Предсмертная записка Наодзи. 15 глава




«Ах, Токио…»

Через несколько дней я прочел в газете, что зоопарк Уэно купил новую пару тапиров. Мне захотелось посмотреть на них, и после занятий я отправился в парк. Там я увидел Сатакэ, который сидел возле загона для водоплавающих с большой куполообразной крышей и что-то рисовал в своем альбоме. Делать было нечего, я подошел к нему и легонько хлопнул по плечу.

— А-аа! — испуганно простонал он и медленно повернул голову в мою сторону. — А, это вы. Напугали меня. Садитесь. Я должен срочно закончить эту работу, подождите немного. Мне хотелось бы поговорить с вами, — безучастно произнес он и снова взялся за карандаш.

Некоторое время я стоял у него за спиной, потом, решившись, опустился на скамью и заглянул в альбом. Сатакэ сразу заметил это.

— Рисую пеликанов, — объяснил он, небрежно водя карандашом по бумаге. — Нашелся человек, готовый купить мои рисунки в любом количестве по двадцать йен за лист. — Он иронически засмеялся. — Ненавижу, когда врут ради красного словца, как Баба. Как там «Луна над старым замком», не слыхали еще?

— Луна над старым замком? — я не понимал, о чем речь.

— Значит, еще не слыхали, — рисуя пеликана со спины, сказал он. — Баба как-то под именем Таки Рэнтаро[41]сочинил мелодию, которую назвал «Луна над старым замком», и передал все права на нее Ямада Косаку[42]за три тысячи йен.

— Это та самая известная «Луна над старым замком»? — мое сердце забилось от радости.

— Да вранье это все! — порыв ветра быстро пролистал страницы альбома, открыв моему взгляду силуэты обнаженных женщин и цветы.

— Известно, что Баба верить нельзя. Но сначала все попадаются. Он большой мастер рассказывать небылицы. О Йоже-фе Сигетти тоже не слышали?

— Слышал… — мне стало грустно.

— Да, о статье с рефреном, — проговорил он безразлично и захлопнул альбом. — Ну вот и все. Извините, что задержал вас. Погуляем немного. Мне нужно поговорить с вами.

Итак, тапиров придется отложить. Что ж, послушаю, что скажет этот Сатакэ. Пожалуй, он поинтереснее тапиров.

Мы миновали загон для водоплавающих, прошли мимо водоема, где жили котики, приблизились к клетке огромного, как гора, бурого медведя. Сатакэ начал говорить. Все, что он говорил, казалось заученным наизусть, неоднократно повторенным и привычным. Записанный на бумаге, его рассказ может показаться взволнованным, но на самом деле говорил он монотонно, своим обычным низким и хриплым голосом:

— Баба — грош цена. Или, может, бывают музыканты, которые не знают музыки? Я никогда не слышал, чтобы он говорил о ней. Не видел его со скрипкой в руках. Сочиняет музыку? Сомневаюсь, чтобы он умел хотя бы читать ноты. В семье от него плачут. Неизвестно даже, действительно ли он учится в музыкальной школе. Когда-то он собирался заниматься литературой, готовился стать писателем. Говорит, что прочел слишком много книг, чтобы писать самому. Чепуха! А недавно придумал какое-то дурацкое понятие — «самосознание», пристает с ним к каждому встречному. Я не умею говорить учено, но, насколько я понимаю, это означает примерно следующее. Представьте себе, что по обеим сторонам дороги стоят сотни студенток, вы к ним приближаетесь, проходите между ними, боитесь шевельнуть пальцем, держитесь крайне неуклюже, не зная, куда девать глаза, куда повернуть голову. Чувство, которое при этом испытываешь, и выражается этим понятием. Одним словом, это что-то вроде мучительной неуверенности в себе. Впрочем, я не умею так красиво, как Баба, болтать всякий вздор. Прежде всего мне непонятно, откуда возникло это легкомысленное желание — издавать журнал? Вам оно не кажется странным? «Пират»! Какой еще пират? Не слишком ли много он на себя берет? Если вы будете во всем доверять Баба, вас ждет жестокое раскаяние. Я могу предсказать это, а мои предсказания всегда сбываются.

— Но…

— Что — но?

— Я верю Баба.

— Ах, вот оно что? Ха-ха! — он с каменным лицом пропустил мои слова мимо ушей. — Что касается журнала, то вся эта затея более чем сомнительна. Он говорит: внеси пятьдесят йен — но это же ребячество. Ему просто хочется привлечь к себе внимание. Я не вижу в нем ни капли искренности. Может быть, вы еще не знаете, что послезавтра Баба, я и молодой писатель Дадзай Осаму, с которым Баба познакомил его сокурсник по музыкальной школе, втроем должны собраться у вас. Нам, видите ли, предстоит «выработать окончательный план журнала». Как вам это нравится? По-моему, нам не следует проявлять особого энтузиазма, чтобы хоть немного охладить его пыл. Ведь какой бы прекрасный журнал мы ни задумали, у нас все равно ничего не выйдет. Как бы много мы ни сделали, успеха нам не видать. Я не Бердслей, но за меня можете не беспокоиться. Я буду жить припеваючи, занимаясь рисованием и продавая свои работы за большие деньги. Большего мне не надо.

Он кончил говорить, когда мы стояли у клетки с горной кошкой. Она пристально смотрела на нас, выгнув спину и сверкая глазами. Сатакэ медленно вытянул руку и пустил дым от зажженной сигареты ей в нос. От его фигуры веяло первозданностью дикого утеса.

 

Врата славы

 

Эта дорога ведет в кабак.

— Значит, это какой-то невероятный журнал?

— Да нет, вполне обычный.

— Не скажи. Я о тебе много слышал и хорошо тебя знаю. «Журнал, со страниц которого мы бросим вызов Жиду и Валери».

— Вы что, пришли издеваться?

По-видимому, пока я был внизу, Баба и Дадзай уже начали переговоры. Когда я вошел в комнату с чайником и чашками, Баба сидел, небрежно развалившись, за столиком, а человек, которого звали Дадзай Осаму, вытянув волосатые ноги и прислонясь спиной к стене, полулежал в противоположном углу комнаты. Оба говорили медленно, церемонно, сонно прикрыв глаза, однако даже я мог заметить, что внутри у них все кипело, и они готовы были вцепиться друг другу в горло. Взгляды, которые они бросали друг на друга, и слова, которыми они обменивались, были полны яда, как жало змеи. Да, положение явно создалось опасное. Сатакэ, растянувшись рядом с Дадзаем, беспокойно вращая глазами, со скучающим видом попыхивал сигаретой. Дело не клеилось с самого начала.

Утром, когда я был еще в постели, в комнату ворвался Баба. Сегодня на нем была аккуратная студенческая форма, поверх нее — свободный желтый плащ. Даже не скинув насквозь промокший плащ, он ходил взад и вперед по комнате, бормоча себе под нос:

— Послушай, послушай, вставай! У меня ужасное нервное расстройство. Когда идет такой дождь, я схожу с ума. От одной только мысли о «Пирате» я худею. Да вставай же! Недавно я познакомился с человеком, которого зовут Дадзай Осаму. Меня свел с ним один студент из нашей музыкальной школы. Говорят, он великолепно пишет. Это судьба! Я решил, что он должен участвовать в нашем журнале. Знаешь, этот Дадзай на удивление противный тип. Да! В самом деле. Он не вызывает ничего, кроме отвращения. Впрочем, может, у меня просто физическая несовместимость с такими людьми. У него бритая голова. Причем бритая не просто так, а со значением. Дурные наклонности. Да, да! И он еще кичится ими. Они, писатели, — все такие. Где только они растеряли идеи, ученость, пылкие чувства? Пишут на потребу публики, и более их ничто не занимает. У него бледное жирное лицо, а нос… знаешь, о таком носе я читал в романе Ренье. Нос, который можно было бы назвать приплюснутым, если бы не глубокие морщины у крыльев. В высшей степени опасный нос. Точно! Ренье умеет сказать как следует. Брови короткие и такие густые, что закрывают маленькие пугливые глазки. Лоб до крайности узок, поперек — две глубокие морщины. В общем, черт знает что. Шея толстая, затылок тяжелый, под подбородком красные следы от прыщей — целых три. На мой взгляд, рост его — пять сяку семь сунов, вес — около пятнадцати канов, размер таби — одиннадцать мон, возраст — что-то около тридцати. Да, забыл сказать самое существенное. Он ужасно сутул, почти горбатый. Ну-ка, закрой на минуту глаза и представь себе такого мужчину. Но главное — все это неправда. Фальшь! Он — шарлатан! Нарочно подчеркивает свои недостатки. Я уверен в этом. Все — обман от начала до конца. У меня верный глаз, я не мог ошибиться. Да еще эта щетина. Думаешь, ему лень побриться? Никогда не поверю! Он все делает напоказ. Впрочем, что толку об этом говорить? Знаешь, если ему досконально не объяснить, почему я поступаю именно так, а не этак, он и пальцем не шевельнет, чтобы помочь. До чего ж противно! Его подлинное лицо — как у страшного оборотня: без глаз, без рта и без бровей. Он сам нарисовал брови, приклеил глаза и нос и думает, что никто не заметит. Когда я увидел его впервые, у меня было такое чувство, словно меня лизнули в лицо желеобразным языком. Подумать только, что за компания! Сатакэ, Дадзай, Санодзиро, Баба! Ха-ха-ха! Да если нам всем просто молча стать рядом, и то уже это — историческое событие. И я сделаю все, чтобы это свершилось! Это судьба! Кроме того, иметь таких отвратительных приятелей — просто занятно. Я ограничиваю свою жизнь этим годом и ставлю все на «Le Pirate». Стану ли я нищим? Стану ли я Байроном? Боже, подай мне пять пенсов! Все эти интриги Сатакэ — дерьмо! — понизив голос, он продолжал: — Послушай, вставай же наконец! Я открою ставни. Скоро они будут здесь. Сегодня решается вопрос о «Пирате».

Возбуждение Баба передалось и мне. Я засуетился, откинул одеяло, вскочил и стал помогать ему открывать прогнившие, скрипучие ставни. Крыши улицы Хонго плыли в дождевом тумане.

К полудню пришел Сатакэ. На нем не было ни плаща, ни шляпы, только бархатные*штаны и шерстяной голубой жилет. Щеки его, мокрые от дождя, странно светились голубоватым лунным светом. Этот фосфоресцирующий субъект, даже не поздоровавшись с нами, развалился в углу, словно силы окончательно покинули его:

— Будьте снисходительны, я устал.

Вскоре, тихонько раздвинув сёдзи, появился Дадзай. Увидев его, я в смятении опустил глаза. Это уж слишком! По описанию Баба я составил для себя два образа этого человека, и его облик полностью совпал с худшим из них. К тому же костюм его напоминал самые ненавистные мне одеяния Баба. Великолепное верхнее кимоно из узорчатой ткани, узкий пояс, грубая клетчатая охотничья шапка, из-под кимоно торчат полы нижнего платья из бледно-желтого шелка хабутаэ. Приподняв их, он сел и, разглядывая пейзаж за окном, сказал тонким, высоким женским голосом:

— «И дождик с утра…»[43], — потом повернулся в нашу сторону и рассмеялся, кисло скривив лицо, отчего глаза его с красными веками стали узкими, как ниточки.

С чувством облегчения я выскочил из комнаты за чаем. Взяв чашки и металлический чайник, вернулся. Баба и Дадзай уже спорили.

Дадзай скрестил руки на бритом затылке:

— Говорить можно все, что угодно. Но действительно ли у тебя есть желание этим заниматься?

— Чем?

— Журналом. Если есть, то и я могу принять в нем участие.

— А зачем ты вообще сюда пришел?

— Так, ветром занесло.

— Может, ты все-таки прекратишь эти пророчества, предостережения, шутки и глупый смех?

— Вот я и спрашиваю, зачем ты меня позвал.

— А тебя что, стоит позвать — и ты сразу же приходишь?

— Конечно. Я всегда говорю себе: «Раз звали, значит, я действительно нужен».

— Ну, конечно, светские обязанности прежде всего. Так, что ли?

— Как тебе будет угодно.

— Да, язык у тебя хорошо подвешен. Брюзга! Стать твоим другом? Нет уж, уволь. Стоит слово сказать, немедленно делаешь из меня шута. Не выйдет!

— Ну, мы всегда были шутами — и ты, и я. Так что я тут ни при чем.

— Я не шут. Я существую в своем мужском естестве, и единственная моя забота — как лучше им распорядиться. Вот так! Тебя это смущает?

— Может быть, я преувеличиваю, но, по-моему, ты выражаешься слишком туманно. Все вы слышали немало легенд о людях искусства, но совершенно не представляете себе, в чем состоит их работа.

— Это — осуждение или результат твоих изысканий? А может быть, экзамен? Ты хочешь, чтобы я тебе поставил оценку?

— Чушь!

— А я вот считаю, что туманная речь — мое достоинство, к тому же довольно редкое.

— Бессмысленная вывеска.

— Ну вот, потом ты скажешь: «Конец скептицизму». Оставь, не будем ломать комедию, я этого не люблю!

— Тебе не понять скорби, пронзающей душу, когда твое творение, плод долгих, мучительных усилий оказывается выброшенным на рынок. Не знаешь пустоты, которая приходит после лицезрения бога Инари[44]. Вы еще только вошли в храм.

— Тьфу ты, опять этот менторский тон! Я не читал твоих книг, но, по-моему, все, что ты пишешь, держится только на лиризме, юморе, эпиграммах и манерности. А так — дешевые романы, которые не оставят никаких следов в литературе. Я не чувствую в тебе силы духа — одну только заурядность. Не вижу изящества, необходимого человеку искусства, — одно только расстройство желудка.

— Понятно. Но я ведь должен жить. С надеждой в душе склоняю голову. Чем не произведение искусства? Последнее время я много думаю о превратностях жизненного пути. Я пишу вовсе не из склонности к литературному творчеству. Если бы я был богат и писал лишь для собственного удовольствия, вряд ли у меня что-нибудь вышло. Когда я приступаю к работе, то знаю, что доведу ее до конца. Но прежде чем приступить, я долго размышляю над тем, стоит ли вообще начинать, и если прихожу к выводу, что мне вряд ли удастся выразить то, что хотелось бы, — я и не начинаю.

— Если у тебя такое настроение, зачем ты говоришь, что будешь делать с нами журнал?

— Не слишком ли много ты хочешь знать? Да просто мне захотелось сорвать зло! Все равно на ком. Покричать захотелось!

— Вот оно что! Понятно. Храбрый воин со щитом! Однако! Впрочем, нет, я не могу даже протестовать.

— Ты мне нравишься. У меня еще нет своего щита. Все, что я имею, взято напрокат. Вот если бы у меня был собственный щит, пусть даже совсем плохой…

— Есть, — невольно вырвалось у меня, — имитация!

— Да, действительно, очень удачно, что с нами Санодзиро. Единственный в своем роде… Дадзай-сан, кстати, говорят, что вам бы очень пошел посеребренный щит с фальшивыми усами. Впрочем, нет. Он у вас уже есть, вы давно приспособились к нему. Это только мы совсем беззащитны.

— Наверное, вам покажется странным мой вопрос, но все-таки скажите, как, по-вашему, в какой ягоде больше гордости: простой, растущей в поле, или «принаряженной» перед вывозом на рынок? Путь к успеху идет через ворота в ад, охраняемые дьяволом с ликом бодхисаттвы, который посылает людей прямо на рынок. Я изведал скорбь принаряженной ягоды, а в последнее время научился и уважать ее. Я не убегу. Дойду до того места, куда меня ведут, — он тоскливо рассмеялся, скривив рот. — Но, знаешь, если проснуться и посмотреть…

— Не говори, — Баба бессильно потряс правой рукой. — Если мы проснемся, то не сможем жить. Эй, Санодзиро! К черту всю эту затею!!! Ничего хорошего в ней нет. Не знаю, как решишь ты, но с меня хватит. Не хочу, чтобы меня сожрали. А Дадзай пусть ищет себе лакомый кусок в другом месте. Дадзай-сан! Клуб «Пират» распускается, довольно и одного дня. А теперь… — Встав, он вплотную подошел к Дадзаю. — Оборотень!

И ударил его по правой щеке. Ударил сильно, без колебаний. На мгновение показалось, что Дадзай сейчас расплачется, как ребенок, но уже в следующее мгновение он стиснул темные губы и гордо вскинул голову. Мне вдруг стало нравиться его лицо. Сатакэ сидел с прикрытыми глазами, притворяясь спящим.

…Дождь не перестал и к вечеру. Мы с Баба пили сакэ в темном ресторанчике на Хонго. Долго молчали, ощущая какую-то внутреннюю опустошенность, и только часа через два Баба заговорил:

— Сатакэ, несомненно, заключил Дадзая в свои объятия и проводил до Ситадзюкуя. Ничего другого ожидать от него невозможно. Слушай, ведь я знаю: у Сатакэ был с тобой разговор.

— Был, — я налил Баба сакэ. Мне захотелось хоть чем-то утешить его.

— Сатакэ пытался рассорить нас с тобой. Непонятно, зачем это ему нужно. Нельзя быть таким мстительным. Он, конечно, гораздо талантливее меня. Впрочем, я плохо его знаю. Может быть, он ничего собой и не представляет. Да, вероятно, он самый заурядный человек. Но хватит об этом. Знаешь, я почувствовал облегчение, отказавшись от журнала. Сегодня я положу подушку повыше и беззаботно засну. Меня, может быть, скоро выгонят из дому. Да, однажды утром я проснусь нищим, без всякой поддержки. А журнал — что ж, у меня с самого начала не лежала к нему душа. Ты мне нравился, я не хотел тебя терять, вот и ухватился за эту идею. Увлечь тебя, зажечь твой взгляд чудесной мечтой — в этом я видел смысл своего существования. Мне кажется, что я прожил жизнь только ради того, чтобы увидеть твои загоревшиеся надеждой глаза. Благодаря тебе я понял, что такое настоящая любовь. Раньше я этого не знал. У тебя светлая и чистая душа, лицо твое прекрасно! Мне кажется, что в твоих глазах я впервые увидел предел flexibility[45]. Не мне, не Дадзаю, не Сатакэ, а тебе открылось дно колодца познания. Да, тебе — хотя никто этого не ожидал. Тьфу! И чего это я разболтался? Легкомыслие! Безумие! Настоящая любовь молчит до самой смерти. Это Кику мне так сказала. Послушай, big news![46] Ничего не поделаешь, Кику в тебя влюблена. «Разве я скажу господину Санодзиро, даже если умирать буду? Ведь я же люблю его так, что готова умереть!» Преподнеся мне этот парадокс, она облила меня газированной водой и громко, как безумная, рассмеялась. Кстати, кого ты больше всех любишь? Дадзая любишь, а? Сатакэ? Вряд ли, да? А меня?

— Я, — мне вдруг захотелось чистосердечно признаться, — я всех ненавижу. Одну только Кийтян люблю. Иногда мне даже кажется, что я знал ее раньше, чем женщину с той стороны реки.

— Ну что ж… — проворчал Баба и попытался улыбнуться, но внезапно, подперев голову обеими руками, начал рыдать.

Он говорил ритмическими фразами, словно актер. — Да нет, я не плачу. Это фальшивые слезы. Крокодиловы слезы. Скотина я! Пусть все об этом говорят и смеются. Всю жизнь с рождения своего до смерти я осужден разыгрывать этот фарс. Я — призрак. Ах, не забывай меня! Кое-какие способности у меня все-таки есть. Знаешь, ведь это я сочинил мелодию «Луна над старым замком». Некоторые говорят, что это не я, а Таки Рэнтаро. Но нельзя же настолько сомневаться в человеке. Если это ложь, пусть будет ложь. Нет, это не ложь! Истина всегда выходит наружу. А это вовсе не ложь.

Я медленно вышел на улицу. Шел дождь. «И дождик с утра…» Ах, но ведь эту фразу совсем недавно произнес Дадзай! «Будьте снисходительны, я устал…» А теперь я подражаю Сатакэ! Тьфу! Что это? Я даже щелкаю языком, как Баба! Тут меня охватило сомнение, мрачное сомнение. Кто же я на самом деле? Эта мысль привела меня в ужас. У меня украли мою тень! Что такое предел flexibility? Я побежал по улице.

Зубной врач. Продавец птиц. Кондитерская. Булочная. Цветы. Деревья. Букинист. Дом в европейском стиле… Пробегая мимо, я внезапно заметил, что все время что-то тихонько бормочу:

— Скорей, электричка… Скорей, Санодзиро… Скорей, электричка… Скорей, Санодзиро…

Снова и снова я повторял эти бессмысленные слова. Вот оно — мое творение! Единственное стихотворение, которое я сочинил. Ничтожество! Я просто глуп, вот ничего и не выходит! Бездарность, конченый человек! Ни на что не способен.

Всплеск света. Оглушительный взрыв. Звезды. Листья. Светофор. Ветер. А-а!..

 

4…

 

— Сатакэ, ты знаешь, что вчера вечером Санодзиро попал под поезд?

— Знаю, слышал утром по радио.

— Ему повезло. А я? Увы, если только меня не повесят, надеяться не на что.

— Ну, тогда тебе предстоит долгая жизнь. Нет, правда, мои предсказания сбываются. Послушай…

— Ну?

— Здесь двести йен. Купили мои рисунки с пеликанами. Хотелось повеселиться с Санодзиро, вот и довел до конца хоть это.

— Дай мне!

— Конечно, возьми.

— Кийтян! Санодзиро умер. Да, его больше нет. Нигде его не найдешь, сколько ни ищи. Не плачь!

— Слушаюсь!

— Вот тебе сто йен. Купишь красивое кимоно и забудешь Санодзиро. Вода принимает форму сосуда… Эй, послушай, Сатакэ, давай хоть сегодняшний вечер проведем вместе, как старые друзья. Я тебе покажу одно место. Лучшего в Японии не найдешь. Да, все-таки в том, что мы живы, есть своя прелесть.

— Все люди умирают…

 

Обезьяний остров

 

перевод Т. Соколовой-Делюсиной

Представляете себе, какая тоска овладела мной, когда после долгого путешествия по бескрайнему морю я очутился на этом острове? День то был или ночь, не знаю: остров спал, окутанный густым туманом. Щуря глаза, я старался увидеть, что окружает меня. Вокруг, образуя неожиданные подъемы и спуски, громоздились бесконечные глыбы голых камней, кое-где призрачно чернели разверстые пасти пещер. Может быть, это гора? Ни травинки…

Пошатываясь, я двинулся вдоль камней. Время от времени ветер приносил чьи-то голоса. Кто это? Волки? А может быть, медведи? Долгий путь так утомил меня, что я забыл об осторожности и шагал по острову, ни на что не обращая внимания.

Его однообразие поражало. Я шел и шел вперед, а под ногами оставалась все та же каменистая дорога. Справа — горный склон, слева — что-то вроде обрыва. Над обрывом — ровная тропа шириной приблизительно в шесть сяку.

Буду идти, пока есть дорога. Растерянность и несказанная усталость придавали мне мужество, ничто на свете не могло испугать меня.

Кажется, я прошел уже с пол-ри? Но ведь ото то самое место, откуда я отправился в путь! Очевидно, дорога шла вокруг горы. Стало ясно, что остров гораздо меньше, чем мне показалось сначала.

Туман постепенно рассеивался, и уже можно было разглядеть вершины, нависающие прямо над головой. Их было три. Средняя — круглая, около тридцати четырех дзё высотой, вся из плоских разноцветных камней. С одной стороны от нее, после пологого спуска торчал каменистый пик. С другой — отвесный склон примерно у середины соединялся с большим холмом. Из расщелины между средней вершиной и холмом падала узкая струя водопада. Камни вокруг водопада, как, впрочем, и весь остров, были черными и влажными от тумана. Два дерева. Одно возле расщелины. Похоже на дуб. Другое — на холме. Странное какое-то, с толстым стволом. Оба засохшие.

Некоторое время я бездумно стоял, вглядываясь в этот унылый пейзаж. Туман постепенно рассеивался, и вот уже из-за средней вершины показалось солнце. Мокрая от тумана вершина засверкала в его лучах. Утреннее солнце! Я по запаху могу отличить утреннее солнце от вечернего. Значит, сейчас рассвет.

Ощутив прилив бодрости, я решил забраться на гору. С первого взгляда она казалась крутой, но, начав взбираться, я обнаружил на склоне аккуратные ступеньки — влезать было нетрудно. Вскоре я добрался до расщелины.

Сюда падали прямые солнечные лучи, и на щеках чувствовалось легкое дуновение ветра. Я подошел к похожему на дуб дереву и сел. Но дуб ли это? Может быть, железное дерево или пихта? Запрокинув голову, посмотрел вверх. Несколько тонких высохших веток тянулись к небу. Нижние, до которых можно дотянуться рукой, безобразно обломаны. Заберусь-ка я на дерево.

Свист урагана зовет меня.

Наверное, ветер. Я начал карабкаться вверх по стволу.

Зовет меня, но узник я.

Почему-то всегда, когда очень устаешь, начинают чудиться всякие голоса. Вот и верхушка. Я потряс сухие, шуршащие ветки.

И безотрадна жизнь моя.

Сухая ветка подо мной с хрустом обломилась. Не удержавшись, я рухнул вниз.

— Ну вот, сломалась.

На этот раз голос раздался прямо над головой. Цепляясь за ствол, я поднялся и растерянно оглянулся. Ах! Дрожь пробежала по спине. По крутому склону, сверкающему золотом в лучах утреннего солнца, медленно спускалась, приближаясь ко мне, огромная обезьяна. Мне стало страшно, но, преодолевая страх, я громко позвал:

— Иди сюда! Это я сломал ветку.

— Это мое дерево.

С этими словами спустившаяся с горы обезьяна подошла к водопаду. Это был очень крупный самец. Я приготовился к обороне. Солнце слепило ему глаза, он наморщил лоб, пристально разглядывая меня. Потом, оскалив белые клыки, рассмеялся. Я разозлился:

— Смешно?

— Смешно, — ответил он. — Ты, наверное, откуда-нибудь из-за моря?

— Да, — кивнул я, разглядывая узор водяных брызг, клубившихся вокруг водопада.

Мне сразу вспомнилось долгое, утомительное путешествие, мучительно тесный ящик.

— Море очень большое, верно? Не знаю только, как оно называется.

— Верно, — опять кивнул я.

— Вот и я оттуда, — пробормотал он и, зачерпнув воды, выпил.

Не помню, как именно это произошло, но вскоре мы сидели рядом.

— Да, мы с тобой земляки. Впрочем, это с первого взгляда видно. У нас в стране у всех уши красные. — И он сильно дернул меня за ухо.

Разозлившись, я схватил его за руку. Переглянувшись, мы рассмеялись. Почему-то я почувствовал облегчение.

Где-то совсем рядом послышались дикие вопли. Я оглянулся: толпа волосатых обезьян с толстыми хвостами, расположившись на вершине холма, лаяла в нашу сторону. Я вскочил.

— Не обращай внимания, эти твари нам не страшны. Это хоэдзару — лающие обезьяны. Они каждый день на рассвете облаивают солнце.

Я продолжал стоять, растерянно озираясь. На всех вершинах горы собралось множество обезьян; выгнув спины, они нежились в лучах утреннего солнца.

— Это что, все обезьяны?

— Разумеется. Только они не такие, как мы с тобой. Из других мест.

Переводя взгляд с одной на другую, я внимательно разглядывал их: одни, распушив белую шерсть, кормили грудью детенышей; другие, задрав к небу большие красные носы, пели что-то непонятное; третьи совокуплялись, вертя прекрасными полосатыми хвостами; четвертые озабоченно прогуливались взад и вперед с хмурыми мордами…

— Где мы? — шепотом спросил я.

Он ответил, удрученно вздохнув:

— Я и сам не знаю. Ясно только одно — это не Япония.

— Да… — вздохнул я. — Но это дерево похоже на дуб. Обернувшись, он постучал по стволу засохшего дерева, внимательно осмотрел ветки:

— Да нет, не очень. У дуба ветки не так растут. Да и кора совсем по-другому отражает солнечные лучи. Правда, трудно сказать что-нибудь определенное, пока не появятся листья.

Все еще стоя, я прислонился к стволу:

— А почему на нем нет листьев?

— Да оно сухое с самой весны. Когда меня сюда привезли, оно уже было таким. Прошли апрель, май, июнь — целых три месяца. Скорей всего, оно так и не оживет. Корней-то у него нет. Совсем нет. А то дерево еще ужаснее. Эти твари совершенно его загадили.

Он показал на толпу хоэдзару. Они уже прекратили вопить, и на острове стало сравнительно тихо.

— Может, сядешь? Поговорим.

Я сел, прижавшись к нему.

— В общем здесь не так уж плохо. Это самый лучший из островов. Солнечный, деревья есть, опять же — шум воды. — Он с удовольствием посмотрел на маленький водопад внизу. — Я родился на севере Японии, около моря. Ночью оно всегда шумело так тихо, неясно. Люблю, когда шумит вода. Услышишь — сразу защемит сердце.

Мне тоже вдруг захотелось рассказать о своей родине.

— А я люблю шелест деревьев. Больше даже, чем шум воды. Ведь родился я в горах в средней части Японии. А как хорошо пахнет молодая листва!

— Да, прекрасно! Деревья все любят. Даже здесь все хотят устроиться там, где есть хоть одно дерево. — Он раздвинул шерсть на бедре и показал мне несколько красновато-черных глубоких шрамов: — Вот чего мне стоило это место!

Я встал и собрался уйти:

— Я ведь не знал…

— Пусть тебя это не волнует. Я ничего не имею против. Ведь я совсем один. Теперь оно будет нашим. Постарайся только не ломать больше веток.

Туман совсем рассеялся, и прямо перед нашими глазами открылся удивительный вид. Зеленые листья. Это первое, что бросилось мне в глаза. Теперь я знал, какое сейчас время года. Как раз теперь особенно хороши листья дерева сии там, у меня на родине.

Я вертел головой, любуясь зелеными листьями. Но уже в следующее мгновение восторга как не бывало. Изумленный, я вгляделся получше: под зелеными листьями тянулась прохладная гравиевая дорожка, и по ней сплошным потоком шли люди, голубоглазые, в светлых одеждах. Женщины с прическами, украшенными яркими птичьими перьями. Мужчины, небрежно помахивающие толстыми тростями и посылающие улыбки направо и налево…

Он крепко обнял мое дрожащее тело и быстро зашептал:

— Удивительно, да? И так каждый день.

— Что же будет? Они ведь следят за нами.

Сразу вспомнилось все, что пришлось испытать после того, как меня схватили в горах, все, что я пережил, пока не попал на этот остров. Я закусил губу.

— Это представление. Специально для нас. Помолчи лучше, можно увидеть много интересного… — заботливо объяснял он. Одной рукой по-прежнему прижимая меня к себе, другой он указывал то на одного, то на другого человека и вполголоса рассказывал о них: — Вот видишь, это называется замужняя женщина, она знает только два способа существования: либо стать игрушкой мужа, либо госпожой его. Впрочем, возможно, люди все так устроены. А вон тот человек называется ученым. Очень странное существо, он зарабатывает на жизнь тем, что пишет сомнительные комментарии к произведениям умерших гениев и ругает тех, кому еще предстоит стать гением. Когда я его вижу, меня всегда начинает клонить ко сну. А вот та женщина, посмотри, называется актрисой. Это старушонка, которая умеет представляться в жизни гораздо лучше, чем на сцене… Ох, опять мой больной зуб разнылся. А вон тот, видишь? Это землевладелец, ужасный зануда, других заставляет на себя работать, да еще постоянно брюзжит себе в оправдание: «Ведь я же и сам работаю». Удивительно, когда я его вижу, мне всякий раз кажется, будто по носу у меня ползают вши. А вон там, видишь, на скамейке сидит мужчина в белых перчатках. Таких я ненавижу, пожалуй, больше всех. Стоит ему появиться здесь, как в небе словно возникает мерзостный, зловонный желтый смерч.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-09-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: