иерархия жанров и стилей




Правдоподобие

Вкус

Разум

Искусство трагедии

Трагедия – высокий жанр в литературной иерархии XVII века. Созданная замечательными поэтами, она и по сей день принадлежит к живой классике французской литературы, хотя в мировом репертуаре её место не так значительно. Поэтическое слово бледнеет в переводе, а сюжет кажется современному вкусу слишком условным с его тремя единствами, с конфликтом, варьирующим одну и ту же ситуацию, где влечению страсти противостоит требование долга. Чтобы понять условность, её нужно увидеть не как что-то застывшее и обременительное, а в процессе возникновения, когда она явилась открытием новым и совершенным.

Понятие долга первоначально осознаётся Корнелем в “Сиде” как подвиг, исполненный гражданского смысла и потому стоящий выше чести, следуя которой герой трагикомедий отстаивал своё личное достоинство. Однако, когда в следующей своей трагедии – “Гораций” (1640) – Корнель показывает героя, легко приносящего чувства в жертву долгу, оказывается, что эта жертва не только возвеличивает, но и умаляет личность. Три брата Горация должны добыть победу Риму в поединке с тремя Куриациями, представляющими город Альба Лонга. Два Горация убиты, но старший брат, прибегнув к военной хитрости, одного за другим поверг противников. Он возвращается, встреченный ликующими согражданами и плачущей сестрой Камиллой, любившей одного из Куриациев и помолвленной с ним. Для неё подвиг брата – злодеяние. Гораций не стерпел упрёков и тем же мечом поразил сестру.

Возможный путь нравственного становления трагедии у Корнеля указан названием его следующего произведения – “Цинна, или Милосердие Августа” (1640), однако время не располагало к милосердию. В произведениях так называемой “второй манеры” Корнеля, созданных в годы смуты, властвует политика: “Politique partout” (политика повсюду) – восклицает героиня трагедии “Эдип” (1659). Тогдашняя политика – царство интриги. Посреди ужаса и произвола трагический герой пытается утвердиться в личном стремлении к славе: la gloire – новое ключевое понятие. В нём честь сменилась честолюбием, ибо непременное условие для его осуществления – успех в борьбе за власть.

Одновременно с трагедиями “второй манеры” Корнеля и даже с бльшим успехом у зрителя создаётся “галантная трагедия” его младших современников. В ней интригуют ради любви. В этой традиции начинает писать Жан Расин (1639–1699). И по сей день Расина называют если не самым великим, то в числе самых великих французских поэтов, восхищаясь ясной безупречностью его стиха. Расин пишет о любви без галантной прециозности и заслуживает такой отзыв Франсуа Мориака, замечательного романиста ХХ столетия: “Жан Расин первым во Франции осмелился посмотреть в лицо любовной страсти, первым сорвал ту маску, в которой любовь представала на театре до него, и если современники не осознали этого в должной мере, причина тому, без сомнения, неподражаемое совершенство его стихов, совершенство, которое так велико, что кажется нам предустановленным, а иные строки Расина – не сочинёнными, а существовавшими от века”.

Мориак говорит о совершенстве стиха, не позволившем современникам почувствовать всю меру откровенности, с которой Расин представлял страсть, – таково совершенство, отвечающее канону классицизма. Поэт подражает природе, но умеет скрыть в ней то, что могло бы оскорбить изящный вкус, набрасывает на природу покров искусства. В результате достигается декорум, то есть разумная благопристойность, в то же время не препятствующая поэту быть искренним и откровенным. Если таков идеал, то никто не соответствует ему лучше и полнее, чем Расин.

Он сохраняет серьёзность Корнеля, но освобождается от его громогласной риторики. Того требует и новое понимание долга. Долг для Расина не деяние, не подвиг, а нравственное чувство, скорее – память о подвиге, о прошлом величии. Именно таков сюжет первой великой трагедии Расина – “Андромаха” (1667). Корнель в “Сиде” начал с героической предыстории, обратившись к юности героя. Расин в “Андромахе” предложил послесловие к героической эпохе. В прошлом – Троянская война. В настоящем действуют дети героев. Андромаха, вдова троянского героя Гектора, – исключение среди них. Она принадлежит прошлому и хранит ему верность.

Этот сюжет использовался древнегреческим трагиком Еврипидом, наиболее близким Расину своей сосредоточенностью не столько на внешних событиях, сколько на их переживании героем. Расин вносит изменения в события и в согласии с принципом вершинности классицистической трагедии выстраивает действие как череду встреч-противостояний или встреч-признаний между персонажами.

Ещё одна особенность драматической композиции – отложенное появление на сцене центрального персонажа. Андромаха участвует в событиях лишь с третьего явления, завершающего первое действие. К этому моменту зритель уже введён в курс происходящего, о чём он узнаёт вначале из беседы прибывшего в Эпир, расположенный в Малой Азии, посланца греков Ореста с его другом Пиладом, а затем и с местным правителем – Пирром.

Орест – сын предводителя греков в Троянской войне Агамемнона. Пирр – сын Ахилла. Орест прибыл с тем, чтобы от имени Греции потребовать у Пирра выдачи Астианакса, сына Андромахи и Гектора. Греки опасаются, что тот вырастет и отомстит им за поражение Трои. Эта ситуация – вымысел Расина. У Еврипида сын Гектора к этому времени уже погиб, а Андромаха боролась за жизнь своего сына от Пирра, которого преследовала его законная жена Гермиона.

У Расина героини занимают иное положение. Пирр лишь собирается жениться на дочери Менелая и Елены Гермионе. Однако влюблён он в Андромаху. В Гермиону, любящую Пирра, безнадёжно и давно влюблён Орест, который надеется, что ему удастся добиться её теперь, когда Пирр откровенно пренебрегает ею и преследует своей страстью Андромаху. Орест и Пирр готовы принести в жертву страсти свой долг по отношению к Греции. Андромаха живёт ради сына и своей верностью Гектору. Это ставит её выше остальных героев и обеспечивает ей нравственную победу.

У Расина изменилось не только понимание долга, но и природа и объект страсти. В её основе не честолюбие, влекущее к трону, а любовь. Власть – лишь средство достижения любви или, точнее, принуждения к ней. Чувство любви предстаёт как роковая страсть, ибо ниспослано судьбой и всецело овладевает человеком. Вот почему, в отличие от комедии того же времени, классицистическая трагедия, по сути, не имеет дела с характерами. Характер предполагает возможность определить нравственную доминанту человека и, следовательно, логику его поведения. Страсть диктует поступки наперекор характеру. Герои Расина любят вопреки самому себе (malgr lui-meme). Такое признание не раз звучит в “Андромахе” из уст Ореста, Пирра. Страсть ведёт их с непреложностью судьбы к гибели.

Все действия персонажей происходят в пространстве между желаемым и должным. Разность героев проявляет себя прежде всего в степени приближения к одному из этих полюсов. В остальном они лишь минимально индивидуализированы. Даже возраст, как некогда это было в эпосе, у них стёрт. Он не имеет значения и не принимается во внимание. Принадлежность Андромахи к другому поколению – черта не биографическая, а нравственная.

Не видя другого способа спасти сына, Андромаха решает дать согласие на свой брак с Пирром с тем, чтобы, получив от него обещание позаботиться об Астианаксе, заколоть себя у алтаря. Она не успевает осуществить свой план, ибо исполняется замысел Гермионы: по её приказанию Орест убивает Пирра, но не получает обещанной награды. Гермиона также закалывает себя, а Орест сходит с ума. Андромаха, не появившись в последнем действии на сцене и не участвуя в событиях, выходит из них победительницей. Невольной победительницей – так же, как остальные были невольниками страсти. Разумеется, торжество Андромахи – результат её стойкости. И тем не менее в трагедии Расина судьба – единственно действенная сила, и от её выбора в конечном итоге зависит, кому победить, кому погибнуть. Хотя, став драматургом, избравшим своей темой любовь, Расин и вынужден был порвать с суровыми учителями своей юности – янсенистами, но их уроки навсегда сохранили над ним силу и идея Божественной предопределённости не была им забыта. В расцвете сил Расин признает своё творчество нравственной ошибкой и покинет театр. (Иллюстрация к трагедии Ж.Рассина «Андромаха». Издание 1811 г.)

Образом невольной победительницы – Андромахи – Расин открывает великое десятилетие своего творчества. Образом невольной преступницы – Федры – он завершит его в 1677 году. В старости он согласится написать две христианские трагедии – “Эсфирь” (1689) и “Гофолия” (1690) – для постановки воспитанницами закрытого женского пансиона, находящегося под покровительством благочестивой мадам Ментенон (тайной жены короля Людовика XIV).

Федра – ещё одна героиня греческого мифа и трагедии Еврипида. Полюбившая своего пасынка и отвергнутая им, она оклеветала Ипполита перед своим мужем Тесеем, обрекла на изгнание и – опять невольно – на гибель. В действии этой трагедии минимум внешнего действия и максимум внутренней напряжённости. Все оттенки страсти, беззаконной и оттого мучительной, переживаются Федрой. Её роль остаётся в театре пробным камнем высшего мастерства для многих поколений актрис.

Пожалуй, нет другой трагедии, где бы действие пресловутых трёх единств проявляло себя столь властно и столь бы мало сковывало драматурга в осуществлении его замысла. Всё пространство, которое автор оставил Федре, – пространство её души, обнаруживаемое словом. Время спрессовано в момент высшего напряжения душевных сил. Пространство ограничено до предела – до предела одиночества и безысходности. К Федре более всего относятся слова выдающегося драматурга ХХ века Мориса Метерлинка, сказанные им о героях Расина: “Они отчаянно одиноки на поверхности планеты, остановившейся в своём времени”.

Если современные Расину критики, восторгаясь “Андромахой”, порой сожалели, что никто из её героев не способен придать трагедии истинного величия, то в “Федре” оно бесспорно. Это величие совсем иное, чем у Корнеля, – величие не героичности, а человечности. Именно так оценил его современник обоих Лабрюйер: “Корнель нас подчиняет своим характерам, своим идеям. Расин смешивает их с нашими. Тот рисует людей такими, какими они должны быть, этот – такими, какие они есть... Корнель больше занят мыслью, пьесы Расина потрясают, волнуют. Корнель поучителен, Расин человечен...”

Расин рано ушёл из театра и потому, что он устал от интриг и соперничества. Не раз конкурирующая труппа Мольера заказывала пьесы на тот же сюжет, над которым он работал. Первый повод к ссоре подал, впрочем, сам Расин. Ещё в начале творчества, не удовлетворённый уровнем исполнения его трагедии “Александр Великий” (1665) в этом признанно комическом театре, он передал её Бургундскому отелю. Параллельно с “Федрой” в театре Мольера (уже после смерти его директора) также шла своя “Федра”, а светские почитатели обеих трупп плели интриги вокруг спектаклей.

Расин ушёл так и не побеждённым в жанре трагедии, сделав театр местом серьёзного нравственного обсуждения человеческой души в её низости и её высоте. Для него самого это свершение было пределом возможного на поприще драматурга. И Расин оставил его, получив от короля почётную должность историографа.

Жанр, созданный Корнелем и Расином, ещё более столетия будет поглощать и преобразовывать идеи иной эпохи – Просвещения. Лишь романтический бунт в начале XIX века завершит развитие классицистической трагедии. Именно тогда вопрос “Расин или Шекспир?” будет безусловно решён в пользу второго. Предпочтение будет отдано всемирности, универсальности, свободе. Три единства покажутся “глупейшим” правилом, вопреки, а не благодаря которому Расин стал великим драматургом. Лишь в XX веке снова вспомнят об этом условном театре, чтобы оценить смысл его условности, заставляющей человека напряжённо обдумывать свои отношения с идеей порядка, права, долга, остро переживая краткость отпущенного для этого времени и малость отведённого жизненного пространства.

Круг понятий

Эволюция трагического конфликта:

долг страсть
подвиг честь
слава любовь
власть характер

Поэзия и проза

Cфера поэтического искусства в представлении XVII века далеко не совпадала с тем, что сегодня мы называем литературой или – ещё уже – художественной литературой. Законы тогдашней науки о прекрасном – поэтики – вовсе не распространялись на прозу. Если она и считалась искусством, то не поэтическим (не художественным, как бы мы сказали), а риторическим – умением хорошо владеть речью. И не более того. Поэтому меняющийся статус прозаических жанров – обещание значительных перемен.

Буало с презрением говорит о романе, но в следующем столетии роман победит окончательно. Именно он станет самым популярным и самым ценимым жанром в просветительской литературе (только тогда мы с полным правом сможем употреблять это слово!). А ранее и роман, и другие прозаические формы – в оппозиции существующему вкусу. Логично, что их авторами часто выступают эстетические, духовные, а то и политические фрондёры.

Участие во Фронде за плечами у герцога Франсуа де Ларошфуко (1613–1680). Он был прощён королём, получил разрешение вернуться в Париж, но двору он предпочитает салоны. Там рождается его жанр – максима, остроумный афоризм. Сборники разного рода нравоучительных речений широко издавались в дидактических целях, но то, что делает Ларошфуко, идёт скорее вразрез с этой традицией. Общие места он заменяет парадоксами. В салоне мадам де Сабле, им наиболее посещаемом, каждый получал тему для остроумного высказывания. В игре рождался парадокс. Это был своего рода иронический комментарий к героическому веку: героика – в трагедии и в оде, а в афоризме – попытка заглянуть за кулисы придворного театра, сопоставить поступок с мотивом, за маской различить подлинное лицо века: “Нередко нам пришлось бы стыдиться своих самых благородных поступков, если бы окружающим были известны наши побуждения” (максима 409).

В 1665 году выходит сборник Ларошфуко “Размышления, или Моральные изречения и максимы”. При жизни автора он четырежды переиздавался, дополняясь и изменяясь. У книги есть эпиграф: “Наши добродетели – это чаще всего искусно переряженные пороки”. Такое понимание человеческой природы выдвигает на первый план порок века – лицемерие, одновременно с Ларошфуко представленный в мольеровских комедиях. Порок один и тот же, но его трактовка зависит от жанра. Когда характер выведен на сцене, он предстаёт в своих основных чертах, в нём преобладает главная страсть. Афоризм ценит возможность заметить нюансы, не противопоставляя пороки добродетелям, указать на то, что “пороки входят в состав добродетелей, как яды в состав лекарств...” (максима 182).

В драматическом характере преобладают резко прочерченные линии. В нравственном афоризме обнажаются все странные изгибы, все причудливые повороты, свойственные нашей душе. Если прибегнуть к метафоре из столь ценимой в XVII веке математики, то создатель афоризма занимается интегральным исчислением. Метафора тем более уместная, что одним из создателей этого искусства сложных расчётов был Блез Паскаль (1623–1662), выдающийся математик, физик, философ и автор “Мыслей”. (Фронтиспис книги Б.Паскаля с портретом автора. Издание 1778 г.)

Паскаль тоже фрондёр уже по своей связи с монастырём Пор-Рояль, основным центром духовной оппозиции двору и влиятельным при дворе иезуитам. В Пор-Рояле признан авторитет недавно скончавшегося голландского епископа Корнелия Янсения (1585–1638), за что их и зовут янсенистами. Ни Янсений, ни его французские последователи не были протестантами, но, оставаясь в лоне католицизма, они порицали Церковь за то, что вера сделалась слишком внешней, что она не подкреплена искренностью сердца и суровой нравственностью её служителей. Это касалось прежде всего иезуитов, не порицающих людские пороки, а стремящихся использовать их для того, чтобы увеличить меру своей мирской власти. За литературный труд Паскаль впервые взялся с тем, чтобы защитить отцов Пор-Рояля (публицистический сборник “Письма к провинциалу”, 1656–1657). Последние годы жизни (после 1654 года) Паскаль провёл в монастыре, формально не став монахом, но строго исполняя устав. Его делом была наука, в которой он рано прославился. Ещё в юности Паскаль отдал пять лет жизни на создание первой в мире счётной машины.

После смерти Паскаля в его бумагах были обнаружены записи философско-нравственного характера, которые и составили сборник “Мысли” (1670). Это не отточенные по форме максимы, а скорее фрагменты размышлений. В них нет сокрушительного остроумия Ларошфуко. Более того, там есть такое изречение: “Хороший острослов – дурной человек” (фрагмент 46). Паскаль не острит, он размышляет. Он наблюдает за человеком, но видит его не на пороге светской гостиной, а на пороге небытия, где нет места суетному. Впрочем, есть, ибо человек нигде не способен изменить своей природы, в которой смешаны ничтожное и великое. Об этом – самый знаменитый фрагмент Паскаля и самый его прославленный образ:

“Человек всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он – тростник мыслящий. Чтобы его уничтожить, вовсе не надо всей Вселенной: достаточно дуновения ветра, капли воды. Но пусть даже его уничтожит Вселенная, человек всё равно возвышеннее, чем она, ибо сознаёт, что расстаётся с жизнью и что слабее Вселенной, а она ничего не сознаёт.

Итак, всё наше достоинство – в способности мыслить. Только мысль возносит нас, а не пространство и время, в которых мы – ничто. Постараемся же мыслить достойно: в этом – основа нравственности” (фрагмент 347).

Мыслящий тростник – этот образ остался в памяти мировой культуры. Достаточно вспомнить хотя бы одно из самых горьких и прекрасных размышлений Ф.И. Тютчева – “Певучесть есть в морских волнах...”:

Откуда, как разлад возник?

И отчего же в общем хоре

Душа не то поёт, что море,

И ропщет мыслящий тростник?

Паскаль предсказал романтическую трагедию разлада и одиночества, но сам он всё-таки сказал о другом: о том, насколько – благодаря своей способности мыслить – человек вознесён над природой, ибо в мысли – путь к нравственности. Увы, человек не слишком уверенно этим путём следует.

Обычно говорят о трёх великих авторах нравственной прозы Франции в XVII веке: к именам Ларошфуко и Паскаля добавляют имя Жана де Лабрюйера (1645–1696). В совершенстве стиля он уступает Ларошфуко, в оригинальности мысли – Паскалю. Лабрюйер наблюдает, подмечает, анализирует: “В любом самом мелком, самом незначительном, самом неприметном нашем поступке уже сказывается весь наш характер...” (глава II, 37).

Название книги Лабрюйера – “Характеры, или Нравы нынешнего века”. Первоначально она появилась как приложение к переводу “Характеров” древнегреческого писателя Феофраста (1688), но затем приобрела самостоятельное значение, да и по манере письма разошлась со своим образцом. Беглые заметки соседствуют в ней с критическими замечаниями о литературе, с наброском того или иного нравственного типа (что наиболее близко к Феофрасту), например лицемера. Лабрюйера как первого импрессиониста в литературе оценил один из создателей психологического романа ХХ века Марсель Пруст.

Казалось бы, богатейший опыт психологических наблюдений, накопленный малой прозой XVII столетия, предполагал и непосредственное его использование для создания большого романного повествования о современности. Романы писались, однако амплитуда их сюжетов с упорством маятника колебалась от прециозности до пародии на прециозность. Лишь однажды жизнь сердца стала предметом подробного исследования. Это случилось в произведении, написанном многолетней подругой Ларошфуко мадам де Лафайет, – “Принцесса Клевская” (1678). Этот роман настолько возвышается над своим веком и обгоняет его, что по-настоящему оценённым он оказался лишь полтора столетия спустя.

Повествовательными жанрами, которые удовлетворяли изящному вкусу в XVII веке, были сказка и басня. Представленные прославленными именами Жана де Лафонтена (1621–1695) и Шарля Перро (1628–1703), они существовали как в стихотворном, так и в прозаическом вариантах.

Слава Лафонтена-баснописца поистине всемирна, однако басня – сравнительно поздний жанр в его творчестве. До того как обратиться к ней, Лафонтен завоевал известность изящного, даже прециозного поэта. Сначала он славил красоту поместий своего патрона Фуке, а после его падения сам впал в королевскую немилость. Вскоре ему разрешили вернуться в Париж. Лафонтен перекладывает в стихи известные античные и ренессансные сюжеты. Так создаётся пользующийся огромным успехом, хотя и вызывающий своей фривольностью неудовольствие святош, сборник “Сказки и новеллы в стихах” (1665–1685).

По крайней мере однажды Лафонтен сделал экспериментальную попытку перевести повествование в прозу, ограничив стихотворную часть небольшими вставками. Именно так написано одно из его самых оригинальных произведений – “Любовь Психеи и Купидона” (1669). Оно известно в России благодаря переложению И.Ф. Богдановича – поэме “Душенька” (1778). Русский переводчик настолько верно понял путь, проложенный Лафонтеном, – соединять изящество и эротизм античного сюжета с беглой разговорностью тона, что некоторые его выражения вошли в русский язык на правах пословиц: “Во всех ты, Душенька, нарядах хороша”.

За первыми сказками Лафонтена последовали и первые басни. В 1668 году появились шесть книг – “Басни Эзопа, переложенные в стихи”. Лафонтен, как видно из названия, поступил здесь так же, как и со сказками: тому, что существовало в прозе, он даёт поэтическое достоинство. Это отвечало вкусу его времени. Однако в стихотворной форме Лафонтен предоставляет слову небывалую повествовательную свободу, яркость и речевую лёгкость. Такого стиля прежде не было. Это урок не только поэтам, но и прозаикам. Стиль Лафонтена проявится в полной мере, когда, отказавшись от переложений древнегреческого баснописца, он выпустит следующие сборники басен как авторские (книги VII–XI в 1678–1679 годах, последняя – XII – в 1694 году).

В атмосфере назревающей полемики между древними и новыми Лафонтен предлагает свой ответ – отдать должное древним, но не считать, что после них уже ничего нельзя совершить достойного в поэзии. В начале одной из басен он формулирует эту мысль с характерной для него ироничной иносказательностью:

Эллада – мать искусств, за это ей хвала.

Из греческих земель и басня к нам пришла.

От басни многие кормились, но едва ли

Они до колоска всю ниву обобрали.

Доныне вымысел – свободная страна...

“Мельник, его сын и осёл”; пер. В.Левика

Басня – традиционно низкий жанр. Ей вообще не нашлось места в “Поэтическом искусстве” Буало. Однако баснописец Лафонтен (хотя и не без сопротивления многих) получил место во Французской академии, а басня, оставшаяся то ли за пределами классицистической иерархии, то ли на одной из её низших ступенек, утвердила свои литературные права. Назидательные рассказы о людях и животных под пером Лафонтена стали одним из первых доказательств того, что изящный вкус, устав от условности, обращается к простоте.

Казалось бы, природа в басне не может быть идилличной, ибо читателю предлагаются сцены из жизни животных с тем, чтобы он узнал в них нравы людей и их пороки. Басенный мир зеркально отражает жизнь человеческого общества, позволяя взглянуть на него со стороны и увидеть себя в неожиданном обличье. Это, безусловно, так. Однако там, где возникает нередкое противопоставление сельского и городского, природного и цивилизованного, предпочтение отдаётся первому. Так было и в традиционных сюжетах первых сборников (“Волк и собака”, “Городская мышь и полевая”). Но особенно отчётливым это предпочтение простой жизни и патриархального достоинства заявлено в оригинальных баснях Лафонтена (“Дунайский крестьянин”, “Сон могольца”).

То, что наметил Лафонтен, будет реализовано его продолжателями в разных странах Европы. В России величайшим из них – И.А. Крыловым. Главное изменение ощутимо в языке. Иронический стиль изящной разговорности Крылов заменит народной речью, впервые с такой свободой зазвучавшей в русской литературе. Различие особенно очевидно в тех случаях, когда Крылов перелагает те же сюжеты, среди которых “Стрекоза и Муравей”, “Волк и Ягнёнок”, “Волк и Журавль”, “Лисица и виноград”, “Два голубя” и многие другие. “Лафонтен и Крылов, – скажет Пушкин, – представители духа обоих народов”. Они представители разных культур и разных веков. В искусстве классицизма низкое и грубое может появиться, лишь будучи оправданным иронией, назидательностью, в качестве почти фантастической экзотики. Так должны были восприниматься сказки Шарля Перро.

Над своими сказками Перро начал работать после того, как написал поэму “Век Людовика XIV” (1687), ставшую непосредственным поводом к полемике между древними и новыми и поссорившую его с Буало. Первый сборник состоял из стихотворных сказок, продолжая повествовательную традицию в стихах, уже начатую Лафонтеном. Перро полагал, что подобного жанра в античности не было, а если сказки и были, то сильно проигрывали в изяществе и моральной назидательности.

В середине 1690-х годов Перро перешёл на прозу, прямо бросив вызов автору “Поэтического искусства”. Прозаические сказки составили сборник “Сказки моей матушки Гусыни” (1697). В него входят “Спящая красавица” (точное название – “Красавица в спящем лесу”), “Синяя Борода”, “Господин Кот, или Кот в сапогах”, “Мальчик-с-пальчик”, “Красная Шапочка”. Некоторые из них представляют собой обработку народных сказок о феях и великанах, каковые и тогда рассказывали перед сном детям. Некоторые сюжеты, например “Красную Шапочку”, Перро сочинил сам, и от него они перешли в фольклор, подвергаясь дальнейшим изменениям и обработке.

Эти сказки любят дети, но написаны они первоначально для взрослых. Предполагают, что их первые читатели видели в сказках гораздо более намёков на реальных людей и обстоятельства, чем сейчас могут восстановить исследователи. Предполагают, что сказками Перро продолжал свою войну с Буало, подразумевая его в целом ряде персонажей – от волка до великанов.

Дети читают не совсем те сказки, что написал Перро. Для них текст редактируют. Из него убирают жестокие подробности, которых немало, иногда дописывают счастливый конец: “Красная Шапочка” кончалась у Перро тем, что волк её съедал – и всё. В детских изданиях нет стихотворных концовок, которыми Перро очень гордился и которые представляли прочитанное в совсем ином свете. Становилось понятно, что нагромождение жестокостей, коих хоть отбавляй, скажем, в сказке о Синей Бороде, убивавшем своих жён за нарушение его запрета, – повод сначала напугать, а потом пошутить. Светская игра, “ужастик” с моралью для дам о том, что “любопытство – бич. Смущает всех оно. // На горе смертным рождено...” А за моралью следует ещё одно небольшое стихотворение – “Иная мораль”, напоминающее, что свирепые мужья, как и страх перед ними, более не существуют: “Муж нынешний, хоть с ревностью знаком, // Юлит перед женой влюблённым петушком...” (пер. Л.Успенского).

Для современников важен был тот изящный наряд, в котором перед ними предстала сказка, интригуя намёками, участвуя в салонном состязании остроумия, нарушая принятые условности, но не более, чем допускал хороший вкус. С течением времени менялась мода, устаревал первоначальный наряд. Многое из него пришлось и вовсе отбросить, а что осталось, то утратило и интерес, и смысл. По-настоящему осталась сама сказка, впервые так громко заявившая о себе, явившаяся в литературе обещанием будущего интереса к фольклору, пленившая прелестью простоты в век строгой условности. Впрочем, этот век если ещё и не уходил, то смягчал свой эстетический нрав. Прозаическая сказка была тому свидетельством.

Даты публикаций наиболее значительных произведений французской прозы XVII столетия показывают, что в последней трети века прозаические жанры успешно соперничают с драматургией и поэзией. Они требуют равноправного к себе отношения и становятся важным аргументом в споре между древними и новыми, ибо именно в прозе со всей очевидностью происходят события, аналога которым не знала античная литература.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-29 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: