лоно, как птица в гнездо, какое свила, сама не зная как.

 

Пусть об апогее печали возвестит день, и если ни один день не возвещает, пусть же будет этот день, что возвестит!

 

Сияй, отсутствие солнца; блести, лунный свет, ты, что гаснешь…

 

Лишь ты, солнце, что не блестишь, освещаешь пещеры, потому что пещеры – твои дочери. Лишь ты, луна, которой нет, даешь… гротам, потому что гроты…

 

*

 

Ты имеешь пол воображаемых форм, несуществующий пол фигур… Просто контуры порой, просто поза в другой раз, иногда всего лишь медленный жест – ты есть моменты, позы, одухотворенные моими.

Ни одно очарование пола не подразумевается в моих мечтах о тебе, под твоей смутной одеждой мадонны внутренних молчаний. Твои груди – не из тех, какие можно мечтать поцеловать. Твое тело, все оно – тело‑душа, но это не душа, а тело. Вещество твоей плоти – это не дух, но оно духовно. Ты – женщина «до Падения», скульптура – еще из той глины, что… в раю.

Мой ужас перед реальными женщинами, имеющими пол, – это дорога, по которой я шел к тебе навстречу. Эти, земные, что для существования… должны выдерживать изменчивый гнет какого‑то мужчины – кто может их любить, чтобы не опали листья этой любви в предвидении удовольствия, какому служит пол..? Кто может уважать Жену, без того чтобы не быть вынужденным подумать при этом, что она – женщина, с которой он совокупляется? Кто не чувствует отвращения порой оттого, что происходит из вульвы, таким тошнотворным образом извергнутый в этот мир? Разве не возбудит в нас тошноту мысль о плотском происхождении нашей души – из того бурного телесного… от которого рождается наша плоть, и как бы прекрасна ни была она, но становится безобразной по причине происхождения и вызывает в нас отвращение по причине рождения.

Поддельные идеалисты из реальной жизни посвящают свои стихи Жене, преклоняют колени перед идеей Матери… Их идеализм – это одеяние, которое прикрывает, а не мечта, что творит.

Чиста лишь ты, Госпожа Мечтаний, которую я могу представить любовницей, не думая о бесчестье, потому что ты нереальна. Лишь тебя могу представить матерью, поклоняясь этому, потому что ты никогда не пятнаешь себя ни ужасом оплодотворения, ни ужасом родов.

Как не поклоняться тебе, если ты одна достойна поклонения? Как не любить тебя, если ты одна достойна любви?

Кто знает, не создаю ли я тебя, мечтая о тебе, тебя, реальную в другой реальности; не будешь ли ты моей там, в другом и чистом мире, где бы мы любили без ощутимого тела, с другим способом объятий и существенно другим отношением к обладанию? Кто знает точно, не существовала ли ты уже, и тогда я не создал тебя, но только видел тебя другим зрением, внутренним и чистым, в другом и совершенном мире? Кто знает, не были ли мои мечтания о тебе просто встречами с тобою, не была ли моя любовь‑к‑тебе моими мыслями‑о‑тебе, не было ли мое презрение к плоти и мое отвращение к любви неясной тоской, с которой я, не зная тебя, тебя ожидал, и неопределенным стремлением, с которым я, не ведая тебя, тебя желал?

Не знаю даже, [не] любил ли я тебя уже, в колышущейся неопределенности, ностальгия по которой, возможно, и была моей вечной скукой? Может быть, ты и есть моя ностальгия, тело отсутствия, присутствие Расстояния, особь женского пола, возможно, совсем по другим соображениям, а не для того, чтобы быть ею. Я могу думать о тебе как о девственнице и в то же время как о матери, потому что ты – не из этого мира. Дитя, которое у тебя на руках, никогда не было моложе, иначе ты должна была бы пачкать его пребыванием в утробе. Ты никогда не была иной, чем есть сейчас, и как же тебе не быть девственницей поэтому? Я могу любить тебя и одновременно поклоняться тебе, потому что моя любовь не обладает тобою и мое поклонение тебя не отдаляет.

Будь Вечным Днём, и пусть мои закаты будут отблесками твоего солнца, под твоей властью.

Будь Невидимыми Сумерками, и пусть моя тоска и непокой будут красками твоей неопределенности и тенями твоей неизвестности.

Будь Всеобщей Ночью, стань Единственной Ночью, и пусть я весь потеряю себя и забуду себя в тебе, и пусть мои мечты сияют, звёзды, на твоем теле отдаления и отрицания…

Пусть буду я складками твоей мантии, драгоценностями твоей тиары и другим звездным небом – колец на твоих пальцах.

Пепел в твоем очаге, разве важно, что я – пыль? Окно в твоей комнате, разве важно, что я – пространство? Час… на твоих водных часах, разве было бы важно, что я прохожу, если я останусь, из‑за того, что я – твой; что я умираю, если из‑за того, что я – твой, я не умру; что я тебя теряю, если потерять тебя – значит встретить тебя?

Осуществляющая абсурды, Продолжательница бессвязных фраз. Пусть твоё молчание укачивает меня, пусть твоя…меня усыпляет, пусть твоё чистое существование ласкает меня, и меня смягчает, и меня утешает, о Геральдика Той Стороны, о королевство Отсутствия, Девственная Мать всех молчаний, Очаг для душ, которым холодно, Ангел‑Хранитель всех покинутых, Пейзаж человеческий – нереальный в печали – вечное Совершенство.

 

*

 

Ты – не женщина. И даже во мне не вызываешь ничего, в чём я смог бы ощутить женственность. Когда я говорю о тебе, это сами слова тебя называют существом женского пола, и выражения тебя рисуют женщиной. Именно потому, что я должен говорить о тебе с нежностью и ласковой мечтой, слова отыскивают голос для этого только в обращении к тебе как к женщине.

Но ты, в своей смутной сущности – ничто. В тебе нет реальности, даже только твоей – собственной реальности. Я сам тебя не вижу, даже тебя не чувствую. Ты, будто какое‑то чувство, какое было бы своей собственной целью и принадлежало бы все целиком своей собственной глубине. Ты – всегда пейзаж, где я находился и какой почти мог видеть, вставка от платья, что я едва мог видеть, потерянная в вечном «Сейчас», там, за поворотом дороги. Твои очертания говорят о том, что ты – ничто, и контуры твоего нереального тела разрывают на отдельные жемчужины ожерелье самой идеи контура.

Ты уже прошла, и ты уже была, и я уже тебя любил: чувствовать тебя настоящей – значит чувствовать всё это.

Ты занимаешь все промежутки в моих размышлениях и щели в моих ощущениях. Поэтому я не думаю о тебе и не чувствую тебя, но мои размышления – стрельчатые своды моего ощущения тебя, и мои чувства – готические колонны воскрешения тебя в памяти.

Луна потерянных воспоминаний над черным пейзажем, четкая в покое, понимаемая в моем несовершенстве. Мое существо чувствует тебя смутно, будто бы я был твой пояс, который бы тебя ощущал. Я наклоняюсь над твоим белым лицом, что на водах ночных моего непокоя, но я никогда не узнаю, не луна ли ты в моем небе, и для чего ты его вызываешь, или странная подводная луна и для чего, не знаю как, ты его выдумываешь.

Кто мог бы создать Новый Взгляд, чтобы увидеть тебя, Новое Мышление и Чувства, что помогли бы смочь думать о тебе и чувствовать тебя!

Когда я желаю коснуться твоей мантии, все мои проявления утомляются от простертого напряжения жестов твоих рук, и усталость, одеревенелая и болезненная, застывает в моих словах. Мысль моя парит, точно птица в полете, кажущаяся близкой, но всегда недосягаемая, вокруг того, что я бы хотел сказать о тебе, но вещество моих фраз не умеет имитировать субстанцию или звук твоих шагов, или след от твоих взглядов, или цвет, печальный и пустой, закругления жестов, каких ты никогда не делала.

 

И если, возможно, я говорю с кем‑то далеким, и если сегодня – облако возможного, ты завтра упадешь, дождь из реальности, на землю, не забывай никогда о своем божественном происхождении в моей мечте. Будь всегда в жизни тем, что могло бы быть мечтой некоего уединенног, и никогда – убежищем любящего. Выполняй свой долг простого бокала. Исполни твою функцию бесполезной амфоры. Никто не сказал бы о тебе того, что душа реки может сказать своим берегам – что они существуют, чтобы ее ограничивать. Лучше уж не бежать в жизни, лучше пусть высохнет русло твоей мечты.

Пусть твой гений будет существом излишним, и твоя жизнь – твоим искусством смотреть на нее, быть ею увиденной и никогда не идентичной. Пусть ты не будешь никогда более ничем.

Сегодня ты – всего лишь очертания, созданные этой книгой, некий час, воплощенный и отделенный от других часов. Если бы я был уверен, что ты этим являешься, я бы возвел целую религию над мечтой любить тебя.

Ты являешься тем, чего не хватает всему. Ты – то, чего не хватает каждой вещи для того, чтобы мы могли ее любить всегда. Потерянный ключ от дверей Храма, тайный путь во Дворец, далекий остров, который всегда скрыт густым туманом неопределенности…

 

Видимый любовник

 

Антерос.[47]

 

Я имею о глубокой любви и о полезном ее использовании понятие поверхностное и декоративное. Я подвержен видимым страстям. Я сохраняю неприкосновенным сердце, отданное менее реальным предназначениям.

Я не помню, чтобы любил кого‑то, кроме как чью‑то «картину», чисто внешний облик – в который душа входит не более, как только чтобы сделать эту наружность живой и воодушевленной – и, таким образом, отличной от картин, написанных художниками.

Я люблю так: останавливаюсь на красивой, притягательной или каким‑либо другим образом приятной фигуре женщины или мужчины – там, где нет желания, нет и предпочтения в отношении пола, – и эта фигура меня ослепляет, меня увлекает, захватывает меня. Однако я не желаю большего, чем видеть ее, и не знаю большего ужаса, чем возможность узнать ближе и говорить с реальным человеком, которого эта фигура, очевидно, представляет.

Я люблю зрением, а не фантазией. Потому что я ничего не выдумываю в этой фигуре, что меня захватывает. Не воображаю себя связанным с нею никаким образом, потому что моя декоративная любовь не имеет ничего общего с душевной. Мне не интересно узнать, кто оно, чем занимается, о чем думает это создание, подходящее мне для того, чтобы любоваться его внешностью.

Огромное количество людей и вещей, образующее мир, для меня является бесконечной галереей картин, чей внутренний мир для меня неважен. Он неважен для меня, потому что душа – однообразна и всегда та же у всех людей; она отличается только своими личными проявлениями, лучшее в ней – то, что переполняет лицо, манеры, жесты, и так входит в картину, что меня захватывает и, различно, но постоянно, меня привязывает.

Для меня это создание не имеет души. Душа остаётся там, сама с собою.

Так я переживаю, в чистом видении, оживленную внешность вещей и живых существ, безразличный, как один из богов другого мира, к их содержимому‑духу. Я углубляю только поверхность и наружность, а когда жажду глубины, во мне самом и в моём представлении о вещах есть то, что я ищу.

Что может мне дать личное знакомство с тем созданием, которое я люблю так декоративно? Это не разочарование, потому что, раз в этом создании я люблю только внешность и ничего в нем не выдумываю, его тупость или посредственность ничего не отнимет, потому что я не ожидал ничего, кроме внешности, от какой я и не должен был ничего ожидать, и внешность сохраняется. Но личное знакомство является вредным, потому что оно бесполезно, а бесполезный материал – всегда вреден. Знать имя этого создания – зачем? И это первая вещь, которую, будучи представлен этому существу, я узнаю.

Личное знакомство отнимает у меня также свободу созерцания, то, чего желает мой вид любви. Мы не можем пристально смотреть, созерцать свободно того, кого знаем лично.

То, что является избытком, является ненужным художнику, так как, приводя его в замешательство, уменьшает впечатление.

Я самой природой предназначен быть бесконечным наблюдателем, влюблённым во внешний вид и проявления вещей – объективистом мечтаний, видимым любовником форм и обличий природы […]

Это не тот случай, который психиатры называют психическим онанизмом, ни даже тот, который называют эротоманией. Я не фантазирую, как при психическом онанизме; я не фигурирую в мечте как чувственный любовник или даже друг и собеседник того создания, которое я рассматриваю и вспоминаю: я ничего не выдумываю о нем. Не идеализирую его, как эротоман, и не перемещаю его за пределы сферы конкретной эстетики: я не желаю от него более и не думаю о нем более, чем мне дается для наблюдения и для памяти, более непосредственной и чистой, чем то, что было увидено глазами.

 

*

 

Но я не плету привычно какой‑то сюжет моей фантазии вокруг этих фигур, чьим созерцанием я себя развлекаю. Я вижу их, и их ценность для меня заключается только в том, чтобы их видеть. Все большее, что к ним присоединялось бы, уменьшало бы их, потому что уменьшала бы, так сказать, их «видимость».

Сколько бы я ни выдумывал их, необходимо случается, что в самом процессе фантазии я узнаю, что они фальшивы; и если я нахожу удовольствие в мечтах, то фальшивое меня отталкивает. Чистая мечта очаровывает меня, мечта, не имеющая ни связи с реальностью, ни точек пересечения с нею. Мечта несовершенная, место отправления которой – жизнь, не нравится мне, или, скорее, не понравилась бы мне, если бы я погрузился в такую мечту.

 

Для меня человечество – обширное основание для декорации, которое я переживаю с помощью зрения и слуха, и еще – психологических эмоций. Ничего более я не хочу от жизни, только пребывать в ней. Ничего более я не хочу от себя, только присутствовать в жизни.

Я – будто существо, имеющее другое существование, бесконечно проходящее, заинтересованно, через это существование. Во всем я – чужой ему. Между ним и мною – словно стекло. Хочу, чтобы это стекло всегда было очень прозрачным, чтобы я мог исследовать без помех из‑за его посредничества; но мне всегда нужно стекло.

Для всего духа, научно организованного, видеть в какой‑то вещи более того, что там есть, – это видеть менее, чем эту вещь. То, что материально прибавляется, духовно уменьшается.

Я приписываю этому состоянию души мое отвращение к музеям. Музей, для меня, это целая жизнь, в которой живопись всегда точна и может иметь неточность только в несовершенстве наблюдателя. Но это несовершенство я или заставляю уменьшиться, или, если не могу, удовольствуюсь тем, что есть, потому что, как и все, оно не может быть по‑другому, а только так.

 

Майор

<


Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: