Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru 4 глава




— Ну, как я вам, мертвому человеку, это объясню… Вот вы встречаете молодую красивую женщину… Сначала она для вас такая холодная, совершенно чужая, холодная… Вы можете ею любоваться, но коснуться не смеете. Все в ней для вас еще загадка — ее перчатки, ее голос, цветы на ее шляпе, шелест ее платья, глаза, в которых прячется теплая глубина, но которые смотрят на вас, как сквозь ледяную стену… Ее красота не для вас, вы для нее — ничто, а с другим она не такая… теплая, полная ласки, страстная… И вот, повинуясь какой-то странной власти вашего желания, это таинственное, гордое и холодное существо начинает теплеть… С каждым мигом она становится ближе, понятнее, милее. В неуловимо тонкой игре, где вы нападаете, а она отчаянно защищается, то приближаясь, то удаляясь, она увлекает вас, наполняет всю вашу жизнь одним смыслом, одной целью. С каждым днем она раскрывается перед вами, как цветок, лепесток за лепестком, раскрывается навстречу солнцу, во всей своей бесстыдной прелести… И вдруг, в какой-то миг, которого никогда вы не поймете и не вспомните, она вся загорается, исчезает ее стыд, падает гордое, целомудренное платье, и во всей красоте остается перед вами одно горящее, горящее от счастья и муки нагое тело… Доктор, вы знаете прелесть и красоту женского тела?.. И оно сливается с вашим в таком безумном, бешеном наслаждении, что весь мир отступает куда-то… вас только двое, вы для нее, она для вас… Ведь на этой игре основана вечная, прекрасная сказка о Галатее!.. А какая, доктор, глубина чувств и переживаний!.. Вы то плачете от ревности, то поете от радости, то готовы ее замучить на медленном огне, то ноги ей целовать!.. Пусть это и сумасшествие, но сумасшествие восторга!.. Какая красота — каждая молодая красивая женщина. Когда она вас любит, все окрашивается в тона ее любви. Весь мир кажется вам другим. Только тогда вы истинно живете, только тогда вы в самом деле видите, как солнце светит, как луна красива и таинственна, как хороши летние теплые ночи… Вы знаете, когда я был влюблен в первый раз, была весна… Только что начал таять снег… И вот, Бог знает уже, где эта девушка, а на всю жизнь осталось одно впечатление: бывало, я провожал ее домой ночью… и светло, и темно, где-то звенят ручьи, пахнет талым снегом и весенним упругим ветром… сколько лет прошло, а когда ночью я услышу запах талого снега, у меня сердце сжимается от невыносимо сладкой трогательной грусти… Хочется увидеть ее, приласкать, молча идти с нею по темным улицам… И плакать хочется, и молиться, и благодарить жизнь за то минувшее, далекое счастье!

Михайлов широко раскрыл глаза, точно видя перед собой что-то невидимое доктору, и молча загляделся на пламя свечи.

— Так-то оно так, сказал доктор Арнольди. — Только больно за эти радости платиться приходится…

— Ну, сказал Михайлов, — в жизни за все приходится платить… Было бы хоть за что!

Доктор помолчал и опять вспомнил бледную Нелли.

— А вы знаете, кого я сегодня видел? — нерешительно проговорил он. — Кого? — спросил Михайлов быстро, и по лицу его мелькнуло сосредоточенное, упрямое выражение.

— Эту вашу, как ее… Нелли… — не глядя, сказал доктор Арнольди и в замешательстве потянулся за вареньем.

Михайлов молча смотрел на него, точно хотел проникнуть в самую глубину его души.

— Девушка-то ведь погибла!.. — тихо докончил доктор.

Михайлов ответил не сразу, как будто борясь с чем-то.

— А, доктор! — почти со злостью сказал он. Ну, и погибла!.. Что значит, погибла?.. Мы были счастливы, ну, и слава Богу! Что ж, лучше было бы, если бы она засохла старой девой, без радости и воспоминаний, или вышла замуж за… какого-нибудь чиновника?.. Подумаешь, какую драгоценность потеряла!..

Доктор Арнольди молчал. Ему в самом деле показалось, что лучше уж было принадлежать Михайлову, красивому, любимому, страстному, интересному человеку, чем кому-либо другому.

— Да и кто в этом виноват? — опять заговорил Михайлов со странным ожесточением. — Я ее не обманывал, вечной любви не обещал… Она знала, на что шла…

— Увлеклась… заметил доктор осторожно.

И я увлекся! — бешено крикнул Михайлов. — Это жертва не моя, а всего уклада жизни!.. Будь другая жизнь, ничего, кроме радости, в этом и не было бы… Пусть люди устроят себе иные порядки, если хотят быть счастливыми, а не требуют у меня снисхождения! Не ждать же мне, пока я сам умру?.. Я не понимаю и не хочу признать этою!..

— Вы ж ее бросили… еще тише заметил доктор Арнольди.

— Я ее не бросал… Мне хочется жить. С какой стати я принесу свою жизнь кому бы то ни было в жертву?.. Женщин много, все они красивы, мне хорошо с ними, а я буду мучить, коверкать, притворяться, кого-то обманывать!.. Ей нужна была какая-то вечная любовь, у меня ее нет… ну, и разошлись… Вы знаете, доктор, я даже и теперь люблю ее, и мне больно, что она несчастна… Я никогда не забываю женщин, с которыми жил, и на всю жизнь сохраняю к ним нежность, но мне не по силам, да и не вижу я смысла убить свою душу, чтобы одна из них была счастлива… Да и какое счастье в этом?.. Зубами держать человека на привязи! Странное дело! Всю жизнь люди стараются связать себя попарно, ничего, кроме гадости, из этого не выходит, ни одного счастливого брака, ни одной вечной любви еще не получилось, а непременно надо и всех заставить так жить!.. Что мы, хотим, чтобы как-нибудь, прости Господи, ненароком, счастья не получилось где-нибудь, что ли?

— Ревность ведь тут играет большую роль…

— Ревность? — задумчиво переспросил Михайлов. — Да, конечно… Но только и рабство играло большую роль в человеческой психологии, да ведь победили же!.. А это хуже рабства! Это систематически калечило и будет калечить человечество… А тех, кто идет против этого рабства, самого скверного из рабств, потому что это одновременно рабство и души, и тела, и чувства, и всего, что есть в человеке… тех считают чуть не злодеями… Да что об этом говорить!.. Я хочу жить так, как живу, и буду!

Доктор понурил голову и позвенел ложечкой в стакане. Он ничего не мог возразить, потому что все возражения были мелки и пошлы. Какая-то смутная правда была в этом, и с нею спорить было нельзя. Только бесконечная цепь страданий представлялась ему, и странно было подумать, что такое светлое, яркое, живое чувство, такое захватывающее, вечное наслаждение ведут только к страданиям.

Михайлов молчал, и по его красивому лицу ходили мрачные ожесточенные тени.

Доктор Арнольди украдкой взглянул на него.

— Ну, хорошо, — сказал он, — пусть это все так, но ведь радость всегда будет отравлена чужими страданиями…

— А вы думаете, я не знаю этого? — странно спросил Михайлов, и явная судорога боли искривила его губы.

— Да… — пробормотал доктор Арнольди. — Можно ведь жизнь наполнить чем-нибудь другим…

— Чем?

Мало ли деятельности… Вот у вас искусство… Михайлов криво улыбнулся.

— Жизнь, должно быть, так устроена, доктор, что все, что ни делай, — одно страдание!

Лицо его мгновенно и резко изменилось, глаза потухли и в них мелькнуло выражение грусти и боли.

— Вы знаете, что такое искусство? Нет?.. А я знаю!.. это одно сплошное страдание… Сколько раз мне приходилось слышать от больших художников, что они хотели бы быть самыми простыми ремесленниками, чиновниками двадцатого числа… Это, конечно, моменты упадка духа, но представьте себе, что надо переживать и сколько страдать, чтобы мечтать о пошлости, как о счастье! Вы понимаете это?

— Я понимаю, — кивнул головой доктор Арнольди.

— Ведь для того, чтобы быть художником, надо быть сумасшедшим, — продолжал Михайлов, и в его темных глазах загорелась искра маньяка, — потому что только сумасшедший и может жить в таком вечном напряжении, до капли высасывая свой мозг, ради какой-то странной, в сущности мало понятной идеи. Ох, это ужасная штука!.. Когда вы работаете, вы горите на медленном огне. Все, что вы сделаете, кажется вам отвратительным, вам стыдно своей работы и страшно, что кто-нибудь увидит се, когда она так еще мала, ничтожна и слаба. Вы начинаете презирать себя: как это я могу быть таким ничтожным, бесцветным? Хочется плакать иногда. — Почему другие могут, а я не могу? И ужаснее всего то, что вы никогда и не поверите всем сердцем, всерьез, что вы сделали хорошую вещь. Какая-то странная раздвоенность получается: если вас хвалят, вам кажется, что это из деликатности, когда бранят, вам кажется, что это ваши враги, что они просто вас не понимают или нарочно притворяются, чтобы уязвить лично вас. И так всегда, до самой могилы… А еще ужаснее, если до падения таланта! А сколько таких примеров на глазах!.. А для чего в конце концов все эти страдания?

Доктор Арнольди хотел что-то возразить, но не успел.

— Я знаю, что вы мне скажете, — перебил Михайлов, с горящим лицом и напряженными до исступления глазами, — вес знаю, что можно сказать в возвеличение искусства и тому подобное… А все-таки это только бред какой-то!.. Не то истерическое самолюбие, не то еще что-то хуже… Вот я два месяца сидел над своим «Лебединым озером»… Что это за озеро? Почему?.. Ну, пусть, не в том дело… Вы знаете, когда передо мной, как живой, и прекраснее, чем живой, отразился, наконец, в темной воде белый лебедь… Вы понимаете? Такой гордый, чистый, холодный белый лебедь, над холодной темной глубиной… я чуть с ума не сошел от восторга! Мне хотелось бежать на улицу и всем рассказывать о важности того, что я сделал… Кажется, если бы я увидел своего лебедя в действительности, я стал бы на берегу на колени, сложил бы руки и заплакал от умиления и гордости. А когда кончил, посмотрел, стало мне грустно, больно, доктор.

— Почему же? — с недоумением спросил доктор.

— Не знаю… не могу объяснить… Тут-то и заложено что-то… Это такое странное чувство… Ну, как если бы оторвал кусок сердца с кровью и бросил бы его… Я вдруг почувствовал, что между мной и моей картиной, над которой я столько перестрадал, ровно ничего нет! Все мои восторги и страдания растаяли в какой-то безнадежной пустоте. Написал лебедя, и кончено… только и всего… Я должен жить сам по себе, картина сама по себе… И кажется мне: будет мой белый лебедь висеть в какой-нибудь большой холодной зале музея… С одной стороны будет «Слово о полку Игореве», с другой какой-нибудь «Скотный двор», «Богатырь на распутье», «Иван Грозный»… все будет висеть в ряд. Я буду далеко, буду жить и с тем же мучительным напряжением писать еще что-нибудь… Потом еще, потом еще… пока не умру… И если умру на сотой картине, для меня это будет все равно, как если бы умер и на десятой! А в музее все будет холодный ровный свет, молчаливые картины… Посетители будут бродить с больными от внимания шеями… сто лет пройдет, а мой лебедь все будет отражаться в темной воде…

— Ну, что ж… это и хорошо… — заметил с недоумением доктор Арнольди.

— А… — с досадой вскрикнул Михайлов. — Вы не понимаете!.. Ведь он будет жить без меня! Как будто сквозь меня пройдет что-то нужное, а может быть, и ненужное кому-то, а я останусь сам по себе, какой-то забытой тряпкой на мусоре… Понимаете, это не я сам, а… понимаете… Нет, я этого выразить не могу!

Михайлов вскочил и заходил по комнате. Огромная тень, перегибающаяся на потолке, такая же, какая стояла за плечами доктора Арнольди, пошла за ним и неотступно ходила из угла в угол, сгибаясь и кривляясь. Ни доктор, ни Михайлов ее не заметили.

Михайлов долго ходил молча, и по лицу его было видно, как стремительно продолжали нестись в его мозгу разбуженные, страдальческие мысли. Потом он неожиданно остановился, тряхнул, по своей привычке, головой и засмеялся так звонко и резко, что доктор даже вздрогнул.

— Все это чепуха, доктор!

— Чепуха? — как эхо, машинально повторил доктор Арнольди.

В эту минуту ему представился белый холодный зал музея, ряды картин, холодок торжественной тишины и, как могильный памятник над чьими-то страданиями, белый лебедь, навеки застывший над темной таинственной глубиной.

— А? Что вы сказали? — переспросил он, опомнившись.

— Пойдемте в клуб, доктор, вот что я говорю, — весело, но с каким-то надрывом сказал Михайлов.

— В клуб? — повторил доктор Арнольди и вздохнул.

— Да не вздыхайте вы, доктор, ради Бога! — закричал Михайлов и, схватив доктора за толстые плечи, потряс с ласковой угрозой.

Он уже опять стал прежним, веселым и беззаботным, точно эго и не он вызывал из тьмы мертвенно прекрасное холодное видение вечного лебедя.

— Ну, пойдем, посмотрев на него, согласился доктор Арнольди и грузно поднялся.

Михайлов схватил свою белую шляпу, доктор Арнольди натянул на толстые плечи неизменный парусиновый пиджак и, потушив свечу, мгновенно погрузил комнату во мрак, в котором бесследно, как не бывшие, исчезли и черные тени, и безмолвные бабочки.

Они вышли во двор.

Огромное звездное небо раскинулось над ними и обняло холодом вечного простора. Вверху все искрилось и сверкало. Млечный путь серебристой, морозной пылью тянулся по темно-синему куполу, уходящему в недосягаемую высоту. На земле же все было черно и темно, и Михайлов едва не полетел с крыльца.

— Осторожнее, тут ступеньки… — запоздало предупредил доктор.

— Вы бы еще завтра сказали! — весело отозвался из темноты Михайлов.

Они не успели еще отойти от крыльца, как кто-то подъехал к воротам. Слышно было, как задребезжали колеса и зафыркала невидимая лошадь. Какая-то белая тень показалась в калитке.

Доктор Арнольди здесь живет? — спросил оттуда женский молодой голос.

— Вот тебе и раз! — досадливо пробормотал Михайлов, которому не хотелось идти без доктора.

— Я здесь, — отозвался доктор Арнольди. Женщина в белом подошла к ним. Она, видимо, торопилась и колебалась во тьме, как туман над водой.

— Простите, доктор, пожалуйста, я за вами! — быстро заговорила она, стараясь впотьмах рассмотреть доктора.

— Чем могу служить? — спокойно и медленно спросил доктор.

— Я за вами… — волнуясь, повторила молодая женщина, делая такое странное движение, как будто хотела положить руки на грудь доктору. Отцу очень плохо… не знаю, кажется, удар… Я сама поехала за вами… Пожалуйста, скорее!

Доктор Арнольди с высоты своего огромного толстого тела наклонился к се лицу и рассмотрел в темноте казавшиеся совсем черными глаза, пухлые губы и белый платочек, небрежно, наспех накинутый на волосы.

— С кем удар? — спросил он.

— Я Грегулова, — торопливо пояснила та самая девушка, с братьями которой занимался маленький студент Чиж.

Но доктор Арнольди уже узнал ее.

— А, это вы, Елизавета Петровна! Так с вашим отцом нехорошо? Что же это… давно?

И, не сообразив неуместности момента, доктор по привычке пропыхтел:

— Позвольте вас познакомить… Михайлов… В колеблющемся мраке при неясном отблеске звезд на Михайлова взглянуло незнакомое, хорошенькое личико с большими глазами и пухлыми наивными губами.

Девушка, почти не расслышав, подала ему руку и быстро повернулась к доктору:

— Едем скорее, ради Бога!

— Пожалуйте, — тяжело вздохнув, согласился доктор Арнольди.

Девушка пошла вперед, точно увлекая его за собой. Она шла легко и быстро, а грузный доктор тяжко поплелся сзади, как каторжник, опять прикованный к вечной тачке.

Михайлов молча проводил их за ворота, подождал, пока улеглась пыль, поднятая рослой купеческой лошадью, и пошел один вдоль темных улиц.

Ощущение мягкой женской руки и быстрый безразличный, как ему показалось, взгляд незнакомых глаз, таких чужих и равнодушных, опять пробудили в нем то странное, жгучее любопытство, которое властно влекло его к женщине. Он шел по темной улице, смотрел на усеянное блестящими звездами черное небо, и перед ним, во мраке, как будто колебалось смутное очертание круглых плеч, обтянутых светлым платьем, равнодушные темные глаза на белом лице, высокая грудь, все гибкое, манящее тело незнакомой девушки.

И почти больно и грустно было, что опять он стоит перед загадкой, что опять его влечет и манит неразрешимое, неутолимое чувство.

 

IX

 

В клубе были зажжены все огни, и он горел, как игрушечный домик со свечкой внутри. Широкие полосы веселого света ложились из открытых окон на темную улицу и освещали подножие мрачной церкви, уходящей к звездному небу своими таинственными куполами.

Передняя клуба была полна шляп, пальто, зонтиков и палок. Из карточных комнат уже плыл синий табачный дым, откуда-то доносились взрывы многоголосого смеха и сухой треск биллиардных шаров.

Михайлов не глядя повесил свою белую шляпу и спросил старого, с седыми солдатскими усами, швейцара:

— Кто есть, Степан?

— Да кто, — с фамильярной учтивостью принимая палку и ставя ее в угол, ответил швейцар, — народу много… Исправник тута, офицера… Захар Максимович…

— Арбузов? — быстро переспросил Михайлов и на мгновение как бы запнулся на пороге.

— Так точно, приехали с компанией. Корнет Краузе, штаб-ротмистр Тренев, студенты… народу много.

Михайлов, не слушая, пошел в библиотеку. Там было тихо, и от опущенных абажуров ламп казалось темно. Ярко белели только газеты и книги на зеленом сукне большою стола. Студент Чиж, поставив колено на стул и локти на стол, низко пригнулся к газетам. Незнакомый, не то поп, не то дьякон, углубившись в кресло и разметав по плечам обильные рыжие волосы, комфортабельно рассматривал иллюстрированный журнал.

— А, здравствуйте! — сказал Чиж, подняв голову. — Что это вас не видно?

— Работал, — нехотя ответил Михайлов. Он стеснялся Чижа, потому что чувствовал его презрительно-враждебное отношение к себе.

Рыжеволосый батюшка из-за края журнала косо посматривал на Михайлова. Чиж перебирал пальцами край газеты и, видимо, не знал, что еще сказать. Михайлов взял со стола книгу, посмотрел заглавие и положил.

— Да… неопределенно, — сквозь зубы сказал он, чувствуя себя неловко, точно в стане врагов.

Чиж молчал. Дьякон, не спуская глаз, выглядывал из-за своего журнала.

Михайлов не знал, что ему делать: встретиться с Арбузовым было тяжело, а уйти казалось унизительным. Вышло бы, как будто он испугался. И Михайлову стало и грустно, и досадно: он любил Арбузова искренно и тепло, учился вместе и долго жил с ним.

Теперь они должны были встретиться врагами, и Михайлова томило чувство вины, хотя он не признавал ее.

«В конце концов это дело самой Нелли!» — подумал он, морщась, как от боли.

Сквозь ярко освещенную дверь столовой доносились голоса, стук тарелок и раскатистый мужской хохот. Кто-то вышел оттуда и заслонил свет.

Невысокий широкоплечий человек, со спутанными кудрявыми черными волосами и черными, воспаленными от пьянства и бессонных ночей глазами шагнул в библиотеку.

— А… Сергей! — хриплым разудалым голосом крикнул он, неожиданно увидев Михайлова. — Здорово!

Немного пошатываясь, но все-таки твердо и широко шагая лакированными сапогами, он двинулся прямо к Михайлову. Эти лакированные сапоги, красная шелковая рубаха под расстегнутой синей поддевкой и взлохмаченные волосы придавали ему бесшабашный и угрожающий вид.

Михайлов поднялся навстречу, но стал как-то странно, точно настороже, и казался удивительно стройным и изящным в сравнении с грубоватой разухабистостью подходившего человека.

— Не узнаешь, что ли? — странным тоном вызова, насмешки и грусти сказал тот. — Или боишься меня?

Чиж поднял голову, и рыжий поп, опустив на колени свой журнал, во все глаза смотрел на них. Весь город знал подкладку этой встречи, знал, что Михайлов увлек и бросил девушку, которую пьяно, но насмерть любил Арбузов.

— Не говори глупостей, — презрительно и холодно ответил Михайлов, высоко подняв гордую красивую голову.

Арбузов, засунув руки в карманы поддевки, на мгновение приостановился и своими жгучими воспаленными глазками исподлобья смотрел на Михайлова. Одну секунду, даже, может быть, меньше, продолжалось жуткое напряженное молчание. Арбузов тяжело дышал широкой грудью и, как бык, когда он роет землю перед ударом, все ниже и ниже опускал тяжелую лобастую голову со свесившимся клоком черных волос.

Михайлов по-прежнему стоял у стола, опершись на него рукой, и ждал. Он был спокоен и даже улыбался презрительно и холодно. Но тонкая белая рука его чуть дрожала на столе.

Что-то страшное, как предчувствие безобразного нелепого убийства, нависло в воздухе. Все сильнее дрожала белая рука на столе и все тяжелее, с хрипом, дышал Арбузов.

Чиж, сам того не замечая, отодвинулся от стола. Рыжий поп что-то хотел сказать, но только пошевелил побелевшими губами и вдруг вскочил.

Но в эту самую минуту Арбузов тряхнул спутанными кудрями, криво усмехнулся, показав из-под черных усов белые широкие зубы, и сказал надорванно веселым голосом:

— Ну, ладно… Здравствуй… Давно мы не виделись!

Михайлов медленно протянул задрожавшую руку, но Арбузов шагнул к нему и крепко обнял, как самого лучшего дорогого друга. Они поцеловались, и, когда поп и Чиж увидели их лица, Михайлов был бледен и смущенный, как униженный, а на мрачно красивом лице Арбузова было странное выражение тяжелой больной грусти.

— Ну, что ж, пойдем выпьем?.. А?.. — неестественно беззаботно заговорил Арбузов, крепко беря Михайлова под руку. — Там все наши… Пью, Сережа!.. В Париже был… Пью! Выпьем, а?.. Где наше не пропадало!.. Где бывал?

— Пойдем, тихо, не подымая глаз, ответил Михайлов. — В Москву ездил, картину отвез… Потом у себя в усадьбе сидел, работал… Ты как живешь?

Мрачные воспаленные глаза Арбузова со странной нежностью смотрели на него, пока он говорил. И когда Михайлов замолчал, он еще крепче сжал его локоть железными пальцами.

— Славный ты парень, Сережа!.. Картину возил, говоришь?.. Что ж мне не показал? Я твои картины люблю… Может, купил бы… Или не понимаю, а?.. А я, брат, все то же: пью, безобразничаю… только и всего! Нашему брату, купеческому сынку, так и полагается… Ну, пойдем!

И так же твердо и размашисто ступая крепкими, немного согнутыми, как у кавалериста, ногами в лакированных сапогах, он повел Михайлова под руку в буфет.

Успокоившийся Чиж проводил их пренебрежительным взглядом.

Рыжеволосый батюшка, подождав, пока они скрылись за дверью, улыбаясь, сказал Чижу:

— А я, признаться, испугался… думал мордобой будет! Вы знаете, этот художник у него барышню отбил… Барышня-то теперь в интересе, а он ее бросил… Скандал великий! Весь город говорит.

— Вы бы, батюшка, — медленно и зло, едва двигая тонкими губами, заметил Чиж, — поменьше бы сплетнями занимались… Оно духовному лицу как будто и не к лицу… Право!

Рыжий батюшка совершенно добродушно захихикал.

— Какие сплетни? Истинная правда!.. Все знают. А что язык у вас, Кирилл Дмитриевич, злой, это мы тоже давно знаем… Все острите!

Чиж бросил газету и пренебрежительно посмотрел на него.

— Вы, отец Николай, даже надоели мне своим добродушием… На вас и рассердиться толком нельзя… Комический персонаж!

Рыжий батюшка так и залился.

Чиж плюнул, спустил ногу со стула и пошел в буфет.

Там было ярко и шумно. Буфет сверкал сотнями разноцветных бутылок, и метавшиеся лакеи придавали всему тон праздничной суеты.

За одним столом сидела компания офицеров и каких-то очкастых и бородатых людей, которые, очевидно, были сильно пьяны. Они кричали наперебой бестолковыми зычными голосами и раскатывались громовым смехом, в котором выделялся генеральский рокот исправника, толстого, огромного человека с большими усами. Михайлов заметил среди них знакомого адъютанта с белыми аксельбантами и тонким наглым лицом. Он что-то негромко, но уверенно рассказывал, и, когда все хохотали, его красивое лицо с выдающимся подбородком только подергивалось холодной усмешкой.

— Вот, господа, поймал сокола! — все не выпуская крепко сжатого локтя Михайлова, разудало закричал Арбузов. — Славный парень и выпить не дурак, хотя, между прочим, и большой художник… Не так ли, Сережа? Правильно ли я говорю?.. Со всеми знаком?

Михайлов высвободил руку и подошел здороваться, ему хотелось поскорее уйти от Арбузова, в бесшабашном крике которого, сквозь напускную веселость, ясно слышалась надорванная, больная нота.

Навстречу Михайлову приподнялись длинный, с лицом презрительного Мефистофеля, корнет Краузе, штаб-ротмистр Тренев — бледный усатый офицер, какой-то купеческий сынок и незнакомый мрачный господин с всклокоченными волосами и дикими, почти ненормальными глазами.

— Наумов, — отрекомендовал его Арбузов, — мой новый инженер.

— Садись, Сережа, выпьем! Михайлов сел между корнетом Краузе и Наумовым.

— А студиозы где? Неужели удрали? — с неестественным оживлением забеспокоился Арбузов.

— Они пошли играть на биллиарде, — точно и вежливо отвечал корнет Краузе.

— Опять? Ну, черт с ними!.. Пей, Сережа! — закричал Арбузов, наливая и разливая на скатерть водку. — Мешает? Дай сюда, — заметил, что Михайлов локтем отодвигает нагайку, брошенную прямо на стол, среди стаканов и тарелок.

Он взял нагайку и швырнул на стул.

— А мы новую тройку вспрыскиваем, Сережа, — продолжал Арбузов так же лихорадочно. Его как будто все время что-то дергало. Таких лошадей купил, беда!.. От завода сюда в два часа домчали!

— Новую тройку купил! — принужденно спросил Михайлов. — А старая где?

— Старая? — задумчиво переспросил Арбузов. Зарезал! — мрачно и жестко докончил он и на минуту замолк.

— Итак, вы говорите, — вежливо и негромко заговорил корнет Краузе, обращаясь к Наумову и вопросительно приподнимая свои тонкие мефистофельские брови над длинным белым лицом.

— Я говорю, — неожиданно и так резко, что Михайлов невольно взглянул на него, перебил Наумов, — что человек имеет право доводить идею до абсурда, до жестокости, до тирании, до чего хотите!.. Какая речь может быть о праве?.. Что такое право?.. Оно предполагает расчет с чем-то или с кем-то… С кем же расчет? Во имя чего? Я могу хотеть? А если могу, то, следовательно, могу и исполнить свое хотение… Если мне противна жизнь, я имею право уничтожить ее, безразлично, в себе ли самом или в другом живом существе, ибо кому же я дам отчет? Другим людям? Но они могут меня убить, это одно, а запретить мне стремиться к выполнению своего «хочу» не могут!.. А когда человек думает о самоубийстве и начинает допытываться, имеет ли он на это право, то это просто смешно и жалко!.. Имеющий силу да делает, вот вам единственная из всех заповедей!

— Правильно! — горячо крикнул Арбузов. — Какое тут право!.. Мой тятенька царство ему небесное! — всю округу на откупах споил, а я заводом придавлю так, что и не пикнут!.. Все один черт!.. Тягайся со мной, кто может!.. Какие там права и гуманности! Живодером был человек, живодером и останется… И правильно: бей, души и дери, пока тебя самого черти не задушили!.. Говорят, капиталов в гроб не возьмешь… а гуманность возьмешь? А любовь возьмешь?.. Пей, Сережа! Что не пьешь? — дико закричал он. — Стой, я с тобой выпью… чокнемся, брат!

Михайлов протянул свой стакан. Арбузов пристально посмотрел на него черными воспаленными глазами, и опять тень нежности и грусти затуманила их.

— Люблю я тебя, брат… Люблю, и всегда любить буду… И убью, пожалуй, а все любить буду… Ну, пей!

Пьяный угар уже висел над столом. Длинный Краузе был бледен как смерть, и странно чернели на его остром лице косые мефистофельские брови. Молчаливый штаб-ротмистр Тренев безмолвно, понурив голову, крутил длинные усы и пил стакан за стаканом. Наумов смотрел вокруг дикими глазами, напряженными, как у маньяка, и пил только крепкий чай. Чиж, появившийся из библиотеки, подсев к краю стола, поставил перед собой бокальчик шампанского и презрительно улыбался всему, что слышал кругом. Ему было скучно среди пьяных, но уходить не хотелось: слишком было тяжело от света и шума перейти в свою голую маленькую комнату с тусклой лампой и смятой скатертью. Арбузов пил незаметно, но кричал больше всех, он, видимо, был страшно пьян, и его черные глаза становились все мрачнее, и на щеках выступали белые пятна.

Пришел рыжий батюшка и, бочком подобравшись к буфету, мигнул пальцем, чтобы ему налили рюмочку водки. Он притворялся, что не интересуется компанией, и скромно тыкал вилкой в селедку. Арбузов сейчас же заметил его.

— А, отец Николай!.. Гряди сюда! Что там водка… дуй шампанское, отче, во славу Божию!

Рыжий батюшка, польщенно улыбаясь, оставил свою селедку и подошел, на ходу оправляя рукава рясы, точно собирался для начала благословить всю пьяную компанию.

— Привет, господа! Позволите присесть? Штаб-ротмистр Тренев, не переставая крутить усы, подвинулся.

— Но, собственно, в жизни каждого человека должно же быть какое-нибудь мерило дозволенного и недозволенного, — продолжал говорить Краузе так вежливо и тихо, как будто не спорил, а спрашивал совета. — Ибо иначе произойдет хаос в жизни каждого, не говоря о жизни всех вообще… »

— Брось философию! — крикнул Арбузов.

— И нельзя будет жить, — так же спокойно докончил Краузе, как будто ничего не слыхал.

— А вам очень нужно жить? — спросил Наумов резко.

— Вы не живете! — насмешливо и даже ехидно заметил со стороны Чиж, которому не нравился Наумов.

— Что? — вдруг крикнул Арбузов голосом, от которого все вздрогнули, и даже лакеи выскочили из буфета.

Чиж оскорбление оглянулся, думая, что крик относился к нему, но Арбузов, приподнявшись и опершись на стол, смотрел через его голову. Теперь лицо его было совсем бело и даже губы посинели.

За соседним столом все повернули головы.

— В чем дело? — холодно спросил адъютант, высокомерно прищурившись на Арбузова.

— Молчать! — крикнул Арбузов и, опрокинув стул, чуть не сбив на пол Чижа, кинулся к адъютанту. Он не мог продолжать, так сильно затряслись у него губы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: