Философия: ее смысл и предназначение. Что такое философия и каков основной круг ее проблем




ХРЕСТОМАТИЯ ПО ФИЛОСОФИИ

Тема 1

Философия: ее смысл и предназначение. Что такое философия и каков основной круг ее проблем

 

ПИФАГОР САМОССКИЙ[1]

Диоген Лаэрций Х,10,1. Как говорит Гераклид Понтийский в сочи­нении “О бездыханной”, Пифагор впервые назвал философию (любомудрие) этим именем и себя философом, разговаривая в Сикионе с сикионским или филутским тираном Леонтом: по его сло­вам, никто не мудр, кроме Бога.

Диодор Сицилийский X, 10,1. Пифагор назвал свое учение любомудрием, а не мудростью. Упрекая семерых мудрецов (как их прозвали до него), он говорил, что никто не мудр, ибо человек по способности своей природы часто не в силах достичь всего, а тот, кто стремится к нраву и образу жизни мудрого существа, может подобающе назван любомудром (философом).

 

АРИСТОТЕЛЬ[2]

...Следует рассмотреть те причины и начала, наука о которых есть мудрость. Если рассмотреть те мнения, какие мы имеем о мудром, то, быть может, достигнем здесь больше ясности. Во-первых, мы предполагаем, что мудрый, насколько это возможно, знает все, хо­тя он и не имеет знания о каждом предмете в отдельности. Во-вто­рых, мы считаем мудрым того, кто способен познать трудное и не­легко постижимое для человека (ведь воспринимание чувствами свойственно всем, а потому это легко и ничего мудрого в этом нет). В-третьих, мы считаем, что более мудр во всякой науке тот, кто бо­лее точен и более способен научить выявлению причин, и, [в-чет­вертых], что из наук в большей мере мудрость та, которая жела­тельна ради нее самой и для познания, нежели та, которая жела­тельна ради извлекаемой из нее пользы, а [в-пятых], та, которая главенствует, — в большей мере, чем вспомогательная, ибо мудрому надлежит не получать наставления, а наставлять, и не он должен повиноваться другому, а ему— тот, кто менее мудр.

Вот каковы мнения и вот сколько мы их имеем о мудрости и мудрых. Из указанного здесь знание обо всем необходимо имеет тот, кто в наибольшей мере обладает знанием общего, ибо в некотором смысле он знает все подпадающее под общее. Но, пожалуй, труднее всего для человека познать именно это, наиболее общее, ибо оно дальше всего от чувственных восприятий. А наиболее стро­ги те науки, которые больше всего занимаются первыми началами: ведь те, которые исходят из меньшего числа [предпосылок], более строги, нежели те, которые приобретаются на основе прибавления (например, арифметика более строга, чем геометрия). Но и научить более способна та наука, которая исследует причины, ибо научают те, кто указывает причины для каждой вещи. А знание и понима­ние ради самого знания и понимания более всего присущи науке о том, что наиболее достойно познания, ибо тот, кто предпочита­ет знание ради знания, больше всего предпочтет науку наиболее совершенную, а такова наука о наиболее достойном познания. А наиболее достойны познания первоначала и причины, ибо через них и на их основе познается все остальное, а не через то, что им подчинено. И наука, в наибольшей мере главенствующая и глав­нее вспомогательной, — та, которая познает цель, ради которой надлежит действовать в каждом отдельном случае; эта цель есть в каждом отдельном случае то или иное благо, а во всей природе вообще — наилучшее.

Итак, из всего сказанного следует, что имя [мудрости] необ­ходимо отнести к одной и той же науке: это должна быть наука, исследующая первые начала и причины: ведь и благо, и “то, ради чего” есть один из видов причин. А что это не искусство творения, объяснили уже первые философы. Ибо и теперь и прежде удив­ление побуждает людей философствовать, причем вначале они удивлялись тому, что непосредственно вызывало недоумение, а затем, мало-помалу продвигаясь таким образом далее, они за­давались вопросом о более значительном, например о смене поло­жения Луны, Солнца и звезд, а также о происхождении Вселен­ной. Но недоумевающий и удивляющийся считает себя незнаю­щим (поэтому и тот, кто любит мифы, есть в некотором смысле философ, ибо миф создается на основе удивительного). Если, таким образом, начали философствовать, чтобы избавиться от незна­ния, то, очевидно, к знанию стали стремиться ради понимания, а не ради какой-нибудь пользы. Сам ход вещей подтверждает это, а именно: когда оказалось в наличии почти все необходимое, рав­но как и то, что облегчает жизнь и доставляет удовольствие, тогда стали искать такого рода разумение. Ясно поэтому, что мы не ищем его ни для какой другой надобности. И так же как свободным называем того человека, который живет ради самого себя, а не для другого, точно так же и эта наука единственно свободная, ибо она • одна существует ради самой себя.

Аристотель. Метафизика // Сочинения: в 4-х т. Т. 1.-М., 1975. – С. 67-69.

 

НИКОЛАЙ КУЗАНСКИЙ[3]

...Когда заботы чрезмерны, они отчуждают от созерцания премуд­рости. Недаром написано, что философия противоположна плоти и умерщвляет ее. Между философами опять-таки обнаруживает­ся большое различие, и, главное, потому, что ум одного лучший охотник, потому что упражнялся, и логика ему послушнее, и он умело ею пользуется, и еще потому, что один лучше другого знает, в какой области желанную премудрость быстрее отыскать и как уловить. Поистине философы не что иное, как охотники за премуд­ростью, которую каждый по-своему прослеживает в свете при­рожденной ему логики.

Кузанский Н. Охота за мудростью //Избранные произведения: в2-х т. Т.2. — М.,1980. — С. 34.

...Мы ведь не знаем всего, что может быть познано человеком. Так, скажем, не стал грамматиком, ритором, логиком, философом, мате­матиком, теологом, механиком и так далее, однако, будучи человеком, можешь всем этим стать. Хотя возможность стать человеком; актуально определилась в тебе именно таким вот образом, каков ты: есть, и эта определенность есть твоя сущность, однако возможность стать человеком в тебе никогда не завершена до полной определенности. Имея ввиду эту несовершенную неопределившуюся возможность стать, платоники, как передает Прокл, называли все составом из законченного, или определившегося и бесконечного, законченность относится к определившейся сущности, бесконечность к потенции и возможности стать.

Кузанский Н. Охота за мудростью // Избранные произведения: в 2-х т. Т. 2. — М.,1980. — С. 393,394.

 

Вложенное в нас природное влечение побуждает нас искать не только знания, но и мудрости (sapientiam), то есть питательного знания (sapidam scientam).

Нашей интеллектуальной природе, поскольку она живет, надо питаться, причем она не может подкрепляться ничем, кроме пищи духовной жизни, как и все живое кормится сообразной его жизни пищей; жизненный дух всегда движим влечением — это движение и зовется жизнью — и сила духа жизни без восстановления свойственным ему питанием иссякнется и прекратится.

Кузанский Н. Охота за мудростью // Избранные произведения: в2-х т. Т.2. — М., 1980. —С. 347.

Дух премудрости нисходит в дух интеллекта как желанное к жаждующему, смотря по пылкости жажды, обращает к себе духовность интеллекта.

Кузанский Н. Охота за мудростью // Избранные произведения: в 2-х т. Т. 2. — М., 1980. — С. 387.

 

М. МОНТЕНЬ[4]

Цицерон говорит, что философствовать — это не что иное, как приуготовлять себя к смерти. И это тем более верно, ибо исследо­вание и размышление влекут нашу душу за пределы нашего брен­ного “я”, отрывают ее от тела, и это и есть некое предвосхищение и подобие смерти; короче говоря, вся мудрость и все рассуждения в нашем мире сводятся, в конечном итоге, к тому, чтобы научить нас не бояться смерти. И в самом деле, либо наш разум смеется над на­ми, либо, если это не так, он должен стремиться только к одной единственной цели, а именно обеспечить нам удовлетворение на­ших желаний, и вся его деятельность должна быть направлена лишь на то, чтобы доставить нам возможность творить добро и жить в свое удовольствие, как сказано в Священном Писании. Все в этом мире твердо убеждены, что наша конечная цель — удоволь­ствие, и спор идет лишь о том, каким образом достигнуть его; про­тивоположное мнение было бы тотчас отвергнуто, ибо кто стал бы слушать человека, утверждающего, что цель наших усилий—наши бедствия и страдания?

Разногласия между философскими школами в этом случае — чисто словесные (Transcurramus sollertissimas nugas). Здесь больше упрямства и препирательств по мелочам, чем подобало бы людям такого возвышенного призвания. Впрочем, кого бы ни взял­ся играть человек, он всегда играет вместе с тем и себя самого. Чтобы ни говорили, но даже в самой добродетели конечная цель—наслаж­дение. Мне нравится дразнить этим словом слух тех, кому оно очень не по душе. И когда оно действительно обозначает высшую степень удовольствия и полнейшую удовлетворенность — подоб­ное наслаждение в большей мере зависит от добродетели, чем от чего-либо иного. Становясь более живым, острым, сильным и му­жественным, такое наслаждение делается от того лишь более мяг­ким, более милым и естественным словом “удовольствие”, нежели словом “вожделение”, как его часто именуют. Что до этого более низменного наслаждения, то если оно вообще заслуживает этого прекрасного названия, но разве что в порядке соперничества, а не по праву. Я нахожу, что этот вид наслаждения еще более, чем доб­родетель, сопряжен с неприятностями и лишениями всякого рода. Мало того, что оно мимолетно, зыбко и преходяще, ему также при­сущи и свои бдения, и свои посты, и свои тяготы, и пот, и кровь; сверх того, с ним сопряжены особые, крайне мучительные и самые разнообразные страдания, а затем — пресыщение, до такой степе­ни тягостное, что его можно приравнять к наказанию. Мы глубоко заблуждаемся, считая, что эти трудности и помехи обостряют та­кое наслаждение и придают ему особую пряность, подобно тому, как это происходит в природе, где противоположности, сталкива­ясь, вливают друг в друга новую жизнь; но в неменьшее заблуждение мы впадаем тогда, когда, переходя к добродетели, говорим, что сопряженные с нею трудности и невзгоды превращают в бремя для нас, делают чем-то бесконечно суровым и недоступном, ибо тут гораздо больше, чем в сравнении с вышеназванным наслаждением, они облагораживают, обостряют и усиливают божественное и совершенное удовольствие, которое добродетель дарует нам. Поис­тине недостоин общения с добродетелью тот, кладет на чаши весов жертвы, которые она от нас требует, и приносимые ею плоды, срав­нивая их вес; такой человек не представляет себе ни благодеяний добродетели — дело мучительное и трудное и что лишь обладание ею приятно, что все равно как если бы он говорил, что она всегда не­приятна. Разве есть у человека такие средства, с помощью которых кто-нибудь хоть однажды достиг полного обладания ею? Наиболее совершенные среди нас почитали себя счастливыми и, когда ни вы­падала возможность добиваться ее, хоть немного приблизиться к ней, без надежды обладать ею? И одно из древнейших благодеяний ее — презрение к смерти; оно придает нашей жизни спокойствие и безмятежность, оно позволяет вкушать ее чистые и мирные радости; когда этого нет — отравлены и все прочие наслаждения. Вот почему все философские учения встречаются и сходятся в этой точке. И хотя они в один голос предписывают нам презирать страдания, ни­щету и другие невзгоды, которым подвержена жизнь человека все же не это должно быть первейшей нашей заботою, как потому что эти невзгоды не столь уже неизбежны (большая часть людей про­живает жизнь, не испытав нищеты, а некоторые — даже не зная, что такое физическое страдание и болезни, каков, например, му­зыкант Ксенофил, умерший в возрасте ста шести лет и пользовавшийся до смерти прекрасным здоровьем), так и потому, что на худой конец, когда мы того пожелаем, можно прибегнуть к помощи смерти, которая положит предел нашему земному существованию и прекратит наши мытарства.

Монтень М. Опыты (О том, что философствовать —это значит умирать). — М., 1991. С. 63—65.

Р. ДЕКАРТ[5]

Прежде всего я хотел бы выяснить, что такое философия, сделав почин с наиболее обычного, с того, например, что слово “филосо­фия” обозначает занятие мудростью и что под мудростью понима­ется не только благоразумие в делах, но также и совершенное зна­ние всего того, что может познать человек; это же знание, которое направляет самую жизнь, служит сохранению здоровья, а также открытиям во всех науках. А чтобы философия стала такой, она не­обходимо должна быть выведена из первых причин так, якобы тот, кто старается овладеть ею (что и значит, собственно, философствовать), начинал с исследования этих первых причин, именуемых началами. Для этих начал существует два требования. Во-первых, они должны быть столь ясны и самоочевидны, чтобы при внима­тельном рассмотрении человеческий ум не мог усомниться в их ис­тинности; во-вторых, познание всего остального должно зависеть от них так, что хотя начала и могли бы быть познаны помимо позна­ния прочих вещей, однако, обратно, эти последние не могли не быть познаны без знания начал. При этом необходимо понять, что здесь познание вещей из начал, от которых они зависят, выводится та­ким образом, что во всем ряду выводов нет ничего, что не было бы совершенно ясным. Вполне мудр в действительности один бог, ибо ему свойственно совершенное знание всего; но и люди могут быть названы более или менее мудрыми, сообразно тому, как много или как мало они знают истин о важнейших предметах. С этим, я полагаю, согласятся все сведущие люди.

Затем я предложил бы осудить полезность этой философии и вместе с тем доказал бы важность убеждения, что философия (поскольку она распространяется на все доступное для человечес­кого познания) одна только отличает нас от дикарей и варваров и что каждый народ тем более гражданственен и образован, чем луч­ше в нем философствуют; поэтому нет для государства большего блага, как иметь истинных философов. Сверх того, любому челове­ку важно не только пользоваться близостью тех, кто предан душою этой науке, но поистине много лучше самим посвящать себя ей же, подобно тому, как несомненно предпочтительнее при ходьбе поль­зоваться собственными глазами и благодаря им получать наслаж­дение от красок и цвета, нежели закрывать глаза и следовать на по­воду у других; однако и это все же лучше, чем, закрыв глаза, отка­зываться от всякого постороннего руководства. Действительно, те, кто проводит жизнь без изучения философии, совершенно замкну­ли глаза и не заботятся открыть их; между тем удовольствие, кото­рое мы получаем при созерцании вещей, видимых нашему глазу, отнюдь не сравнимо с тем удовольствием, какое доставляет нам по­знание того, что мы находим с помощью философии. К тому же для наших нравов и для жизненного уклада эта наука более необходи­ма, чем пользование глазами для направления наших шагов. Нера­зумные животные, которые должны заботиться только о своем теле, непрерывно и заняты лишь поисками пищи для него; для человека же, главною частью которого является ум, на первом месте должна стоять забота о снискании его истинной пищи — мудрости. Я твердо убежден, что очень многие не преминули бы это сделать, если бы только надеялись в том успеть и знали, как это осуществить. Нет такого самого последнего человека, который был бы так привязан к объектам чувств, что когда-нибудь не обратился бы от них к че­му-то лучшему, хотя бы часто и не знал, в чем последнее состоит. Те, к кому судьба благосклонна, кто в избытке обладает здоровьем, почетом и богатством, не более других свободны от такого желания; я даже убежден, что они сильнее прочих тоскуют по благам более значительным и совершенным, чем те, какими они обладают. А та­кое высшее благо, как показывает даже и помимо света веры один природный разум, есть не что иное, как познание истины по ее пер­вопричинам, то есть мудрость; занятие последнею и есть филосо­фия. Так все это вполне верно, то нетрудно в том убедиться, лишь бы правильно все было выведено. Но поскольку этому убеждению противоречит опыт, показывающий, что люди, более всего занима­ющиеся философией, часто менее мудры и не столь правильно пользуются своим рассудком, как те, кто никогда не посвящал себя этому занятию, я желал бы здесь кратко изложить, из чего состоят те науки, которыми мы теперь обладаем, и какой ступени мудрости эти науки достигают. Первая ступень содержит только те понятия, которые благодаря собственному свету настолько ясны, что могут быть приобретены и без размышления. Вторая ступень охватыва­ет все то, что дает нам чувственный опыт. Третья — то, чему учит общение с другими людьми. Сюда можно присоединить, на четвер­том месте, чтение книг, конечно не всех, но преимущественно тех, которые написаны людьми, способными наделить нас хорошими наставлениями; это как бы вид общения с их творцами. Вся муд­рость, какою обычно обладают, приобретена, на мой взгляд, этими четырьмя способами. Я не включаю сюда божественное открове­ние, ибо оно не постепенно, а разом поднимает нас до безошибочной веры. Однако во все времена бывали великие люди, пытавшиеся присоединять пятую ступень мудрости, гораздо более возвышен­ную и верную, чем предыдущие четыре; по-видимому, они делали это исключительно так, что отыскивали первые причины и истин­ные начала, из которых выводили объяснения всего доступного для познания. И те, кто старался об этом, получили имя философов по преимуществу. Никому, однако, насколько я знаю, не удалось сча­стливое разрешение этой задачи. Первыми и наиболее выдающи­мися из таких писателей, сочинения которых дошли до нас, были Платон и Аристотель.

Декарт Р. Начала философии // Избранные произведения. - М.,1950.- С.411- 426.

 

И. В. ГЕТЕ[6]

В сущности говоря, вся философия есть лишь человеческий рассу­док на туманном языке...

Каждому возрасту человека соответствует известная фило­софия. Ребенок является реалистом: он также убежден в сущест­вовании груш и яблок, как и в своем собственном. Юноша, обурева­емый внутренними страстями, должен следить за собою. Забегая со своими чувствами вперед, он превращается в идеалиста. Напро­тив, у мужчины все основания стать скептиком. Он хорошо делает, когда сомневается, надлежащее ли средство выбрал он для своей цели. Перед поступком и во время поступка у него все основания со­хранять подвижность рассудка, чтобы не сетовать потом на непра­вильный выбор. Старик же всегда будет тяготеть к мистицизму. Он видит, как много вещей зависит от случая: неразумное удается, ра­зумное идет прахом, счастье и несчастье неожиданно уравновеши­вают друг друга. Так есть, так было, — и преклонный возраст нахо­дит успокоение в Том, который был, и есть, и будет...

От физика нельзя требовать, чтобы он был философом; но можно ожидать от него философского образования, достаточного для того, чтобы основательно отличать себя от мира и снова соеди­няться с ним в высшем смысле. Он должен образовать себе метод, согласный с наглядным представлением; он должен остерегаться превращать наглядное представление в понятие, понятия в слова и обходиться с этими словами так, словно это предметы; он должен быть знаком с работой философа, чтобы доводить феномены вплоть до философской области.

От философа нельзя требовать, чтобы он был физиком, и тел не менее его воздействие на область физики и необходимо, и жела­тельно. Для этого ему не нужны частности, нужно лишь понимание тех конечных пунктов, где эти частности сходятся.

Худшее, что только может постигнуть физику, как и некото­рые иные науки, получается тогда, когда производное считают за первоначальное, и так как второе не могут вывести из первого, то пытаются объяснить его первым. Благодаря этому возникает бес­конечная путаница, суесловие и постоянные усилия искать и нахо­дить лазейки, как только покажется где-нибудь истина, грозя при­обрести власть.

Между тем как наблюдатель, естествоиспытатель бьется, таким образом, с явлениями, которые всегда противоречат мне­нию, философ может оперировать в своей сфере и с ложным ре­зультатом, так как нет столь ложного результата, чтобы его нельзя было, как форму без всякого содержания, так или иначе пустить в ход...

Но если физик в состоянии дойти по познания того, что мы назвали первичным феноменом, — он обеспечен, а с ним и фило­соф. Физик — так как он убеждается, что достиг границы своей на­уки, что он находится на той эмпирической высоте, откуда он, ог­лядываясь назад, может обозревать опыт на всех ступенях, а обо­рачиваясь вперед, если не вступать, то заглядывать в царство теории. Философ обеспечен потому, что из рук физика он прини­мает то последнее, что у него становится первым. Теперь он имеет право не заботиться о явлении, если понимать под последним все производное, как его можно найти в научно-сопоставленном мате­риале, или как оно в рассеянном и спутанном виде предстает перед нашими чувствами в эмпирических случаях. Если же он хочет пробежать и этот путь и не отказывается кинуть взгляд на еди­ничное, он сделает это с удобством, тогда как при иной обработке он либо чересчур долго задерживается в промежуточных облас­тях, либо слишком долго заглядывает туда, не получая о них точ­ного знания.

Гёте И. В. Избранные философские произведения. - М., 1964. - С. 136, 137, 350, 369.

 

Ф. ШЛЕГЕЛЬ[7]

...Философия, и притом каждая отдельная философия, имеет соб­ственный язык. Язык философии отличен как от поэтического язы­ка, так и от языка обыденной жизни. На языке поэзии бесконечное только намечается, не обозначается определенно, как это происхо­дит в языке обыденной жизни с ее предметами. Философский же язык должен определенно обозначать бесконечное, как это делает обычный язык с предметами обыденной жизни, как механические искусства обращаются с полезными предметами. Поэтому филосо­фия должна создать собственный язык из обоих других. Но, как и сама философия, он находится в вечном устремлении, и подобно тому как не существует еще одной-единственной философии, не существует еще и одного-единственного философского языка, но каждый философ имеет свой собственный.

Следовательно, философский язык вообще очень изменчив, вполне своеобразен, весьма труден, понятен только для самого фи­лософа. Это своеобразие и отличие его от других языков, делающие его трудными для понимания, в чем философов часто упрекает обычный человек, и составляют достоинство философского языка. Ибо форма должна соответствовать своей материи. Философская же материя умозрения пригодна не для всех, а только для немногих людей, и лишь немногие могут понимать ее. Нужно философство­вать самому, если хочешь понять язык философии, тогда как для понимания поэтического языка нужно обладать лишь обычными, естественными способностями и некоторым развитием.

...Поэзия вообще очень понятна, и по той особой причине, что поэзия имея дело, как и философия, с высшим, бесконечным, го­раздо более естественна для человека, чем последняя. В поэтичес­ком искусстве прекрасное, божественное, бесконечное не опреде­лено, а только намечено. Оно позволяет только предчувствовать его, подобно тому как и человек скорее угадывает, чем знает выс­шее, божественное, больше намекает на него, чем объясняет его, заключая в определенные формулы, как это все же стремится сде­лать философия, пытающаяся рассматривать бесконечное с той же точностью и целесообразностью, что и вещи, окружающие чело­века в обыденной жизни. Однако это более далеко от первоначаль­ных естественных побуждений, нежели поэзия, это искусственное состояние, плод высшего напряжения. Поэтому и философия вита­ет посредине между поэзией и обычной практической жизнью. Здесь нет никакой связи с бесконечным, все слишком ограниченно и определенно, там же все слишком неопределенно. У нее общий предмет с поэзией, общий подход с обыденной жизнью; возникно­вение философской формы можно вывести из обеих.

Исходя из всего этого, в качестве необходимого условия пони­мания какого-либо философского языка нужно, во-первых, фило­софствовать самому, а во-вторых, вполне изучить язык каждой философии, в-третьих, для этого необходимо множество ученых познаний; в-четвертых, чтобы верно и непартийно судить о целом, нужно очень точно ознакомиться с принципами и мнениями каж­дого философа, собственно написать историю духа каждой фило­софии в его развитии, происхождении, формировании его идей и мнений и конечном результате или, если такового нет, указать причину этого и исследовать ее. Это предполагает, правда, облада­ние всей полнотой произведений, в которых изложена система фи­лософии. Нужно обозреть ее во всем ее объеме, ибо философия по­нятна только в целом. Система, в которой недостает хотя бы одной части, имеет почти столь же малую ценность для историка, как и просто фрагмент из всей системы.

Шлегель Ф. История европейской литературы // Эстетика. Философия. Критика. Т. 2. — М., 1983. — С. 88—90.

 

 

В. С. СОЛОВЬЕВ[8]

Слово “философия”, как известно, не имеет одного точно опреде­ленного значения, но употребляется во многих весьма между собой различных смыслах. Прежде всего мы встречаемся с двумя глав­ными, равно друг от друга отличающимися понятиями о филосо­фии: по первому философия есть только теория, есть дело только школы; по второму она есть более чем теория, есть преимущест­венно дело жизни, а потом уже и школы. По первому понятию фи­лософия относится исключительно к познавательной способности человека; по второму она отвечает также и высшим стремлениям человеческой воли, и высшим идеалам человеческого чувства, имеет, таким образом, не только теоретическое, но также нравст­венное и эстетическое значение, находясь во внутреннем взаимо­действии со сферами творчества и практической деятельности, хотя и различаясь от них. Для философии, соответствующей первому понятию, — для философии школы — от человека требуется толь­ко развитой до известной степени ум, обогащенный некоторыми познаниями и освобожденный от вульгарных предрассудков; для философии, соответствующей второму понятию, — для филосо­фии жизни — требуется, кроме того, особенное направление воли, то есть особенное нравственное настроение, и еще художественное чувство и смысл, сила воображения, или фантазии. Первая филосо­фия, занимаясь исключительно теоретическими вопросами, не имеет никакой прямой внутренней связи с жизнью личной и обще­ственной, вторая философия стремится стать образующею и управ­ляющею силой этой жизни.

Спрашивается, какая из этих двух философий есть истин­ная? И та и другая имеют одинаковое притязание на познание ис­тины, но самое это слово понимается ими совершенно различно: для одной оно имеет только отвлеченно-теоретическое значение, для другой — живое, существенное. Если для разрешения нашего вопроса мы обратимся к этимологии слова “философия”, то полу­чим ответ в пользу живой философии. Очевидно, название “любо­мудрие”, то есть любовь к мудрости (таков смысл греческого слова iooi), не может применяться к отвлеченной теоретической науке. Под мудростью разумеется не только полнота знания, но и нравст­венное совершенство, внутренняя цельность духа. Таким образом, слово “философия” означает стремление к духовной цельности че­ловеческого существа — в таком смысле оно первоначально и упо­треблялось. Но разумеется, этот этимологический аргумент сам по себе не имеет важности, так слово, взятое из мертвого языка, мо­жет впоследствии получить значение, независимое от его этимоло­гии. Так, например, слово “химия”, значащая этимологически “черноземная” или же “египетская” (от слова “хем” —черная зем­ля, как собственное имя — Египет), в современном своем смысле имеет, конечно, очень мало общего с черноземом или с Египтом. Но относительно философии должно заметить, что и большинст­вом людей она понимается соответственно своему первоначально­му значению. Общий смысл и его выражение — разговорный язык и доселе видят в философии более чем отвлеченную науку, в фило­софе — более чем ученого. В разговорном языке можно назвать фи­лософом человека не только малоученого, но и совсем необразован­ного, если только он обладает особенным умственным и нравствен­ным настроением. Таким образом, не только этимология, но и общее употребление придает этому слову значение, совершенно не соот­ветствующее школьной философии, но весьма близкое к тому, что мы назвали философией жизни, что, конечно, составляет уже большое praejudicium в пользу этой последней. Но решающего зна­чения это обстоятельство все-таки не имеет: ходячее понятие о фи­лософии может не отвечать требованиям более развитого мышле­ния. Итак, чтобы разрешить вопрос по существу, нам должно рассмо­треть внутренние начала обеих философий и лишь из собственной состоятельности или несостоятельности вывести заключение в пользу той или другой.

Все многообразие систем в школьной философии может быть сведено к двум главным типам или направлениям, причем одни из систем представляют простые видоизменения этих типов или различные стадии их развития, другие образуют переходные сту­пени или промежуточные звенья от одного типа к другому, третьи, наконец, суть опыты эклектического соединения обоих.

Воззрения, принадлежащие к первому типу, полагают ос­новной предмет философии во внешнем мире, в сфере матери­альной природы и соответственно этому настоящим источником познания считают внешний опыт, то есть тот, который мы имеем посредством нашего обыкновенного чувственного сознания. По предполагаемому им предмету философии этот тип может быть назван натурализмом, по признаваемому же им источнику по­знания — внешним эмпиризмом.

Признавая настоящим объектом философии природу, данную нам во внешнем опыте, натурализм, однако, не может приписывать такого значения непосредственной, окружающей нас действитель­ности во всем сложном и изменчивом многообразии ее явлений. Если же искомая философией истина была тождественна с этою окружа­ющей нас действительностью, если бы она, таким образом, была у нас под руками, то нечего было бы и искать ее, и философия как особен­ный род знания не имела бы причины существовать. Но в том то и дело, что эта наша действительность не довлеет себе, что она пред­ставляется как нечто частичное, изменчивое, производное и требует, таким образом, своего объяснения из другого истинно-сущего как своего первоначала. Эта феноменальная действительность — то, что мы в совокупности называем миром, — есть только данный предмет философии, то, что требуется объяснить, задача для разрешения, загадка, которую нужно разгадать. Ключ этой задачи (le mot de I'enigme) и есть исковое философии. Все философские направления, где бы они ни искали сущей истины, как бы ее ни определяли, одина­ково признают, что она должна представлять характер всеобщности и неизменности, отличающий ее от преходящей и раздробленной действительности явлений. Это признает и натурализм (как фило­софское воззрение) и потому считает истинно-сущим природу не в смысле простой совокупности внешних явлений в их видимом много­образии, а в смысле общей реальной основы или материи этих явле­ний. Определяя эту основу, натурализм проходит три ступени разви­тия. Первая, младенческая, фаза натуралистической философии (представляемая, например, древней ионийской школой) может быть названа элементарным или стихийным материализмом; за ос­нову или начало принимается здесь одна из так называемых стихий, и все остальное признается за ее видоизменение. Но легко видеть, что каждая стихия, как ограниченная, отличающаяся от другого ре­альность, не может быть настоящим первоначалом; им может быть только общая неопределенная стихия или общая основа всех стихий (io iov Анаксимандра)...

Соловьев В. С. Философские начала цельного знания // Сочинения: в 2-х т. Т. 2. - М., 1988. - С. 179-181, 227-229.

Б. РАССЕЛ[9]

Разделен ли мир на дух и материю, и если да, то что такое дух и что такое материя? Подчинен ли дух материи или он обладает незави­симыми способностями? Имеет ли вселенная какое-либо единство или цель? Развивается ли вселенная по направлению к некоторой цели? Действительно ли существуют законы природы или мы про­сто верим в них благодаря лишь присущей нам склонности к по­рядку? Является ли человек тем, чем он кажется астроному, — крошечным комочком смеси углерода и воды, бессильно копошащимся на маленькой второстепенной планете? Или же человек яв­ляется тем; чем он представляется Гамлету? А может быть он яв­ляется и тем и другим одновременно. Существуют ли возвышен­ный и низменный образы жизни, или же все образы жизни являются только тщетой? Если же существует образ жизни, кото­рый является возвышенным, то в чем он состоит и как его достичь? Нужно ли добру быть вечным, чтобы заслуживать высокой оцен­ки, или же добру нужно стремиться, даже если вселенная неот­вратимо движется к гибели. Исследовать эти вопросы, если не от­вечать на них, — дело философии.

Рассел Б. История западной философии. — М., 1969. — С. 7, 8.

 

X. ОРТЕГА-И-ГАССЕТ[10]

Почему бы нам не удовлетвориться тем, что мы находим в мире без философствования, тем, что уже есть, и есть здесь очевиднейшим образом перед нашими глазами.

По простой причине: все, что есть и существует здесь, ког­да это нам дано, наличное, возможное, есть по своей сущности лишь отрывок, частица, фрагмент, отчленение. И мы не можем видеть этого, не предвидя и не предчувствуя нехватки части не­достающей.

Во всем данном бытии, в каждой частичке информации мира находим существенную черту его излома, его характер части, видим увечье его онтологической искаженности, в нас кричит его боль по ампутированному члену, его ностальгия по части, которой не хва­тает ему для совершенства, его божественное недовольство.

Прошло десять лет с тех пор, как я в Буэнос-Айресе опреде­лил это недовольство как любовь без любимого и как боль, что чув­ствует калека в ампутированной конечности. Это есть чувствова­ние лишенности того, что не есть мы, признание себя несовершен­ными и однорукими.

Строго выражаясь, я хотел бы сказать следующее.

Если мы берем любой из объектов, что находим в мире и кон­центрируемся на том, чем мы владеем, имея его пред нами, то вскоре догадываемся, что это есть лишь фрагмент, который, будучи таковым, направляет наши мысли на другую реальность, которая дополнила бы эту.

Так, цвета, которые мы видим и которые пред нашими глаза­ми представляются всегда столь подвижными и изящными, не яв­ляются только тем, что мнит о них наше зрение, т. е. не являются только цветами.

Всякий цвет должен распространяться (более или менее), существовать, быть разлитым в некотором пространстве: не суще­ствует следовательно, цвета без протяженности. И это есть лишь часть целого, которое мы называем окрашенной протяженностью, либо протяженным цветом.

Но протяженность, чтобы быть таковой, предполагает нечто ее протягивающее, то, что подпирает протяженность и цвет, некий субстрат или опору.

Протяженность требует, повторяя лейбницевские возраже­ния Декарту, нечто extensione prius [Первое к протяжению].

Назовем, следуя традиции, эту опору пространственного цве­та материей. Приходя к ней, кажется, мы достигаем нечто самодо­статочное. Материя уже не нуждается в том, чтобы быть подпирае­мой чем-либо: существует вообще и сама по себе—не то что цвет, су­щий через другое, благодаря материи, что подпирает его.

Но сразу же нас захватывает следующее подозрение: могла ли материя, раз она существует, здесь, и достаточным для себя образом, дать себе бытие, прийти к бытию своей собственной властью?

Материя также не может мыслиться без видения ее постав­ленной к существованию какой-либо другой силой, как невозмож­но видеть стрелы в полете без поиска руки, ее посылающей.

Следовательно, и она есть часть процесса более общего, ко­торый продуцирует ее, реальности более широкой, которая завер­шает ее. Все вышеупомянутое довольно правильно и служит мне лишь для выяснения идеи, которой мы сейчас довольствуемся. Бо­лее ясным и непосредственным мне кажется еще один пример. Этот зал является в его целостности наличным в нашем его воспри­ятии. Кажется, по крайней мере на наш взгляд, чем-то целостным и самодостаточным, состоит из того, что мы видим в нем и не из чего больше.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: