Командующий ВВС Московского округа 4 глава




В Дальгове[65] у меня был роман с медсестрой Соней Лукьяновой. Чувство наше вспыхнуло в одночасье, но так же быстро и догорело. Наверное, мы были слишком разными людьми. И Соня меня почему-то боялась. Не в том дело, что я ее пугал чем-то. Такого, разумеется, не было. Она просто боялась и не верила, что полковник, комдив, сын Сталина может иметь к ней какой-то интерес, кроме того самого. А мне Соня очень нравилась. Она была веселая, задорная, голосистая. Пела так, что заслушаешься. Сам я петь толком не умею, но красивое пение слушать люблю. Вскоре Соня вышла замуж за майора-танкиста. Я так понимаю, что с ним ей было просто и понятно. Я человек простой и никогда не кичился тем, чей я сын, но некоторые люди придавали этому слишком большое значение. Я это сразу чувствовал по тому, как они со мной держались. А про Соню сначала думал, что она застенчивая, но, как оказалось, ошибся. Кто на молоке обжегся, тот на воду дует. Я решил, что теперь стану искать себе жену в других кругах. Скоро нашел. Стоит только захотеть по-настоящему, и найдешь.

Мне понравилась Катя, дочь маршала Тимошенко[66]. Она была старшей в семье, рано осталась без матери. Катя казалась мне серьезной, ответственной женщиной, способной стать не только мне женой, но и матерью моим детям. У Кати самой была мачеха, она должна была понимать, что к чему. И отзывались о Кате хорошо, уважительно. Мне в таких делах советчики не нужны, но я помню, как отец однажды сказал мне грузинскую поговорку. В переводе она звучит так: «Когда выбираешь жену, надо больше верить не глазам, а ушам». У нас с Катей было много общих знакомых. Тех, к чьему мнению можно было прислушаться. Сыграло свою роль и место, где разгорелся наш роман. Сочи – море, курорт, легкая атмосфера. Это был первый мой настоящий отпуск с начала войны. Когда не лечишься, не отсыпаешься впрок, а просто наслаждаешься отдыхом.

Не стану долго распространяться о причинах, по которым у нас с Катей не сложилось. Скажу, что тут уже я повода не давал. Если и изменял ей с кем-то, так только со службой. Но мы с Катей были очень разными людьми. И взгляды на жизнь у нас сильно различались. Это открылось не сразу, а после того, как мы начали жить вместе. Одно время я успокаивал себя тем, что стерпится да слюбится, но не слюбилось. Обидно было ошибиться с выбором во второй раз, но что тут поделаешь. Все кругом не сложилось. У нас с Катей не сложилось, у нее с Сашей и Надей тоже. Катя обижалась, замыкалась в себе, подолгу ни с кем не разговаривала, что делало домашнюю обстановку невыносимой. Жизнь учит нас терпению и прощению, но нельзя терпеть и прощать бесконечно. Терпения хватило на два года.

Победа и возвращение к мирной жизни были огромной радостью. Но эту радость омрачало беспокойство за отца. Неимоверное напряжение военных лет не могло не сказаться на его здоровье. Отец всегда производил впечатление крепкого человека. Он на моей памяти никогда не болел, а в 45-м у него начало подниматься давление, сердце начало прихватывать. Но отец, несмотря на это, продолжал работу. В феврале был в Ялте, в июле в Потсдаме. В Потсдаме я увидел его другим, постаревшим, уставшим. Сердце больно сжалось, я осознал, что отец не вечен. Понял, что когда-нибудь настанет день, когда мы простимся навеки. Отец по моим глазам понял, о чем я думаю. Усмехнулся, погрозил мне пальцем и сказал, что не спал несколько ночей. Не мог уснуть ни на минуту, потому что ехал на поезде через разоренные войной области. Я понял. Это была очень тяжелая картина. Особенно для такого чуткого человека, как отец. Люди разные. Один увидит руины и спокойно поедет дальше. А другой подумает о людях, которые когда-то здесь жили, о том, что пришлось им вынести, о том, какое это ужасное горе – война. Отец, кроме этого, еще и думал о том, как бы поскорее все восстановить. Восстанавливать разрушенное начинали еще во время войны. Буквально на второй день после освобождения. Но в 45-м еще мало что успели сделать. Я предложил отцу полететь из Потсдама в Москву на самолете. Сам вызвался сесть за штурвал. Еще со времен авиашколы была у меня такая мечта, прокатить отца на самолете. Но все никак не удавалось. Отец отказался. Сказал, что еще не все успел рассмотреть и что планирует на обратном пути провести в вагоне несколько совещаний. «Все только начинается», – сказал отец на прощание. Я сначала понял его слова так, что, мол, страну восстанавливать только начинаем. Лишь после того, как американцы сбросили бомбы на Хиросиму и Нагасаки, я сообразил, что имел в виду отец. Он имел в виду, что война не закончилась. Настоящее противоборство двух систем – социализма и капитализма только начинается.

Отец запрещал врачам и подчиненным распространяться о состоянии своего здоровья, но у меня был уговор с Поскребышевым. Тот тайком извещал меня, если отцу становилось плохо. К счастью, с осени 45-го здоровье отца пошло на поправку, заметно улучшилось. «Это японцы не давали мне покоя, – шутил он. – Как только их разбили, стал хорошо себя чувствовать».

Хорошо выразился писатель Фадеев в своем «Разгроме»: «был человеком особой, правильной породы». Эти слова как нельзя лучше подходили к отцу. Именно что особой. Именно что правильной.

Сейчас меня хотят заставить отречься от отца, а тогда, пока он был жив, пытались опорочить меня в его глазах. Пытались не раз и не два. Кто-то из зависти, кто-то преследовал далеко идущие цели. Причем делалось все искусно. Не напрямую, а намеками, оговорками. Например – случай с «Паккардом»[67]. Я про себя потом прозвал этот чертов «Паккард» троянским конем, потому что от такого «подарка» мне вышли неприятности. Генерал Чуйков[68], как страстный автомобилист, собрал в своем штабе много хороших трофейных и нетрофейных машин. Среди них был серый «Паккард», который очень мне понравился. Я повосхищался им вслух. Сказал, что хороша машина, да и только. Не намекал и, тем более, не требовал, чтобы ее отдали мне, в мой штаб. Побираться и вымогать не в моих привычках. Но технику я люблю и понимаю. Почему бы не восхититься, если машина того заслуживает? Кое-кто решил извлечь из этого свою пользу. Пишу «кое-кто», потому что имени человека, устроившего эту интригу, я так и не узнал. Машину мне передали по распоряжению Жукова[69], но я не могу утверждать, что он был организатором интриги. Возможно, что его использовали без ведома. Я обрадовался, машина была хорошей. Плохая бы мне не понравилась. Начал ездить на ней. Вдруг звонок отца. И сразу первым вопросом: «Василий, это правда, что ты вытребовал себе «Паккард»? По какому праву?» Я сразу понял, что к чему. Раз «вытребовал», значит, кто-то пытается мне ножку подставить. Объяснил отцу, как все было. Следующий вопрос: «А не кажется ли тебе, что слишком бурно восхищаешься этой американской машиной?» Нет, говорю, не кажется. Разве нельзя сказать, что машина хороша, если она и в самом деле хороша? Что тут такого? Отец очень не любил, если ему вопросом на вопрос отвечали. Я это знал, но тут случайно вырвалось. По моему тону и по тому, как смело я разговаривал, отец понял, что я ни в чем не виноват. Он сам в то время еще ездил на «Паккарде», его ЗИС[70] только-только до ума доводился. «Если машина хорошая, то сказать можно», – согласился со мной отец. «Я завтра же верну машину Жукову!» – сказал я. Сегодня бы вернул, прямо сейчас, но разговаривали мы поздно ночью. «Не надо возвращать! – осадил меня отец. – Дали, так пользуйся. А то люди подумают, что ты считаешь этот автомобиль слишком плохим для себя». «Паккард» пришлось оставить. На «Паккардах» тогда не только отец ездил, а все члены Политбюро.

С «Паккардами» мне вообще не везло. В 1952 г. я приобрел в личную собственность «Паккард». Чин по чину, заплатил, оформил документы. На следствии одного из моих адъютантов заставили оговорить меня – сказать, что якобы эта машина приобреталась для автомотокоманды ВВС Московского округа, а я решил ее присвоить, потому что она мне очень понравилась. Я сразу вспомнил ту послевоенную историю. Похоже ведь. И не только марка автомобиля совпадает, но и общий дух. Душок. Гнилой душок лжи. Мое пребывание в Германии дало возможность врагам обвинить меня в присвоении трофейных ценностей. Выплыли откуда-то целые грузовики с добром. «Где все то, о чем вы говорите? – спросил я у следователя. – Если я присвоил все это барахло, то где оно? Дома? На даче?» На это следователь, как заправский фокусник, вытащил из папки новую бумажку. Протокол допроса, в котором рассказывалось, как я заставлял адъютантов и жену торговать незаконно полученным трофейным добром. Целое «трофейное дело» раздули! Но трофейное дело конца 40-х[71] было правдой, а не выдумкой, как в моем случае.

1 марта 1946 года мне было присвоено звание генерал-майора. Поскребышев по секрету рассказал, что меня добавил в список отец. Сам, своей рукой. Все так привыкли к тому, что отец меня вычеркивает, что и в списки включать перестали. «Поздравляю! Ты первый генерал в нашем роду! – сказал отец во время телефонного разговора, который состоялся на следующий день. – Как говорили раньше: «Дай бог не последний». Я оценил шутку отца. Он никогда не был генералом. В 43-м году он стал маршалом, а в июне 45-го генералиссимусом. Когда я поздравил его с присвоением этого звания, отец недовольно сказал: «Зачем оно мне? Это Конев[72] с Рокоссовским[73] придумали, чтоб я был генералиссимусом. А Жданов предложил Москву в город Сталин переименовать. Как будто мало одного Сталинграда». Скромность отца – это не миф. Он на самом деле был очень скромным человеком. Все видели, как он одевался, многие помнят обстановку его кабинета и его дачи. Отец привык обходиться самым необходимым и от своих товарищей, и от нас, детей, требовал того же. Если кто-то из близких знакомых бывал уличен в пристрастии к роскоши, отец едко его высмеивал. Он мог одним словом пригвоздить так, что человек запоминал на всю жизнь. Если же тяга к роскоши принимала выраженный характер, переходила границы, следовало наказание, подчас весьма суровое. Трофейное дело – наглядный тому пример. Оно показало, что в Советском Союзе нет никого, для кого законы не писаны. Но отец никогда не требовал от других того, чего не делал сам. Это было для него невозможно – самому купаться в роскоши, а других призывать к скромности. Сейчас распускаются самые невероятные слухи об отце. В том числе и о каких-то немыслимо роскошных пирах, которые он якобы устраивал. На самом деле то были обычные банкеты, посвященные разным событиям. Праздничный стол, банкет же – это праздничный обед, но никакой немыслимой роскоши не было. Или роскошью считают то, что для того, чтобы сделать приятное иностранным гостям, готовили какое-нибудь их национальное блюдо? Но это же простая дань уважения, принятая во всем мире. Поляки, когда устраивали банкет, угощали нас пельменями. Немецкие товарищи – борщом. Нам было приятно.

Скромность отца сочеталась с человечностью. Есть у меня один способ определения душевных качеств человека. Вывел я его, наблюдая за людьми и сравнивая их реакцию на трагические события. Случись какое происшествие, одни интересуются только материальным ущербом, а другие непременно спросят о людях. Кто пострадал? Есть ли погибшие? Остались ли у них семьи? Многих интересует только одно – степень ущерба и когда будут ликвидированы последствия. Отец же всегда спрашивал о людях. Мне несколько раз приходилось докладывать ему в мирное время про то, что где-то разбился самолет. Казалось бы – что такое один самолет для товарища Сталина, который думает о судьбах миллионов? Но отец никогда не забывал о людях. Напоминал, чтобы позаботились о семьях погибших, хоть и знал, что я не забуду, помогу непременно. «Человека не вернуть, но для тех, кто остался, надо сделать все возможное», – говорил он. Я тоже такой, как отец, людское горе воспринимаю как свое личное горе. Когда разбивался кто-то из моих летчиков, я ночами не спал, прикидывал, как можно было этого избежать. Ну и вообще старался помогать людям, чем мог. Говорю об этом без рисовки. Незачем мне рисоваться. Был такой случай, когда я командовал дивизией. Сотрудница из столовой пожаловалась на то, что ее дочка второй год не может поступить в Химико-технологический институт, срезается на экзаменах. Мать очень расстраивалась, говорила, что дочери приходится работать, готовится к поступлению она вечерами, видимо, недостаточно готовится. Это была семья летчика, геройски погибшего под Сталинградом. Фамилию я не указываю намеренно. Не хочу, что бы кто-то много лет спустя корил его дочь тем, что в институт ей помог поступить Василий Сталин. Рассказываю с другой целью. Я решил помочь женщине, которую знал с хорошей стороны и уважал. Позвонил в Москву, в горком, Попову[74], с которым был знаком, и попросил помочь дочери героя. Попов все устроил. Через несколько дней мне позвонил отец. Кто-то рассказал ему об этом, причем представили так, будто я оказываю «протекции» молодым девушкам. Ясно с какой целью. Я объяснил, почему решил помочь девушке, которую никогда не видел. Отец смягчился и сказал: «Товарищам из приемных комиссий надо обращать больше внимания на биографию абитуриентов. А то они привыкли только плохое выискивать, хорошего не замечают. Семье героя нужно оказывать особое внимание».

Ворошилов рассказывал мне, как при знакомстве (кажется, это было в 35-м) отец спросил у Чкалова[75], почему тот избегает пользоваться парашютом, а непременно старается посадить машину. У Чкалова на самом деле была такая привычка. Он ответил, что любой ценой пытается сберечь машину, поскольку летает на опытных образцах, существующих в единственном экземпляре. Отец на это заметил, что жизнь Чкалова дороже любой машины, и приказал ему при необходимости непременно пользоваться парашютом. Жаль, что Чкалов не прислушался к этому совету и продолжал поступать по-своему. Когда у него в декабре 38-го в полете вдруг заглох мотор, возможность прыгнуть и спастись была. Но Чкалов решил спланировать и разбился.

Служить в Германии было непросто. Приходилось строить все на пустом месте, каким была Германия после ожесточенных боев. Это вызывало ряд сложностей. Многого не хватало. Заключительный этап войны потребовал огромнейшего напряжения не только от армии, но и от народного хозяйства. Все мы понимали, что врага надо добивать как можно скорее. Был риск, что союзники могли спеться с фашистами. Отец этот риск всегда учитывал и не доверял Рузвельту и Черчиллю так, как доверял товарищу Мао. Жизнь в очередной раз доказала его правоту. Не успела война закончиться, как американцы начали угрожать нам атомной бомбой. Про их секретные переговоры с фашистами в 45-м тоже известно. Потому мы торопились. Лозунг «Все для фронта, все для победы!» весной 45-го приобрел особое значение. Опять же, надо было кормить население освобожденных районов, устраивать там жизнь. Надо было строить военные городки, потому что мы пришли сюда надолго. Хозяйственный вопрос стоял с особой остротой. В его решении следовало учитывать много интересов. Случалось и поспорить. Если кто-то другой мог поспорить и забыть об этом, то со мной так не получалось. Стоило мне где-нибудь повысить голос или стукнуть кулаком по столу, как сразу шел слушок о моей «грубости». Не скрою, что я могу и накричать, и голос повысить, и кулаком по столу дать. Мародеров и трусов случалось и ударить. Сгоряча. Но я солдат, офицер, а не гимназистка. И вообще в армии суровые нравы. Некоторые генералы могли собственноручно застрелить подчиненных, не выполнивших приказ. Такое тоже бывало. Это армия. Это война. Любезничать не принято. Я был такой же, как и все, даже помягче других. Никогда не начинал с крайностей, доходил до них лишь в том случае, если меня не хотели понимать. Сталкивалось много интересов, ничего толком не было налажено. Все налаживалось и устраивалось на ходу. Не все люди оказались способными сразу же переключиться с военных требований на мирные. Четыре года воевали, не четыре месяца. Одним казалось, что раз война закончилась, так можно делать свое дело спустя рукава. Другие никак не желали понимать реалий мирного времени. Очень много проблем было с транспортом, потому что сразу же после Победы началась переброска людей и техники на восток, бить японцев. Я очень мечтал схватиться в воздухе с сынами микадо. Говорили, что среди них было много асов. Но не пришлось. А вот с американскими летчиками удалось познакомиться поближе, поговорить, правда, через переводчика, потому что иностранные языки даются мне плохо. Помню, как сильно удивил меня вопрос одного американского полковника, почему нашим летчикам запрещена вынужденная посадка. Насколько я понял, у американских летчиков было принято садиться на вынужденную по любому поводу, при самом незначительном повреждении. Я объяснил, что такого запрета нет, просто нашим летчикам стыдно садиться с царапиной на фюзеляже. Американец на это сказал, что самолетов много, а жизнь одна. Я ответил, что с таким подходом в авиации делать нечего. Переводчик, как я понял, постарался смягчить мой ответ, но у американского полковника все равно вытянулась физиономия. Не спорю, жизнь летчика, да и вообще человеческая жизнь, ценнее машины. Но с мыслью о том, что жизнь одна, в бою делать нечего. Говорю это как специалист по этому вопросу. С такой мыслью долго не пролетаешь.

Мои поступки намеренно раздувались завистниками и прочими недоброжелателями. Чуть ли не до небес. Повышу на кого-то голос, начнут говорить, что я его избил. Ударю кулаком по столу, значит, устроил погром. Кто-то из штаба разнесет машиной шлагбаум, говорят, что за рулем был Василий Сталин. Можно было бы посмеяться над дураками, махнуть рукой, пускай брешут что хотят. Но почти по каждому поводу мне приходилось давать объяснения командующему 16-й воздушной армией генерал-полковнику Руденко[76]. Не могу сказать, что Руденко пристрастно ко мне относился. Все выглядело справедливо. Поступил сигнал, надо дать объяснения. Но мне казалось, что пора бы уже понять, чего стоят все эти сигналы. Педантичность, с которой Руденко все протоколировал, тоже вызывала удивление. На мой взгляд, проще было порвать лживый рапорт, чем требовать у меня письменных объяснений, подшивать все в папочку. Я объяснял это тем, что Руденко был аккуратист из аккуратистов. Не мог допустить, что он собирает материал на меня. Сам он ко мне никогда не придирался. «Как вы это объясните?.. Хорошо. Разберемся» Были ли проверки по каждой кляузе, я не знаю, но кое-что проверялось, опрашивались очевидцы и причастные лица. Последствий для меня никаких не было, потому что ни одна кляуза не подтверждалась. Однако от адъютанта начальника штаба ВВС маршала Фалалеева[77] я знал, что обо всех поступивших на меня сигналах Руденко докладывает в Москву. Однако, значения этому не придавал. Раз командующий армией считает, что обо всем, что со мной происходит, надо докладывать наверх, то так тому и быть. Предполагал, что на этот счет могло быть негласное распоряжение отца. В отношении Руденко меня некоторые товарищи предупреждали. Советовали быть настороже, потому что Руденко считал себя несправедливо обиженным в 1942 году, когда за самоуправство он был снят с командования ВВС Калининского фронта по распоряжению отца[78]. Но я считал, что никакой обиды тут быть не может. Поняв, что Руденко осознал свою ошибку, отец назначил его командующим авиационной группой Ставки[79] и в дальнейшем его карьере не препятствовал. Однако позже, уже будучи командующим ВВС МО, я узнал, что Руденко пытался от меня избавиться. Делал он это крайне дипломатично – настойчиво рекомендовал меня на повышение в Главное управление ВВС. С учетом моей службы начальником инспекции продолжение службы в управлении выглядело обоснованным. Почему вижу здесь подвох? Потому что иначе Руденко сказал бы мне, что рекомендует меня в управление. Нет смысла скрывать такое. Сам я, когда собирался рекомендовать кого-то из подчиненных на повышение, говорил им об этом. Это идет на пользу делу. Видя, что его заметили и оценили, человек старается еще сильнее. А тут несколько однотипных характеристик с одной и той же рекомендацией – и молчок. Наводит на размышления. Могу предположить, что причиной стало мое обращение к отцу по поводу поставок армии дефектных истребителей Як-9[80]. Но я до этого делился своими мыслями с Руденко и его начальником штаба. Мои соображения не были встречены с должным вниманием. «Надо разобраться», – услышал я в ответ. Поняв, что Руденко этим заниматься не станет и хода делу не даст, я обратился к отцу. Тем более случай представился удобный – мы с отцом встретились в Потсдаме, и он сам стал расспрашивать меня про авиационные дела. Согласен, ни один командир не любит, когда подчиненный докладывает наверх через его голову. Но на это Руденко обижаться не мог. На это мог обижаться Новиков[81], которого я обошел, обратившись прямо к отцу. Но его я обошел намеренно, поскольку понимал, что так будет лучше.

Рекомендации Руденко остались без внимания[82]. В июле 46-го я был назначен командиром 1-го гвардейского истребительного авиационного корпуса. Ощущение было такое, будто я вернулся домой. Здесь я служил инспектором по технике пилотирования, командовал дивизией. Встретили меня, как родного. С первого же дня я с головой окунулся в дела. Первый этап обустройства на месте уже был пройден, но работы еще оставалось много. Во время одной из наших встреч отец сказал мне, что организаторские способности он ценит очень высоко. Выше может быть только преданность делу большевизма. «Руководить тем, что кто-то создал до тебя, не так уж и сложно. Самое сложное – организовывать самому», – были его слова. Я понял так, что назначение командующим корпуса – это мое испытание. Впервые в жизни мне доверили по-настоящему большое дело. Нельзя ударить в грязь лицом, надо показать, на что я способен. Отца волновало, хватает ли мне знаний. «Не думаешь пойти в академию?» – спросил он. Я ответил, что пока не думаю. Я прошел эту академию за время войны. Тем более что тогда мне были нужны другие знания, которыми я овладевал самостоятельно. Надо было разбираться в строительстве, в марках бетона, в других хозяйственных вопросах. Помню, как удивилась Катя, когда увидела на моем столе учебник по архитектурным конструкциям. «Зачем тебе фундаменты? – спросила она. – Ты что, решил сменить профессию? Это из-за ноги?» Нога у меня часто побаливала, и Кате казалось, что виной тому мое легкомысленное отношение. Не берегу, мол, ногу, переутомляюсь, ношу неудобные сапоги. Я ответил, что речь идет не о смене профессии, а о приобретении еще одной. В этом я брал пример с отца. Отец считал, что надо разбираться в том, чем руководишь. Иначе как можно принимать решения и отдавать приказы? Сам он знал столько, что все удивлялись. А если вдруг чего-то не знал, то прежде, чем принимать решение, изучал вопрос досконально. Не стану ссылаться на других, хотя от многих людей слышал, насколько поражены они разносторонними и глубокими знаниями отца. Скажу от своего имени. Мне не раз приходилось обсуждать с отцом вопросы, касавшиеся авиации. Мы разговаривали на равных. Можно было подумать, что отец полжизни провел за штурвалом, а другую половину – в конструкторском бюро. С Артемом[83] он точно так же разговаривал об артиллерии. Отец во всем разбирался – от строительства электростанций до атомной бомбы. Но в то же время ему не была присуща самонадеянность. Все вопросы он обсуждал с товарищами, если было нужно, просил дать консультацию. Сейчас пытаются представить так, будто бы он во все вмешивался и всем руководил, не имея понятия о предмете. Это совсем не так. Пусть лгуны дадут себе труд вспомнить, сколько совещаний по самым разным вопросам проводил отец. Да, за ним, как за Главным, оставалось последнее слово. Но прежде, чем это последнее слово было сказано, отец узнавал мнение других. Его можно было переубедить. Отец прислушивался к возражениям, если доводы были вескими. Он не был самодуром, как это пытаются представить сейчас. Успехи, которых достиг Советский Союз под руководством отца, подтверждают, что отец был талантливым, знающим, опытным, предусмотрительным руководителем. Самодуром был Николай Второй, который довел страну до края пропасти. Самодуром был Троцкий[84], который едва страну туда не столкнул. Для отца не было ругательного слова хуже, чем «троцкист».

За всеми делами я старался выкроить время для развития спорта. Спорт очень важен, тем более для военных, тем более для летчиков. Он помогает поддерживать хорошую физическую форму, тем самым являясь частью боевой подготовки. Кроме того, спорт несет в массы соревновательный дух. В хорошем смысле этого слова. Спорт побуждает к развитию и совершенствованию. Также он является хорошим способом проведения досуга. Лучше на стадионе посидеть, болея за любимую команду, чем торчать в душной пивной. Разве я мог тогда предположить, что мои старания по развитию спорта впоследствии будут названы «разбазариванием государственных средств на мероприятия, не имевшие необходимости для боевой подготовки подразделений»? Любовь к спорту я унаследовал от матери. Она очень любила физкультуру и спортивные игры, внушала нам с сестрой, что здоровый дух может быть только в здоровом теле, приучила делать зарядку. В Зубалове[85] мама устроила нам настоящую спортивную площадку, чтобы мы не отлынивали от занятий. Сама все придумала, сама начертила и следила за тем, чтобы все было сделано по ее плану. Каждый раз, думая о строительстве какого-нибудь спортивного объекта, я вспоминал нашу зубаловскую спортплощадку. Личный состав знал, что я сторонник занятий спортом, и старался соответствовать. От командира многое зависит. Не все, но многое. Люди двигаются в заданном тобой направлении. Я не только спортом занимался, я и учиться побуждал. Требование у меня было, чтобы все офицеры имели десять классов образования. Иначе нельзя. Авиация – передовой, технически сложный род войск. Неучам в авиации делать нечего. По этому поводу у меня был однажды разговор с Жуковым. Он поинтересовался, зачем я предъявляю к офицерам требования, не установленные ни инструкциями, ни приказами. Я объяснил свою точку зрения. Не надо, мол, кивать на войну – не успели. Война закончилась, будьте добры доучиться. А позже, уже в бытность командующим ВВС МО, я издал такой приказ.

В Германии я окончательно «созрел» как командир. Другого слова подобрать не могу. Переключился с военного режима на мирный, созидательный, набрался опыта, многому научился. С благодарностью и признательностью вспоминаю те годы. Это были годы окончательного взросления. Не надо понимать так, что до этого я считал себя мальчишкой. Все мальчишество было выбито из меня в первые же дни войны. Просто накопившийся опыт перерос в нечто новое, произошел скачок в моем развитии.

В 47-м я навсегда распрощался с Германией. Отбыл из Виттенберга[86] в Москву. Получил новое назначение.

 


Глава 6

Возвращение в Москву

Москва – мой родной город. Люблю Москву. Во время войны Москва сильно изменилась. Мало стало людей на улицах, маскировка изменила облик столицы, аэростаты в небе, кресты на окнах. После Победы я с огромной радостью наблюдал за тем, как Москва становилась прежней. Такой, какой я ее помнил. В каждый свой приезд, проезжая по знакомым улицам, я отмечал перемены. К моменту моего возвращения от военного облика уже ничего не осталось. Готовилась отмена карточной системы. В 1946 году это сделать не удалось из-за сильной засухи. Перенесли на 1947 год. Вместе с отменой карточной системы планировалось закрыть коммерческие магазины[87]. Отцу коммерческие магазины сильно не нравились. Я несколько раз слышал от него замечания насчет того, что это не по-советски. Открыть эти магазины уговорил Микоян, его идея была. Объяснялась их необходимость тем, что люди с высокими заработками должны иметь возможность купить себе что-то сверх карточной нормы. С одной стороны, верно, потому что это были наши советские люди, а не какие-то буржуи. С другой стороны, вся эта затея сильно напоминала о нэповских[88] временах и, по мнению отца, все же нарушала принципы социальной справедливости. «Получается, что деньги главнее порядка», – говорил отец. Под порядком он имел в виду карточную систему, нормы, которые государство установило для населения. Однажды я позволил себе сказать, что коммерческие рестораны можно было бы и оставить. Ресторан – это не магазин, а место, куда приходят культурно провести время. Почему бы людям со средствами не иметь возможность отдохнуть в более хороших условиях. «С этого все и начинается», – строго сказал отец. Дальше он свою мысль развивать не стал. Но я и так понял, что он хотел сказать. Сначала одно различие между людьми, потом другое, третье, а потом революция.

Новое назначение меня немного удивило. Я стал помощником командующего ВВС Московского военного округа генерал-лейтенанта Сбытова[89] по строевой части. Честно говоря, я считал себя способным на большее. И считал, что уже доказал это во время командования корпусом. У Сбытова в 57-й авиационной бригаде я когда-то начинал свою службу после окончания авиашколы. Правда, в то время я его совсем не знал, только видел издалека несколько раз. Теперь же представился случай познакомиться поближе. Сбытов произвел на меня хорошее впечатление. Он был строгим, но, как говорится, «душевным». Любил пошутить, не был буквоедом, хорошо разбирался в людях. Дело свое тоже хорошо знал, иначе бы не командовал авиацией самого главного округа страны. Меня Сбытов встретил хорошо. После официального представления состоялось знакомство с руководством ВВС в узком кругу. Понаслышке я знал всех, потому что авиационный мир тесен. Как шутят летчики, все мы вышли из Качинской школы. Но лично был знаком с немногими. Мне сразу показалось, что обстановка в Московском округе приятная. Так оно и было. От обстановки, отношений между офицерами, отношения между ними и командующим зависит многое. В первую очередь – настроение, с которым служишь. В дружеской обстановке служить приятно. Мне казалось, что нигде уже я не встречу такого сердечного братства, какое было у нас в 32-м полку. Но в Московском округе было примерно то же самое. Приятная неожиданность. Мне почему-то казалось, что здесь будет как-то натянуто, чересчур формалистично. Столичный округ, как-никак. А оказалось иначе. Во время разговора с новыми сослуживцами зашла речь о генерале Жарове[90], начальнике заказов вооружения, арестованном по авиационному делу. «Жарова давно надо было расстрелять! Совсем зарвался. Какой запрос ни пошлешь, на все один ответ: «Не имеем возможности из-за отсутствия такового». Надо приехать лично, кланяться, просить, унижаться», – сказал Сбытов. Мне приходилось слышать, что Жарова не любили. Я не сталкивался с ним лично и думал, что нелюбовь к нему вызвана тем, что он не летчик, а интендант. Еще генерал-майором он считался интендантской службы, а генерал-лейтенанта уже получил в авиации. Интендантов нигде не любят. Это традиция. Принято считать, что все они ловчилы и хапуги. Хотя мне встречалось много порядочных интендантов. Не от должности зависит на самом деле, а от человека. Но, как оказалось, Жарова не любили не за его «происхождение», а за его характер. Все сошлись на том, что порядок в авиации давно надо было навести. Я без всякой задней мысли поинтересовался у Сбытова, почему он не доложил о замашках Жарова руководству. «Дурака свалял, – честно признался Сбытов. – Да и времени не было кляузы разводить – война». Мне это показалось немного странным. Доложить времени не было, а регулярно ездить к Жарову и кланяться время было. Но я промолчал, тем более что товарищи вспомнили о том, с каким трудом «выбивали» когда-то у Жарова механизмы дистанционного управления для «пешек»[91], с «пешек» перешли на «тушки»[92], а дальше зашел обычный спор между истребителями и бомбардировщиками. Беззлобный, но с подковырками. Я шутил и смеялся вместе со всеми, а сам думал о том, что запросы, приходящие из войск, мало регистрировать в канцелярии. Надо еще и ставить на контроль. На настоящий контроль. То есть не просто проверять, не остался ли запрос без ответа, а смотреть, что именно ответили. Если отказали, то разобраться, почему отказали, правильно ли отказали. Может, даже отдельный учет отказов завести, чтобы никто никому не кланялся. Я понимал, почему приходилось кланяться. Знали, что интенданта от авиации прикрывает главком, вот и кланялись.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: