Случай на Бассейной улице




 

На первый взгляд происшествие на Бассейной улице ничем особенным не отличалось от десятка подобных же нарушений уголовного кодекса. Любопытство к этому делу появилось, когда следователь, прокурор и судьи увидели лица участников преступления, услышали их откровенные показания, вникли в детали и от них поднялись к самым широким обобщениям. Решение губсуда прошло под несомненным впечатлением речи защитника. Он начал так:

«Нити преступления нужно искать там, откуда была привезена фильма, которую с таким, я бы сказал, религиозным вниманием пять раз смотрели подсудимые… Позвольте отойти немного назад и нарисовать истинную картину всего этого происшествия…»

 

* * *

 

В черных, как ночь, широких и мокрых тротуарах отражалась бессонная жизнь Больших бульваров. По асфальту, отраженным огням, по кровавым от огней лужам летело множество женских ног, и летели в бездонных зеркалах тротуаров опрокинутые эти ноги, короткие юбочки, шелковые плащи. Казалось, вся жизнь, как мрачный, возбуждающий сон, перевернута кверху ногами. Во всяком случае, так воспринимал ее Жиль Боно, тащившийся сбоку тротуара, опустив голову, засунув руки в бархатные штаны.

По профессии Жиль Боно был негодяй. Если бы не полицейские, если бы в особенности не полицейские на велосипедах – он бы многое мог позволить себе в этом городе, несмотря на расшатанное здоровье (хроническая гонорея, катар кишок и нервная чесотка). Но Боно был не глуп и отважен. Он получал пенсию (сто пятьдесят франков) за ранение на войне, и эти гроши позволяли ему не кидаться очертя голову на слишком рискованные предприятия.

Хотел он многого – всей этой роскоши, которая проносилась в длинных машинах по озаренным, как бальные залы, бульварам Парижа. Но больше всего хотел женщин. Надушенные, нежно-розовые, в драгоценных мехах, сучьеглазые женщины мучили его до потери сознания. Он знал, сколько стоит любовная судорога с любой из этих красоток, и только шуршал осколками зубов, глядя с края тротуара, как лезет из машины длинноногая полуголая девка, мотающая сегодня ночью доллары или фунты. Жиль был уверен, что и болен-то тремя болезнями только оттого, что кровь в нем вся в сгустках, вся сдохшаяся от желаний. Он шел, подергивая спиной от озноба, втягивая ноздрями запахи толпы. Брел без цели, без определенного плана, как зверь, пробирающийся тропической ночью в джунглях.

Впереди разливалось розовое сияние. В его свете изнемогали, бледнели все огни. Женщины, проходившие сквозь этот свет множества ртутных ламп у вестибюля кинотеатра, казались восковыми, глаза их сверкали, как стеклянные. С боков входа стояли два щита с пестрыми афишами: «Убийство на улице Вожирар». Фильма – как фильма, не гвоздь сезона. Но почему-то Жиль остановился перед щитом и, помигивая воспаленными веками, долго рассматривал рисунок – господина во фраке и в полумаске: с окровавленным ножом этот франт перешагивал через труп лысого старика. «Забавно, подумал Жиль, позвенев деньгами в кармане штанов, – забавный сюжет». Он вытащил горсть меди и вошел в вестибюль.

Стоит ли описывать эту кинокартину? Сын банкира и его жена – образец приличной женщины, склонной к слезливости. Затем – таинственный красавец нефранцузского происхождения; он хочет обольстить жену сына банкира, чтобы завладеть капиталом. Затем – куртизанка, которая живет среди сумасшедшей роскоши. В сценах домашнего быта этой куртизанки французская индустрия напустила золотой пыли в глаза, – в полутемном зале только поахивали. Таинственный красавец, конечно, сводит сына банкира с куртизанкой. Жена сына банкира отказывается от пищи и при среднем сочувствии зала тает в слезах. Сын банкира, конечно, проигрывает в карты и на скачках, – где опять громко заявляют о себе дома больших портных и индустрия-люкс. Он готов на преступление. И вот – преступление совершается. Вначале все уверены, что лысого старика, ростовщика, убил сын банкира. Но это было бы нехорошо со стороны сына банкира, и выясняется, что убийца – тот самый таинственный красавец.

Когда это окончательно стало ясно, Жиль громко засмеялся.

– Чепуха! – сказал он соседке справа. – Это просто шикарная реклама: перекачивать кружочки из Америки и Лондона. Но здесь ни слова правды, кроме того, что парень, пришивший старичка на улице Вожирар, ушел от руки полиции. А вот заснять в кино историю, какой она была на самом деле, – вы помните, мадемуазель, в ноябре прошлого года весь Париж кричал о «кровавой работе» на улице Вожирар, – о, изобразить все те подробности – получилось бы гораздо смешнее. А это – для иностранцев…

До конца сеанса Жиль издевался над картиной. Выходя из театра, он закурил сигарку и с минуту постоял в широком подъезде, залитый ослепительным розовым светом. Пусть девочки, бегущие в телесных чулочках по зеркально-черному асфальту, обернутся восковыми мордашками, скользнут стеклянными глазами по его штанам, по его кепке, по его выдавшемуся подбородку… Вот он, Жиль Боно, никому неведомый человек, о котором, несмотря на это, сочинена чепуха в двенадцати частях и трех сериях из жизни банкиров. Это он, Боно (направо и налево), на афишах перешагивает во фраке и полумаске через труп, и вот он стоит живой перед вами… Хе-хе…

Боно действительно имел некоторые основания погордиться на подъезде театра, потому что в ноябре прошлого года на улице Вожирар он, Жиль Боно, без сообщников, зарезал бритвой одинокого старика консьержа, ограбил его на десять тысяч франков и с тончайшим искусством замел следы.

Да, это была минута славы, но одинокой. И в кармане осталось от славы четыре су, то есть не хватит и на рюмку водки. Эти буржуа, эти мировые шакалы в конце концов просто ограбили его, Жиля Боно. Выплюнув сигарку, он сошел с поезда и втерся в самую толщу человеческого потока, чтобы по крайней мере подышать запахом женщин.

Жиль Боно пропал в толпе. Дальнейшая судьба его нас не интересует. Он дал великолепную тему, не получив за нее ни сантима, его обокрали – он больше не нужен. А роскошная фильма «Убийство на улице Вожирар» пошла гулять по свету, прославляя индустрию-люкс, дорогих женщин, волнуя элегантными ужасами и возбуждая адскую жажду.

Год спустя фильма попала в Ленинград, на Петербургскую сторону, в кинематограф «Леший». Надписи были переделаны, особо вредные места вырезаны, фильма называлась теперь «Великосветские бандиты Парижа».

И вот в июньский вечер смотреть великосветских бандитов пришли Мария Осколкина и Михаил Цибриков. Марии было шестнадцать лет, Михаилу семнадцать. Оба они этой весной бросили школу: Мария – потому, что уже вышла из того возраста, когда учат уроки, Михаил – потому, что весь свет заслонила ему Мариина коротенькая юбочка. Жили они пока еще – Михаил у отца, державшего в Апраксином рынке галантерею, Мария, сирота, – у тетки, промышлявшей на дому трикотажем. Поселиться отдельно не хватало денег. К тому же, у Марии, или Мери (так она приказывала себя называть), после того как она продала на барахолке все учебники и письменные принадлежности, с непостижимой быстротой стал развиваться вкус к мелочам женского обихода. Откуда она доставала деньжонки на подвязочки с бантиками, чулочки, коробочки с пудрой, флакончики духов и так далее – Михаил не знал; тайна, все – тайна, сплошной секрет. «Если хочешь, чтобы я тебя любила, – ни о чем не спрашивай», – говорила ему Мери.

Итак, Михаил и Мери, зайдя в «Леший» и усевшись на тридцатикопеечные места, разинули рты и перестали дышать, когда озарившийся экран увлек их головокружительным водоворотом на улицы Парижа. Так вот он, Париж!.. Так вот как живут настоящие люди – красавицы, кокотки, великосветские бандиты, элегантные сыновья банкиров…

Мери взяла руку Михаила и запустила в нее ногти. Он не пикнул. Куда ему было соваться со своими джимми за восемнадцать рублей, с большим ртом и цыплячьей грудью!.. У Мери странно блестели глаза, когда таинственный красавец (будущий убийца) надевал перед роскошным зеркалом фрак такой, какие бывают только на картинках… А какие носки, какой жилет, какой он весь, от пробора до туфель, восхитительный мужчина!..

Михаил с тоской подумал: этот франт будет Мери сниться… Вот он спрыснул себя духами, надел сверкающий цилиндр, крылатку, вдруг усмехнулся криво, вынул клинок кинжала и пристально стал глядеть полуаршинными глазами с экрана в душу Мери…

– Миша, я должна ехать в Париж…

– Мери, милая, мы конечно поедем… Когда-нибудь…

– Но как можно скорее, покуда у меня тонкая фигура и божественный цвет лица…

– Откуда же деньги-то? Ну, я продам пальто, револьвер… Ты еще откуда-нибудь достанешь… Не хватит, вот чего боюсь…

– Да ты – мужчина или ты – мальчишка? Мужчине не достать денег фу…

Мери оглянула Михаила прозрачными глазами, презрительно наморщила приподнятый носик… (Мери была самой красивой девушкой в Ленинграде. Даже на улице постоянно замечали: «Смотрите – хорошенькая блондиночка, совсем Мери Пикфорд».)

– Это хорошо им в Париже доставать деньги: там небось частную инициативу не душат, – проворчал Михаил.

– Смотри, как бы с такими разговорами ты меня не потерял.

– Так что же – украсть, ограбить? Только ведь остается…

– Знаешь, Миша, кажется, напрасно ты за мной тянешься… Рот у тебя какой-то желтый… Такие мальчишки не внушают большой уверенности…

Разговор этот происходил в антракте, и снова погас свет в зале и по озаренному экрану продолжали мчаться тени волшебной жизни. Мери вышла из театра «Леший» спотыкаясь, ничего не видя; Михаил – мрачный, надутый ступал своими джимми, не разбирая, прямо в лужи.

Над Ленинградом прошел ночной дождь, прибил пыль; тянуло сладким и свежим запахом тополей из Кронверкского парка. Мери дошла до остановки трамвая, подала Михаилу холодные кончики пальцев:

– Прощай. Я одна.

– Куда?

– Не твое дело…

Пять раз Мери смотрела фильму «Великосветские бандиты».

С каждым разом (приходя в кино, где ее ждал Михаил) Мери становилась все шикарнее. Обрезала юбку на полтора вершка выше колен, завела шляпку кирпичного цвета, шелковые чулки. Михаил боялся даже смотреть на нее, мрачнел с каждым разом.

– Мери, как же это: опять новые туфли?

– Немного жмут, знаешь, прямо беда…

– Ради бога, не мучай… Кто тебе делает подарки?

– Безусловно это не твое дело… Будь доволен и тем, что мной обладаешь.

Михаила мучила неопределенная ревность. У него трещала голова – так много он думал, откуда бы раздобыть денег на поездку в Париж? Поскорее увезти Мери из Ленинграда, окружить роскошью, осыпать драгоценностями. Самому ходить в крылатке, в цилиндре с восемью отблесками.

Он продал зимнее пальто, все книжки, радиоприемник (собственной работы), коньки, валенки, занял у товарищей по мелочам полтора червонца и ночью пошел в игорный дом. У денег за зеленым столом вырастают крылышки в несколько минут деньги выпорхнули у него из кармана. Проигрался. Хотел повеситься на подтяжках в клозете, но как-то обошлось. В три часа утра он громко рыдал, сидя на набережной Васильевского острова под египетским сфинксом. На той стороне реки пылали в утренней заре окна дворцов. Дымная, лазоревая Нева плескалась у ног огорченного мальчишки. Мери в эту ночь шаталась неизвестно где – кто-то ее, вне всякого сомнения, обнимал в эту минуту, когда еще прохладное солнце поднималось за крепостью из-за длинных малиновых утренних облаков.

Страдать было невыносимо. Михаил пошмыгивал, слезы капали на дешевенький пиджачок. «Да, нужно решиться, нужно сделаться бандитом и с карманом, полным червонцев, с ножом в руке потребовать от Мери, чтобы она не торговала своим телом».

На следующий день он так и заявил Мери:

– Я все испробовал. Мне не повезло в карты. Ты видишь, Мери, как я тебя люблю: вопрос о том, чтобы сделаться бандитом, решен мной в положительном смысле…

На это Мери сказала:

– Ты дурак… Вот в баре на Михайловской я видала настоящих бандитов. Смелые, как черти, и шикарные.

– Хорошо, хорошо, Мери, кто смелее – мы это еще посмотрим.

– А что? Разве ты уже придумал что-нибудь? – спросила она с любопытством. Такой ответ большеротого Мишки ей, видимо, понравился.

– Может быть, – проговорил он, – там увидим.

Некоторое время он играл на Мерином любопытстве: говорил туманные слова. Но в конце концов надо было действовать. Тогда он сказал, что один нэпман, за которым он ходил (хотя тот был вооружен до зубов резиновой палкой, тростью со стилетом и револьвером), внезапно уехал за границу, и дело сорвалось. Мери всему поверила.

– Миша, а много у него было денег?

– Тысячи две червонцев при себе носил, в портфеле…

Она молча всплеснула руками и совсем уже растерялась, когда подсчитала, сколько можно было купить всяких вещей на две тысячи червонцев. С этой минуты горячая голова ее стала работать в том же направлении: проследить нового нэпмана с двумя тысячами червонцев. Отношение ее к Михаилу изменилось, – он сразу почувствовал все выгоды быть бандитом.

– Миша, ты меня, главное, не ревнуй, – говорила теперь Мери, – если я бываю с мужчинами, то это для нашей общей выгоды. А люблю я одного тебя. И мы уедем, уедем в Париж.

Дожидаясь Мери в Адмиралтейском парке, Михаил еще издали увидел, как летело по аллее в полосах солнечного света розовое платье, розовая шляпка. Румянец заливал щеки Мери. Не здороваясь, шлепнулась на скамью. Оглянулась направо, налево:

– Нашла. Есть один.

– Ну? Кто?

– Нэпман. Богач. Колоссальные деньги. Женатый, интересуется женщинами и страшный дурак. Его все девочки зовут «Тыква»… Ну, Миша… (У нее расширились синие глаза.) Ну, Миша, зевать нельзя…

– Пускай только попадется мне в руки. Выпотрошу.

Мэри повела Михаила в бар – показать «Тыкву». При одном взгляде на нэпмана у Михаила завалилось сердце черт знает куда: «Тыква» оказался огромного роста, тучным мужчиной с сизо-бритым жирным лицом, в котором было что-то бабье. Лоб у него зарос волосами почти до бровей. Одет шикарно, во все новое, заграничное. На мизинце – большой бриллиант. Окруженный девицами, он благополучно пил боржом.

Мери зашептала Михаилу:

– Семья у него в Москве. Здесь он наездом, ворочает делами. И все удивляются, почему он не в Соловках. Так что вдвойне надо торопиться.

Она встала и особой походочкой (у Михаила сразу защемило в животе от ревности) прошла мимо «Тыквы», покачивая бедрами. Он протянул к ней руку на весь бар брызнули лучи из перстня.

– Цыпка, блондиночка, садись…

– Я занята, – строптиво ответила Мери.

Он все же поймал ее руки, привлек к себе и долго о чем-то шептал на ухо. Мери освободилась, пожала плечами, отошла. Михаил видел, как «Тыква» вытащил платок и вытер жирное лицо и шею под шелковым воротником.

Этот нэпман в баре казался видением из далекой и волшебной жизни великосветских бандитов. Все дальнейшее было делом одной Мери, Михаил исполнял только приказания. Она отыскала комнату с отдельным ходом и ключом на Бассейной улице, где могла бывать не прописываясь. (Хозяйка комнаты жила в Сестрорецке.) Она заставила Михаила ходить по следам за «Тыквой» из банка в банк – собирать точнейшие сведения о его денежных операциях. Михаил видел за окошечками в банках толстые связки червонцев: очевидно, все эти несметные богатства принадлежали «Тыкве». Мери и Михаила трясла лихорадка. Нэпман каждый вечер приходил в бар и интересовался Мери. Но она ни разу не подсела к его столику – дразнила издали.

И вот, когда все было готово, Мери сказала Михаилу:

– Сегодня приходи на Бассейную к десяти часам. Не забудь – захвати револьвер… Голыми руками не справишься.

Михаил по пути домой купил сороковку и выпил ее в парке. Думал, что подействует, но мороз продолжал драть по коже. Он валялся на кровати, курил, прятал голову под подушку, хрустел пальцами. Когда в столовой, где отец читал газету, пробило девять, Михаил сорвался с постели, вынул из стола револьвер и мелко-мелко закрестился…

К десяти часам он был на Бассейной. Мери открыла ему дверь. Зашептала, втаскивая в комнату:

– На лестнице никого не встретил? Тише, тише, молчи, ни слова. Почему от тебя водкой несет? Струсил?

– Ничего подобного… Сама трусишь…

– Не гуди… Не стучи каблуками. Слушай меня внимательно… Ты здесь останешься… Я уйду… Когда услышишь, что я его привела, что я отворяю дверь, – ты станешь вот за эту портьеру. И ты там стой, не дыши, не шевелись, что бы я ни делала… Когда увижу, что он уже пьяный, – я хлопну в ладоши. Ты, значит, и выскакивай с револьвером…

Мери надела розовую шляпку, живо напудрилась, взбила височки перед зеркалом и убежала. Михаил остался один. Что он переживал за эти два часа до появления нэпмана? Никогда впоследствии он не мог толково рассказать об этом; установлено только, что выпил большой графин воды и часть воды из умывальника.

Ровно в двенадцать часов послышалось на лестнице кошачье хихиканье Мери, зашуршал ключ в замке. Михаил, как привидение, ускользнул за портьеру, прикрывавшую дверной вырез в капитальной стене, и там стоял, обливаясь потом, смертно боясь чихнуть.

Первой в комнату вошла Мери, за ней нэпман с шампанским и фруктами. Он посапывал от одышки и сейчас же повалился в кресло. Мери не переставая говорила, хихикала, как-то особенно ходила по комнате: «Тыква» старался поймать ее, посадить на колени, она со смешком увертывалась. Тогда он хлопнул пробкой:

– Ну, пить – так пить… Хотя я и не большой охотник. Я скоро пьянею.

– Ах, как я люблю шампанское, вы поверить не можете! – пищала Мери. Я могу выпить три бутылки.

– За что же мы пьем?

– За ваше будущее.

– Ишь ты, как подковырнула… За лучшее будущее! Эх, черт возьми, девчонка, тебе и во сне не увидать, как мы раньше жили. В Вилла-Родэ на серебряной посуде кушали, а какие были женщины – с ума сойти… А теперь вот таким огрызочком довольствуюсь, как ты… Ну, ну, не сердись.

– Нет, рассержусь… Во всяком случае, пейте.

– Иди ко мне!.. Какая ты вертлявая!

– Сяду, но только выпейте.

– За что еще?

– За наши отношения в дальнейшем.

– Вот куда гнешь… Отчего же, посмотрю, какая ты сладенькая…

Он откупорил вторую бутылку. Мери сидела у него на коленях, брыкая ногами. Он захмелел и целовал Мери… Она же все не подавала знака смеялась, пила, бросала в зеркало апельсинные корки…

Михаил, оглушенный, несчастный, боясь дышать, стоял за портьерой. Кинуться бы, избить нэпача, вытолкать за дверь! Как он смеет целовать Мери, жирно хохоча, раскачивать ее на коленях… Но Михаил не смел даже пошевелиться. Выпитая водка с огромным количеством воды отбила у него последнее мужество. Сейчас, он чувствовал, должно совершиться страшное…

– Нет, нет, не нужно, подождите… Пустите меня, – прозвенел жалобный голос Мери.

Тогда Михаил от всего отчаяния, от всей своей униженности громко всхлипнул за портьерой, револьвер выскользнул из руки, тяжело стукнул о паркет. Сразу стало тихо.

– Кто там у вас? – хрипло спросил «Тыква».

– Подлец, трус! – Мери сорвалась с его колен, распахнула портьеру. Лицо ее пылало гневом и возбуждением. – Плакса! – Она изо всей силы ударила по вспухшему большеротому лицу. – Ну же, дурак! – Схватила револьвер, повернулась к нэпману и стала подходить. Он сразу осел в кресле, развел руки. Челюсть у него отвалилась. Выкаченными глазами глядел в черную дырку револьвера.

– Денег… Я стреляю, – сказала Мери.

– У меня нет с собой денег, – захлопнув челюсть, проговорил «Тыква». – Не стреляйте, слушайте…

– Денег! Если крикнете, то…

– У меня деньги дома, у компаньона… Я же не ношу с собой денег…

Такого оборота вещей не ожидали ни Мери, ни Михаил, стоявший сзади нее со сжатыми кулаками и перекошенной мордой. Револьвер заходил ходуном в Мериной руке. «Тыква» совсем струсил и сам помог выйти из затруднительного положения:

– Не вертите им, он так непременно выстрелит. Черт с вами! Дам я, дам денег, но за ними нужно съездить…

Немедленно Мери стащила с себя панталоны, приказала Михаилу разорвать на ленты. «Тыква» протянул ноги, их связали. Кряхтя, косясь на револьвер в Мериной руке, он написал записку. (Примечательно, что Мери не сказала цифру, и «Тыква» сам указал ее в записке.) Михаил сейчас же ушел по указанному адресу. Сорок минут Мери выдерживала нэпмана под дулом револьвера, иногда только брала апельсин из корзинки, зубами сдирала кожу.

– Тихо, не шевелиться, – повторяла она, выплевывая косточки.

«Тыква» пробовал ее улещать, стыдил вкрадчивым голосом, вспомнил даже о своих детках в Москве – Мери была неумолима, как настоящая бандитка. Наконец вернулся Михаил с деньгами. Привез тридцать червонцев…

– Да ей-богу, больше нет! – завопил «Тыква». – В следующий раз как-нибудь, с большой радостью… Что? Вам этого мало? Ну, стреляйте в таком случае, сволочи, если не верите!

Мери пересчитала деньги. Сунула их за чулок. Зло надвинула шапочку:

– Хорошо. Мишка, развяжи его! Теперь слушайте, нэпман… Мы выйдем. Если вы сейчас же побежите за нами, мы вас застрелим на лестнице… Можете уходить только через десять минут.

– Пока! – сказал «Тыква» вслед уходящим и, засопев, потянулся за бутылкой.

Через несколько дней Мария Осколкина и Михаил Цибриков были арестованы в Севастополе. Они сейчас же во всем сознались. Михаил ревел и раскаивался. Мери держалась равнодушно-презрительно. Их отвезли в Ленинград. И вот на суде защитник окончил свою речь следующими словами:

«…Товарищи судьи, взгляните на потерпевшего, оцените его большую физическую силу, огромную сообразительность, которую он проявляет обычно в деловых операциях… (При этих словах „Тыква“ стал протискиваться к двери, в зале захихикали.) Теперь взгляните на этих подростков, обманутых соблазнами Запада… Эти два романтика новой формации, два посетителя кино, связывают человека, который одним движением руки мог бы их обоих раздавить, как мух. И что самое главное – что я особенно подчеркиваю: револьвер, игравший основную роль во всем этом происшествии, был не заряжен. (Мери с бешенством взглянула на Михаила, он опустил голову.) Из этого револьвера никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя выстрелить, потому что это заржавленный и сломанный револьвер…»

 

* * *

 

Суд приговорил Марию Осколкину и Михаила Цибрикова на пять лет условно.

 

Василий Сучков

 

 

(Картинки нравов Петербургской стороны)

 

– Я так скажу: дети наши, имей они понятия, как мы, старики, – и на том слава богу.

– Нельзя теперь «слава богу», Тимофей Иванович.

– Ну, слава труду… Не придирайся – я старый человек… Скажи: мы боролись? Правильно я говорю?

– Боролись, Тимофей Иванович. Собственно, у меня служба тихая, я не боролся, а вы действительно боролись.

– Мне нравится, как вы отвечаете, Иван Иванович; вы человек прямой. Таких нам надо… Официант, еще парочку и два бутерброда с ветчиной… Так вот, мы страдали. Верно, Иван Иванович?

– Ну еще бы…

– Когда Путиловский завод зажигалки делал, вы представляете, каково было нам, старым мастерам, это видеть! Кто в ответе? Ссылайся, пожалуй, на Антанту… Так-то, мол, так… А кто заводил? За этим все ниспровергли, чтобы лучший в Союзе завод зажигалки точил? Хорошо теперь – на верфи лесовозы строим. Все цехи работают… А в то время бывало, что и не верится… Так бы взял, лег среди разрушения и заплакал… Это разве не страдание? А кто восстановил завод? Видел эти руки? И кости-то на них – просмоленные машинным маслом: гляди, какие пальцы черные… Значит, я имею право говорить… И я говорю. Дети наши ни к черту не годятся… Они боролись? Нет. Они страдали? Нет. Они пенки собирают. А мы для них – устарелое племя. Мишка мой – комсомолец. Хорошо. Его трогать нельзя. Ему слово, он – десять. Ладно, ладно… Учись, выходи в первые ряды. Хотя потрепать-то следовало, но – обомнется… Ведь гавкать дерзко на каждое тебе слово еще не означает, что отец – дурак. Ладно, говорю, ладно… Мишка – честный парень. А вот Колька мой… Ну, этот… Тут я не могу. Завел он себе морские штаны, финский ножик… День работает, другой – с девками по заливу гуляет… И заметьте, Иван Иванович, его я тоже не могу ни палкой урезать, ни за волосы его взять… А какие у него волосы? Священные? И он сейчас же идет на меня жаловаться – и мне выговор, в лучшем случае за истязание… А Кольке на роду написано – десять лет с изоляцией. Знаете, что он мне отвечает? «Ты мне докажи, старый хрен, почему я должен работать, когда я хочу гулять? Это в какой, хрен, книжке написано, чтобы я удовольствий лишался? Почему?» И он, сволочь Колька, говорит это так уверенно, будто он – правящий класс. «А будешь драться, говорит, я тебе дырку в животе сделаю…» И вертит ножом и глазами блистает…

– Отчаянное ваше положение, Тимофей Иванович.

– Хорошо. Я не доживу до конечного торжества. Я старый человек. Но я хочу, чтобы дети мои, внуки мои говорили на трех языках, Иван Иванович… Чтобы летали они на воздушных кораблях кругом всей земли, как у себя дома… Чтобы ручки их знали тонкую и умную работу… Я плачу, Иван Иванович, оттого что не вовремя родила меня мать… Родили меня – стену головой прошибать… Мы – героическое поколение, Иван Иванович… За нами идут дети и внуки… Черную-то работу мы сделали… Но каковы они? Вот мучительный вопрос. К примеру… У нас за Нарвской заставой строят рабочие кварталы – дома по заграничному образцу, с балконами и ваннами. Значит, есть намек, что теперь рабочий не будет жить, как свинья. Я прихожу с верфи. Я помылся, я сажусь обедать в строгом порядке, с моими домашними… Едим в опрятной комнате, и разговор у нас возвышенный, симпатичный… Верно ведь, да? А теперь – какова действительность? Этой весной я переезжаю на новую квартиру. Хорошо. И вот, я иду с верфи домой, и покуда я иду – с меня пальто снимают в переулке, – это раз… Налетают с финскими ножами, здорово живешь, походя кишки выпустят, – два… И если я, скажем, уберегусь от этих двух происшествий, прихожу цел-невредим домой, за моим опрятным столом уже сидит Колька… Конопатая морда так вся и пропитана матерщиной… Нет, Иван Иванович, много мы ждали бед, а эта беда нежданная.

Тимофей Иванович отодвинул пивные бутылки, перегнулся через круглый столик к самому лицу Ивана Ивановича, поднял негнущийся палец:

– Затаенное. Еще никому не говорил. И близкие мои не знают. Василия Алексеевича Сучкова, зятя моего, Варварина мужа, стал я бояться. Не верю ему. Темный он человек.

– Бросьте вы, Тимофей Иванович! В самом деле, вам уже не знаю что мерещится…

– Верно. Никаких оснований. Но стану я о нем думать – и во рту у меня горько.

Разговор этот происходил в июне месяце на Петербургской стороне, в пивной. Разговаривали два старинных приятеля: Жавлин Тимофей Иванович, рабочий Путиловской верфи, и Иван Иванович Фарафонов, служащий по речному ведомству хранителем затона на Петровском острове.

День был безветренный, солнечный – воскресенье. В пивной было пустовато, пахло кислым и раками. О зеркальное окно, на котором шиворот-навыворот стояло: «Пиво Стенька Разин», звенели мухи, навевая полдневную скуку.

Приятели допили пиво. Покурили. Расплатились и вышли на улицу. Синее небо раскинулось летней тишиной над бедными улицами Петербургской стороны.

– А все-таки, – Тимофей Иванович поднял опять палец, – а все-таки зять мой – непроницаемый человек.

После этого они пошли рядом по выбитому тротуару, засыпанному подсолнечной шелухой. В вышине плыл аэроплан. Плыли белые, как снег, облака. Тишина, воскресная скука. В окнах – горшочки с цветами. На пустыре, среди кирпичных развалин, дети играют в мяч, и самый маленький плачет, сидя в лебеде.

Навстречу приятелям шла девушка в ситцевом светлом платье. Молодая шея ее, плечи, худые руки были покрыты золотым загаром. Вьющиеся русые волосы лежали шапкой на милой голове.

Все шире улыбались приятели, поглядывая на подходившую девушку. И день был хорош, и от выпитого тепло на душе, и приятно поглядеть было на осмугленную солнцем молодость.

– Дочь у тебя – по первому разряду, одобряю, – сказал Тимофей Иванович.

Довольный Иван Иванович спросил:

– Настюша, ты куда ударилась?

Она подняла синие глаза, и лицо ее стало еще милее. Остановилась. Легко вздохнула:

– К Варваре Тимофеевне обещалась зайти сегодня.

– Я сегодня у дочери был, – Тимофей Иванович, вдруг насупившись, стал глядеть под ноги, – был и часу не высидел… Теперь через полгода только к ним приду… И вам, Настя, там делать нечего…. Слушать рассуждения гражданина Сучкова?.. Незачем. Так-то…

Настя подняла тонкие брови, пожала плечиком. Непонятно было, почему Тимофей Иванович рассердился. Молча все трое постояли с минуту. Настя улыбнулась отцу и пошла своей дорогой, пряменькая, так и видно было, что в ней все в порядке.

– Чистенькая девочка, – глядя ей вслед, проговорил Иван Иванович.

– Вот то-то, что чистенькая… И к Варваре ей не надо ходить, доброго там ничего не получится…

 

 

Скучно в воскресный полдень на Петербургской стороне, в улицах, где не прозвенит трамвай. Пустынно, бедно. И чудится – за пыльными окошечками, за покосившимися воротами, в деревянных домиках на поросших травою дворах, в домишках, глядевших одним чердачным окошком из-за кирпичных каких-то развалин, так бы и задремала навеки эта сторона, оставь ее в покое.

Вот розовый дом в три этажа. Его недавно покрасили, починили водосточные трубы, на окнах еще не смыты длинные кляксы штукатурки. На нем – синяя вывеска: «Петрорайрабкооп». А дальше, до самой реки – облупленные непогодами стены, заборы, развалины, табачный ларек с задремавшим от скуки инвалидом, у водосточной трубы – баба с конфетами по копейке и семечками… Семечки, семечки… Неужели земля и солнце создавали человека только затем, чтобы грызть ему эти окаянные семечки, шатаясь без дум, без страсти?

Вот забор из ржавых листов кровельного железа. За ним на пустыре несколько грядок с картошкой, и кругом – кучи щебня, поросшие крапивой. Бродит коза. Сидит на камне женщина с грудным ребенком на коленях, подперлась, глядит пустыми глазами.

Вот еще пустырь. Сбоку тротуара три ступени – все, что уцелело от подъезда. И чудится – по этим ступеням можно войти в невидимый дом. Его очертания еще заметны: направо, на глухой стене соседнего дома виден треугольник – след исчезнувшей крыши, а ниже – остатки голубых обоев с цветочками. Налево еще торчат кирпичные своды, и в них – дверь прямо в небо.

Если спросить у старика дворника, что сидит на другой стороне улицы у ворот, он скажет, что действительно три ступени крыльца вели в двухэтажный дом. Хороший был дом, деревянный. Жильцы иные пропали без вести, иные умерли, иные живут сейчас на Васильевском. И хозяином невидимого сейчас дома был он сам, старичок, ныне дворник. Так он и днюет напротив у ворот, глядя в минувшее. А над ним в раскрытом окне сидит, подняв худые колени, стриженая девушка, читает книгу. Через улицу идет с чайником гражданин в трикотажных коричневых штанах со штрипками и, загнув нос, ёрничает глазами на девицу в окошке.

Гражданин этот, увидев Настю, вдруг дрыгнул ляжками и загнул нос в ее сторону.

– Извиняюсь… Почему одна гуляете?

– Вас это меньше всего касается, – проходя, ответила Настя, строптиво оглянула трикотажные штаны.

– Насчет юбочек меня всегда касается… Куда же вы бежите? Все одно на то же самое наткнетесь, зачем искать журавля в небе?..

Настя свернула за угол и вошла во двор, где жила Варвара Тимофеевна. В одном из открытых окон ее квартиры, во втором этаже, видна была спина Сучкова (в серой рубашке и велосипедном поясе). Он играл на гитаре, напружив крепкий затылок.

 

 

С Василием Сучковым Варвара познакомилась в прошлом году в кинематографе «Леший». Он показался ей интересным мужчиной. Был очень вежлив, холодный, чисто одет. Бритое узкое лицо, небольшие глаза, шрам на щеке около рта. Во время антракта он пристально глядел на темноволосую, круглолицую, несколько полную Варвару, пересел в кресло рядом с ней и предложил программу. Затем сказал, что не курит по причине гигиены здоровья, и предложил леденцов. Варвара грызла леденцы белыми зубами, должно быть с лица ее не сходила веселая и нервная улыбка. Сучков с холодной жадностью глядел на ее рот.

Ей понравилось, что он поспешил установить свое социальное положение: он служил инструктором в топографической школе. Такой подход в разговоре показывал серьезность его видов. Варвара сказала, что она служит на шоколадной фабрике упаковщицей, – ему это, видимо, тоже было приятно: работа чистая, и девушка, значит, опрятна. До конца сеанса они обменивались впечатлениями, – шла картина «Бандиты Парижа». Сучков проводил Варвару до трамвая, и в следующее воскресенье они опять встретились в кинематографе на Невском. По окончании сеанса он предложил зайти в кавказский ресторан. Варвара покраснела и отказалась. Она отдалась ему только после третьего посещения кино, взбудораженная приключениями Мери Пикфорд.

Сучков сам предложил оформить связь в загсе (от жизни он требовал порядка прежде всего), – и Варвара переехала к нему на Петербургскую сторону. С тех пор прошел год. Родным Варвара говорила, что живет хорошо и дай бог всякому. Но стали замечать, что она худеет, вянет, – пропал ее веселый нрав. Оказалось, что она неистово ревнует мужа и боится показать ему это; и ревнует его потому, что за год жизни не узнала его, не узнала о нем больше, чем в первый вечер знакомства.

 

 

Стол был накрыт. Через открытую дверь было видно, как на кухне в чаду примуса суетилась Варвара. Сучков наигрывал на гитаре. Около него на стуле плотно сидел Андрей Матти, финский подданный, чисто вымытый блондин с коровьими ресницами. Одет он был в новенький серый костюм и розовый галстук. Прямой, как щель, рот его добродушно улыбался. Так он мог сидеть сколько угодно – помалкивать.

Варвара, летая по кухне, нет-нет да и поглядывала пронзительно на мужа и Матти. Чего молчат? Ну чего? Без дела, здорово живешь, Матти не втерся бы в их дом, и Сучков не стал бы с улыбочкой играть ему на гитаре. Вот уже которое воскресенье тащится финн с цветком для Варвары или с шоколадной плиткой, и у Сучкова – сразу эта непонятная кривая усмешечка (так бы и швырнула в рожу ему кастрюлю с горячими щами). Неистовым сердцем Варвара чувствовала, что они сговариваются, финн подбивает мужа, опутывает, уводит… И муж не прочь… Еще бы… Разве бы так улыбался?.. Полечку с ёрническими коленами наигрывает. Утром ногти обстриг, чтобы за струны не цеплялись. Ах, и сомнения нет: присмотрел ему финн девчонку…

– Варя, – вполголоса позвал Сучков, – как у тебя с котлетами? А то мы сядем водку пить.

Варвара загремела кастрюлями, горло перехватило злобой. И это было не вовремя, потому что Матти, пользуясь шумом на кухне, сказал наставительно:

– Это большой неудобство, когда нет кухарка. Такой приличный дом, конечно, должен иметь прислуг. Человек с вашими вкусами должен иметь деньги.

 

 

Когда Настя вошла в столовую, мужчины уже пили водку под миноги в горчице. Сучков изумленно поднял брови, рыжие зрачки его беспокойно заметались. Матти бросил салфетку, поспешно встал и несколько раз, сгибая весь корпус, поклонился Насте, – видимо, по-заграничному. Когда Сучков, снова холодный и непроницаемый, здоровался с девушкой, Варварины расширенные глаза появились в чаду в темном коридорчике, ведущем из кухни в столовую. Варвара внесла блюдо, вытерла фартуком руки и поцеловала ледяными губами Настю. Ей предложили рюмку водки. Матти воскликнул с каким-то финским – хэ-хэ – хохотком:

– Современный девушка должен пить водка.

Настя выпила – главное для того, чтобы побороть в себе неловкость. После мягкого света дня, и морского ветерка, и тишины над Петербургской стороной, и тишины в самой себе, которой не мог даже нарушить гражданин в трикотажных штанах, ей колюче и непокойно было под взглядами этих людей.

Но ведь прийти надо было – Варвара несколько раз обижалась: «Почему нас знать не хотите?» А сейчас она кожей чувствовала Варварину неприязнь. Ей вдруг стало неловко от того, что вся шея и грудь – голые, и руки голые до плеч. И хоть бы не пялились так эти двое!.. О



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: