История литературы Урала в контексте региональных исследований




 

 

Е. К. Созина

Относясь к небольшому числу территориально интегрированных империй, т. е. при колоссальной обширности занимаемых пространств не располагая заокеанскими владениями, Россия была «обречена» на громкое звучание региональной проблематики в своей истории — от земских соборов позднего Средневековья до радикальных федералистских доктрин XIX в. и беспрецедентных экспериментов с собственными границами в XX столетии. При этом культурный статус инкорпорировавшихся в государственное «тело» стран и народов исторически был различен. Западные (балтийские, польские, финские), кавказские и присоединенные позднее центральноазиатские территории имели на момент включения в империю развитые устные и/или письменные традиции. Кроме того, располагая довольно большим собственным населением, они не становились в сколь-нибудь значительном масштабе объектом этнически русской крестьянской колонизации. Иначе обстояло с восточными территориями, которые располагались вдоль Камы и далее, захватывая в свою орбиту Урал и Зауралье. Урал исторически складывался как многонациональный регион, этнический «котел» народов, где русские были пришлыми, все более и более укреплявшими свои позиции за счет промышленно развитой цивилизации, но где сохранялись иные по истокам и характеру культуры народов, проживавших здесь издревле. По словам современных исследователей, «...в полосе “подвижной границы” заселения русскими Урала и Сибири формировалась чересполосная, комбинированная система существования различных социально-экономических и культурно-бытовых укладов, которые либо были занесены переселенцами из областей Европейской России, либо имели автохтонное происхождение, либо представляли собой результат воздействия более развитых, чем автохтонные, азиатских цивилизаций» [Азиатская Россия, с. 32]. Так, если в Сибири пришлое русское население вскоре начало численно преобладать надаборигенами, тесня их культуру[1], то в Приуралье и Урало-Поволжском регионе, несмотря на возраставшую ассимиляцию местного населения и русских, удмурты, коми, мордва, татары и другие народы сохраняли основы этнических религий и самобытное искусство, ставшие затем базой этнонациональных идентичностей. На юге же Урала башкирская культура, исторически складывавшаяся в зоне интенсивного тюрко-арабо-персидского взаимодействия и объединившаяся затем с арабо-мусульманской культурой, имела свои мощные фольклорные и литературно-письменные корни, обеспечившие сохранность духовного потенциала этноса, несмотря на сложность его положения в составе империи с принципиально иными конфессиональными установками.

В этом плане Урал может быть сопоставлен со всей Россией. Еще В. О. Ключевский отмечал, что «великорусское племя» складывалось «в краю, который лежал вне старой, коренной Руси и в XII в. был более инородческим, чем русским краем» [Ключевский, с. 270]. Преобладание пространственно-территориального над иными факторами — социально-экономическим, духовно-религиозным, национальным — обусловило «уникальность формирования русского суперэтноса» по сравнению с другими европейскими нациями и афро-азиатскими этноконфессиональными общностями [см.: Зеленева, с. 18], и оно же, по- видимому, создало основу для складывания в России «совершенно новых региональных “миров” (от мистического Беловодья до экзотической манчжурской “Желто-России” и Русской Америки) и перспективных геополитических проектов» [Азиатская Россия, с. 15].

Таким образом, исторические особенности заселения края обусловили ряд фундаментальных черт культурогенеза Урала и Зауралья с XVI в. по настоящее время. Являясь не просто присоединенными, но по большей части завоеванными землями и по этой причине географически, экономически, а подчас и психологически отчуждаясь от Центра страны, уральские и зауральские владения России по факту сделались преимущественно русскими составными частями империи, в которых литература коренных народов имела большею частью дописьменный характер и сформировалась значительно позже, поскольку письменность получила ограниченную сферу бытования или отсутствовала вовсе (становление младописьменных литератур народов Севера произошло только в XX в., литературным языком башкир, которым владело ограниченное число грамотных людей, был общий для ряда близких народов язык тюрки). Русская книжная культура быстро сформировала свои центры («культурный регион» Строгановых, Тобольск, Туруханск и др. [см.: Литературные памятники; Ромодановская, с. 283—291; Соболева]) и, по существу, монополизировала роль поставщика сведений о новообретенных землях как для русского, так и для европейского читателя. Так, восточные владения России уже в XVII в. обнаружили становление литературного регионализма в собственном смысле, т. е. такого явления письменной культуры, которое, совпадая по языковому признаку с книжной традицией Центра, являет собой особую территориальную разновидность общенациональной литературы [см.: Панченко; Дергачева-Скоп; Ромодановская], на базе которой в Новое время начали развиваться письменные литературы коми, удмуртов, собственно башкир — литературные памятники каждого конкретного народа.

Расширение ареала русской словесности приводило к формированию двоякой перспективы описания новых географических реалий. Во-первых, появление разнообразных опытов символизации и семиотизации новых участков Русского государства происходило посредством конструирования образа, радикально остраняющего покоряемую территорию с позиции идеологии формирующегося имперского Центра, которому эта территория в военном отношении была противопоставлена. Начиная, по-видимому, с «Казанской истории» (1564—1566) русский читатель мог познакомиться с примерами подобного внешнего воззрения на участки активно формирующейся государственности. Во-вторых, в процессе хозяйственно-административного освоения края, а также и в результате деятельности приезжих культуртрегеров, сначала вынужденно, а затем вполне естественно инкорпорировавшихся в его социальную и культурную жизнь, в региональных центрах зарождались собственно местные литературные сообщества, возникновение которых свидетельствовало об изменениях в структуре литературного процесса: он переставал зависеть исключительно от культурных усилий столицы, обретая самобытные центры развития. Эти локальные культурные силы смотрели на регион, в котором они появились, словно изнутри, предоставляя читателю в своих текстах опыт само- описания территории, т. е. такого ее освещения, которое велось с точки зрения укорененного в ней человека, а не «завоевателя» или «покровителя».

В отечественной критике проблема краевых литератур была сформулирована еще в первой половине XIX в. Xарактерно, что наиболее показательным примером для рассуждений на эту тему стала письменная традиция УралоСибирского региона. Первым заметным прецедентом рефлексии о русской литературе за пределами ее привычной географии явилась книга немецкого критика Г. Кёнига «Литературные картины России» (1837) (русский перевод см.: [Кёниг]). Говоря о перспективах словесности востока страны, автор уподобил ее англоязычным литературам Северной Америки, подразумевая при этом слабую дистанцированность последних от «материнской» литературы Англии: «образующаяся. сибирская литература не будет, разумеется, иметь собственного, отличного характера»; «Она будет иметь такое же положение и такое же отношение к российской литературе, как англо-американская к английской» [Кёниг, с. 220]. Принципиально важно при этом, что работа Г. Кёнига родилась в сотрудничестве с «любомудром» Н. А. Мельгуновым, который, судя по всему, подсказал своему собеседнику некоторые ключевые положения его книги, например то, что «к многоразличным элементам русской натуры и русской жизни. принадлежат еще провинциальные элементы. русско-немецкий, сибирский и малороссийский» [Там же, с. 119], что язык сибиряков «во многих оборотах отступает от русского. У них есть свои поэты, произведения которых, обращаясь в рукописях, неизвестны в России» [Кёниг, с. 218][2]и т. д. Примечательно, что русская сибирская словесность фигурирует здесь в ряду этнических литератур: «локальное» как экзотика инонациональных окраин империи и «локальное» как продолжение русской культуры в новом для нее ареале критиком дифференцируется еще недостаточно четко. Очевидно, что эпизодические вкрапления диалектизмов в тексты областных писателей Сибири к появлению «местного» литературного языка ни в коем случае не привели [см.: Черных, с. 95—97]. Своеобразное положение Урало-Сибирского региона в составе империи как преимущественно русского, но отдаленного от национально-государственного центра делало подобную тенденцию потенциально возможной, однако лишь как некую попытку с исключительно маловероятным результатом. Осмысление самобытности региона пойдет в литературном творчестве по иному пути.

После Г. Кёнига и его высказываний об этнообластных литературных традициях пройдет достаточно много времени, прежде чем критика и филологическая наука вернутся к поставленной проблеме. Середина и вторая половина XIX в. стали временем развития самих этих традиций, которые вновь окажутся в поле зрения историков, краеведов, культурологов уже в начале XX столетия. Русское краеведение этого времени связано с деятельностью трех выдающихся ученых — Н. К. Пиксанова, И. М. Гревса и Н. П. Анциферова.

Вслед за литературой, которая в начале XX в., по словам одного из авторов обобщающего исследования по истории отечественной литературы, заново приходит к изучению многонациональной России («с ее еще неизведанными краями, с ее еще мало познанными социальными слоями населения» [Сливицкая, с. 605]), к культурным реалиям провинции обращаются и гуманитарные науки. Во многом это было связано с произошедшими во второй половине XIX — начале XX в. значительными изменениями в оценках России как государства, имеющего множество отдаленных от центра разнообразных слагаемых своего громадного ареала. По мере начавшейся в 1860-е гг. интенсивной модернизации привычная для имперского контекста антитеза метрополии, с одной стороны, и колониального владения — с другой, меняется на представление об органическом единстве составных частей страны. Имперский «проект» неуклонно эволюционирует в сторону «проекта» национального. Иначе говоря, по оценке современного исследователя, «.после 1863 г. произошло изменение принципов национальной политики: стал осуществляться курс на административную интеграцию национальных окраин в состав империи и языково-культурная унификация в форме русификации» [Зеленева, с. 89]. Перемены во внутриполитическом курсе правительства по-своему отражаются в общественном сознании российской интеллигенции. В 1888 г. Вл. Соловьев в статье «Русская идея» выдвинул тезис о провиденциальной миссии, объединяющей всю нацию на пути ее духовного развития. Это религиозно-философское учение имело разнообразные варианты, предлагавшиеся многими авторами (до и после Соловьева) — от Н. Я. Данилевского с его концепцией культурно-исторических типов (1869—1871), в рамках которой Россия мыслилась как особая цивилизация, и близкого ему В. И. Ламанского с его геополитической доктриной до находившихся на противоположном полюсе социальной полемики теоретиков федерализма (таких, как А. П. Щапов), также настаивавших на единстве национального «тела», но делавших акцент на борьбе областей с Центром. Несмотря на острую взаимную конфликтность, обе «ветви» этой полемики произрастали из сходного понимания того, что развитие страны диктуется не одной только волей монарха. Новое освещение получает и «провинциальный» вопрос, который сначала разрабатывался народниками 1870—1880-х гг., а затем вновь громко зазвучал в начале XX в. Так, из числа интересующих нас авторов новое видение провинции продемонстрировал в 1926 г. И. М. Гревс, последовавший в своем определении «органической» терминологии в духе Н. Я. Данилевского и О. Шпенглера: «.В самом деле, край, область — это как бы отдельные индивидуальности, подобие живых ячеек. из объединения которых слагается “коллективная личность” страны-нации, и ее душа образуется из постепенного органического сочетания культурных свойств ее частей» [Гревс, с. 491]. Описывающееся ниже становление русской литературной регионалистики было откликом на сумму этих культурно-философских и идеологических трансформаций.

В предложенной Н. К. Пиксановым и близкими к нему учеными перспективе провинция обрела непривычное для нее качество — «культурного гнезда» (Н. К. Пиксанов), «историко-культурного ландшафта» (Н. П. Анциферов), превратившись если не в самостоятельного «игрока» культурной сцены, конкурирующего с Петербургом и Москвой, то по меньшей мере в такую силу, влияние которой игнорировать уже было невозможно. Свой законченный в пределах данной эпохи облик краеведческая концепция в области литературоведения обрела в книге Н. К. Пиксанова «Областные культурные гнезда» (1928) и сопутствовавших ей работах ученого[3].

В первой половине XIX в. общепринятым было мнение, согласно которому столиц у русской культуры две — Санкт-Петербург и Москва. Причем как образы самих городов, так и их роли в культурном процессе осмысливались в виде противопоставления, в рамках которого имеющееся у одного из полюсов качество на другом полюсе менялось на противоположное. Эта оппозиция особенно активно обсуждалась в литературе и критике «натуральной школы», неоднократно затрагивалась В. Г. Белинским (например, в статье «Петербург и Москва», открывавшей сборник «Физиология Петербурга», 1846).

Не менее важным для русской культуры было возникшее ранее и приобретшее популярность в эпоху 1830-х гг. рассмотрение России как аморфносрединного пространства, растянутого между полюсами Запада и Востока, Европы и Азии. Первый «бином» был заброшен в русскую общественную мысль

П. Я. Чаадаевым («.мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того, ни другого» [Чаадаев, с. 41]), второй (с принципиально разной расстановкой ценностных акцентов) актуализируется в спорах западников и славянофилов. И если в 1830-е гг. отечественная словесность подходила к освоению экзотических национальных окраин страны, то в 1840-е гг. в литературу на равных правах с «извозчиками», «дворниками» и «шарманщиками» приходят представители региональных общностей: не только лермонтовский «кавказец» (очерк 1841 г.), но и «уральский казак» (одноименный очерк

В.И. Даля, 1841), «ярославец» (очерки В. Толбина, 1847; И. Кокорева, 1849), «орловцы», «калужане» и др. («Хорь и Калиныч» из «Записок охотника» И. Тургенева, 1847); не счесть, сколько раз изучаются и с разных сторон осматриваются москвичи и петербуржцы. Однако само по себе значение географического фактора в истории русской словесности и общественно-философской мысли, зафиксированное Н. В. Гоголем («Мысли о географии», «О преподавании всеобщей истории», 1831 — 1834, и др.), П. Я. Чаадаевым, А. И. Герценом (от художественных произведений 1840-х гг. до работы «О развитии революционных идей в России», 1851 — 1852, и др.), еще не стало предметом целенаправленной культуро-философской рефлексии. Экзотический мир инонациональных имперских окраин воспринимался почти исключительно как объект военного контроля, административного управления и источник поэтического вдохновения, но не идентифицировался как структурный компонент самого механизма культуры.

Поэтому, при всем желании Н. К. Пиксанова провести «топографическую дифференциацию культуры. дальше и глубже — в области» [Пиксанов, с. 18], литературный процесс XIX столетия (особенно до 60-х гг.) дает современному исследователю множество примеров скорее становления областных культурных очагов в рамках традиции Нового времени, «прорастания» тенденции, нежели яркую картину ее расцвета. В указанный период областные интеллигентские сообщества только формировались, делали свои первые шаги. Не случайно господствующая модель взаимодействия столичных центров с долго и непросто складывавшимися провинциальными сообществами видится Н. К. Пик- санову в образе эмиграции их наиболее ярких представителей в один из столичных городов.

Иерархическое положение «культурного гнезда», характеризуемого как «тесное единение», «органическое слияние» местных «культурных явлений» [Там же, с. 60], предстает под пером Н. К. Пиксанова скорее как подчинение столицам, предполагающее в основном исполнение «донорской» функции по отношению к Петербургу и Москве, насыщение столичной словесности этнографическим колоритом провинции. «Все эти областные культурные гнезда. объединены тем признаком, что, издавна накапливая местные культурные средства, они воспитывали исподволь своих питомцев, которые потом перемещаются в столицу» [Там же, с. 30]. Именно на этом основании исследователь предлагает «четко различать три группы русских писателей XIX в.: 1) усадебные, 2) столичные и 3) провинциальные» [Там же, с. 54, 57]. Н. К. Пиксанов отдает себе отчет в небесспорности предложенной классификации. Более того, он же отмечает возможность иного отношения столицы и провинции, как, например, в жизнедеятельности казанского литературного гнезда начала XIX в., деятели которого, «минуя традиционное посредничество столицы», взаимодействовали с более мощным источником культуры — европейским, а потому и впоследствии они «не разбредались в разные стороны, но оставались в одном гнезде» [Пиксанов, с. 42]. Однако сама по себе логика исследователя весьма показательна: локальные элементы привносятся в общерусскую литературу, отождествляющуюся со столичной, и как непосредственный людской ресурс, и как понимаемые в широком смысле тематические компоненты, черпаемые этой общерусской литературой из местных очагов.

Отметим, что вне зависимости от принципиального значения этой наглядно описанной Н. К. Пиксановым закономерности ее способности быстро и продуктивно концентрировать культурогенный потенциал буквально в одной точке (показательна здесь история Петербурга — тоже своеобразного культурного гнезда), ее длительное господство приводило в других местах к прямо противоположному эффекту — культурному опустошению тех самых провинциальных локальностей, периферийный и вторичный статус которых консервировался на неопределенно долгое время. Н. К. Пиксанов, по-видимому, чувствовал эту черту анализируемого процесса и потому уделил специальное внимание областничеству как альтернативе центростремительного движения выходцев из провинции, покидающих ее навсегда. «Областничество — это уже не фактическая наличность того или другого местного культурного запаса; это — осознанная тенденция, учет живых местных сил, стремление организовать их к дальнейшему развитию и противопоставить нивелирующему центру» [Там же, с. 32]. Весьма важно, что на излете 1920-х гг., накануне «великого перелома» и репрессий в отношении краеведения, ученым была сформулирована возможность качественного видоизменения культурной среды края: от самобытности как таковой («местный колорит») — к развитию культурного сообщества региона на основе локального самосознания (идентичности), привносящего новый смысл в культурный диалог Центра и периферии.

Параллельно в русской регионалистике развивался и другой подход, связанный с именем Н. П. Анциферова и заключавшийся в изучении текстов, посвященных конкретной местности (как правило, городу), вся совокупность которых обретала черты единого «городского текста», а сам город представал как важнейшая обстановка действия, а подчас и как самостоятельный герой целого ряда литературных произведений. По отношению к воззрениям Н. К. Пик- санова на «культурное гнездо» идеи Н. П. Анциферова находятся в ситуации дополнительности: если Н. К. Пиксанова интересовали силы, составляющие местный культурный очаг и либо остающиеся в нем, либо перемещающиеся в столицу, т. е. в центре внимания ученого находился аспект социокультурный (преимущественно люди и их биографии), то Н. П. Анциферов в первую очередь уделял внимание тексту, а точнее, группировкам текстов, циклизую- щихся вокруг образа города и формирующих связанный с этим городом м е - татекст. Способностью организовывать вокруг себя культурное пространство наделяется сама локальность, а происхождение вовлекаемых в ее орбиту людей, которые пишут о ней, оказывается второстепенным обстоятельством.

Так, образ Петербурга, по Н. П. Анциферову, «.живет своей жизнью, как и сам город, независимой от впечатлений отдельных его обитателей. Он имеет свои законы развития, над которыми не властны носители этого образа, его выразители» [Анциферов, 1991, с. 45]. Согласно этой логике, исследуемый локус должен обладать предельной притягательной силой. Таковой в начале XX в. располагал Санкт-Петербург, город и прежде интенсивно мифологизировавшийся, но в начале века сделавшийся символом того двухсотлетнего исторического периода, который, как считали писатели и поэты Серебряного века, подходил к своему эсхатологическому финалу. Петербург превратился в ключевой историко-культурный ландшафт эпохи сначала под пером художников (А. Пушкин, Н. Гоголь, Ф. Достоевский, Д. Мережковский, А. Блок, А. Белый, А. Ахматова и мн. др.), а затем — как главный герой русского имперского мифа — город стал предметом внимания историков культуры. По Н. П. Анциферову, «общение с местом становится путем приобщения к великому событию. “Здесь это было” — и оживает прошлое. Такова возрождающая сила историко-топографического чувства» [Анциферов, 1928, с. 323].

Предложенный Н. П. Анциферовым новаторский опыт исследования семантики «городского текста» оказался прологом к широко развернувшимся в России 1980-х гг. исследованиям семиотики как Петербурга (классическими здесь стали труды В. Н. Топорова и Ю. М. Лотмана [см.: Топоров; Лотман, т. 2, с. 9—21]), так и иных пространств и локусов, в том числе иностранных, создававших, однако, в произведениях русской литературы свои символические «территории» [см., например: Меднис; Константинова; Прохорова; Италия в русской литературе; Образы Италии.].

В свою очередь, программа изучения «культурных гнезд», восходящая к построениям Н. К. Пиксанова, оказалась востребованной авторами пионерского для своего времени научного проекта, осуществленного после десятилетий замалчивания региональной культурной проблематики, — академического двухтомника «Очерки русской литературы Сибири» (1982), подготовленного коллективом новосибирских филологов. Издание венчало собой почти двадцатилетнюю традицию частных исследований сибирской литературы начиная с момента ее зарождения в первой половине XVII в., а кроме того, сопровождалось масштабной эдиционной деятельностью (сер. «Литературные памятники Сибири», 1969—1990), в рамках которой были впервые напечатаны, а также возвращены из забвения многие малоизвестные литературные тексты и писательские имена. В духе времени основу методологии издания составила варьировавшая положения Н. К. Пиксанова и высказанная в 1930-е гг. М. К. Азадовс- ким идея связи писателя с местной культурной средой как главного фактора идентификации его в качестве регионального автора. «На наш взгляд, — писали составители двухтомника в его вводной части, — литература области или края — это часть общенациональной литературы, представленная художниками, которые тесно связаны с общественной жизнью данной области и участвуют в местном литературном движении. <.>.В основу данного исследования положен территориальный признак, и рассматривается в нем главным образом то, что происходило в самой Сибири» [Очерки русской литературы Сибири, т. 1, с. 11]. Проблема текстуализации ландшафта в разных перспективах и с разных точек зрения (в том числе и с внерегиональной) внимание авторов двухтомника не привлекла.

Уральский регион наряду с Петербургом, к которому в начале XX в. было приковано всеобщее внимание, является одним из важнейших историко-культурных ландшафтов России. Отталкиваясь от представления об Урале как об историко-культурном ландшафте, следует учитывать разнообразное семантическое поле, сложившееся в гуманитарных науках вокруг этого понятия за последние годы[4]. По словам историка, «любой культурный ландшафт проходит определенные стадии развития, а следовательно, историчен» [Манькова, с. 83]. Он является исторически сложившимся комплексным и многослойным образованием, включая в себя «пейзажные (материальные, физические) и нематериальные (духовные, информационные) компоненты. Целостный культурный ландшафт — это не просто “картинка”, это целый текст. прочтение которого является сложным и неочевидным процессом. При этом нематериальная часть культурного ландшафта — это не просто “плоский” текст, набор фраз, но и целая гамма свойств, отношений, восприятий и т. д. Поэтому важнейшей задачей исследователя становится интерпретация культурного ландшафта» [Туровский, с. 130]. Воссоздавая историю того или иного литературного памятника и осуществляя его интерпретацию с точки зрения сегодняшнего дня (что неизбежно для исследователя), мы входим в неповторимый контекст того места, где вырастал этот памятник, соприкасаемся с «гением места». Понимание Урала как целостного, хотя внутренне неоднородного историко-культурного ландшафта, позволяет представить его морфологию не только как сочетание продуктов материальной и духовной культуры, имея в виду под первыми рукотворные элементы (книги, журналы, летописи, библиотеки), но и как совокупность «предметностей» иного порядка (культурные гнезда, очаги, центры и регионы), из которых, собственно, и складывается «ментальная карта» региона. Ландшафт раскрывается по мере постижения его культурно-исторических, духовно-информационных свойств и ресурсов, и в этом плане исследование и познание литературной истории Урала предстает как одновременное развитие и рост, творческое обогащение культурного ландшафта края.

Само по себе выделение Урала в качестве весомого слагаемого национального геокультурного пространства не является исследовательской прихотью и может быть без особого труда объяснено. Нетрудно заметить, что ряд территориальных миров, входящих в географический контур России, располагают в отечественной культурной традиции чрезвычайно емким знаковым потенциалом: частотность их описаний, эстетический уровень и драматизм связанных с ними текстов, масштаб писателей, обращавших к ним свой взор, несравненно значительнее, чем в случае с большинством прочих территорий страны. И дело не в том, сколько (и каких) писателей здесь родилось, проживало, какой именно классик проезжал через регион и обессмертил его имя в своем сочинении. Дело в другом: акценты на тех или иных участках национального геокультур- ного ареала подчинены определенной закономерности. Как правило, неординарной семантической насыщенностью характеризуются территории, связанные с концептом периферии, или, говоря более традиционно, окраинные территории империи, к тому же довольно часто находившиеся вблизи от границы. Отметим здесь уже упомянутый Петербург, а также Крым, Кавказ, Сибирь, Урал. Представляя собой примеры не просто периферии, но завоеванной периферии, эти новообретенные земли при переходе под державу русского царя тем более нуждались в идеологическом переосмыслении и символическом «переименовании» (вплоть до переименования самой местности и ее конкретных локусов). В свою очередь, значимость «московского текста» определяется соотнесенностью Москвы с прямо противоположной структурной позицией Центра. Пространство, расположенное между периферией и Центром, воспринимается как давно освоенное, а потому концентрирует в себе значительно меньший семантический ресурс и в семиотическом плане неизбежно провинциализируется, учитывая разнообразный семантический потенциал, накопленный концептом «провинция» за последние два века, когда от обозначения административной единицы слово «дрейфует» ко вполне определенному культурному контексту и к концу XIX в. обретает два основных «неразрывно связанных друг с другом смысла — убогого никчемного захолустья и потерянного рая» [Зайонц, с. 323].

Провинции, «понятию для русской культуры неоднозначному и даже болезненному» [Геопанорама русской культуры, с. 10], посвящено немало сборников и соответственно научных встреч, состоявшихся на протяжении 1990-х — начала 2000-х гг. В высказываниях ряда современных авторов акцентируется позитивная для русской культуры роль этого «нравственно-культурного» феномена, нередко тематизирующая почвеннические воззрения самого исследователя: «.Провинциальная культура — в каких бы территориальных пределах ее ни выделять и сколь бы высокой или примитивной с точки зрения стороннего исследователя она ни казалась — есть творческое выражение исторически сложившихся духовных, материальных и общественных потребностей там живущего народа, и именно эти почвенные интересы придают областной культуре тот оригинальный облик, что отличает ее от культуры столичной, находящейся под постоянным инновационным воздействием Запада» [Серебренников, с. 36].

Не только собственно географическая — рубежная — локальность, но и особый знаковый статус Урала и вообще «уральского» в русской литературе [см. по этому поводу: Абашев; Анисимов] не позволяют отнести его к российской провинции. Однако приходится признать и чрезвычайную сложность, историческую изменчивость границ региона — как собственно топографических, так и смысловых, ибо далеко не сразу регион обрел современный контур на ментальной карте русского человека и далеко не сразу получил свое, ныне привычное, название. В отличие от Москвы и Петербурга, имеющих точные географические координаты, или Крыма, очертания которого заданы морями, и Кавказа, чей образ неразрывно связан со стабильными референтами в виде Кавказского хребта и уникального образа жизни местных народов, Урал издавна был пространством необычайно «эластичным» и диффузным. Парадокс заключается в том, что в русской политико-административной традиции он сравнительно поздно (во второй половине XVIII — начале XIX в.) был оформлен как единое пространство совместно с Прикамьем и, таким образом, административно отделен от Сибири. Вместе с тем первые репрезентации Уральского хребта (Камня, Каменного пояса) в текстах как русского, так и европейского происхождения являются гораздо более ранними, чем репрезентации самой Сибири, название которой в русских источниках начинает звучать только с XV столетия [см.: Лимонов, с. 115—116]. Данное положение вещей обусловлено тем огромным значением, которое издревле приписывалось европейскими наблюдателями далеким горам на северо-востоке. Навсегда зафиксировавшись сначала в европейском, а затем и в русском сознании как восточная граница Европы и одновременно как «шов», соединяющий ее с Азией, Урал в семантическом отношении оказался равно открыт обеим (и северо-азиатской и европейской) перспективам с соответствующим разнообразием возможных истолкований: и как последнего бастиона Европы, и как начала «другого» (неевропейского) мира — настоящий «фронтир», если воспользоваться термином американского ученого Ф. Тернера.

Литература на это давнее предназначение Урала реагировала чутко и проницательно, вписывая образ территории в мифологический сюжет о переходе героя в «иной», сказочный, ирреальный мир, хотя и в этой своей сюжетной роли «уральский текст» русской литературы граничил с «сибирским», как бы «открывая» его. Как отметил сначала Ю. М. Лотман, а затем более детально продемонстрировал В. И. Тюпа, в классических романах XIX в. (типа «Преступления и наказания» Ф. М. Достоевского или «Воскресения» Л. Н. Толстого) пребывание в Сибири обещает герою наряду с телесными страданиями (в центре внимания писателей обычно находится каторжник, ссыльный, переселенец) еще и духовное перерождение [см.: Тюпа; Лотман, т. 3, с. 98—103]. Таким образом, можно сказать, что символико-идеологическая интерпретация Уральского горного хребта дает жизнь сибирскому, а затем и собственно уральскому тематическим субстратам русской словесности[5].

В широком смысле Уральский регион включает в себя целый ряд прилегающих к горному хребту территорий, чья историческая судьба оказалась тесно связанной с движением русской государственности, русской культуры на восток, а интеллигентские сообщества которых формировали в своих текстах единую «смысловую доминанту», которая «в случае локального текста» являет собой «сгущенность передачи местной атмосферы» [Башмакофф, с. 581]. Это единство «местной атмосферы», художественная манифестация самосознания края реконструируются в процессе анализа ключевых литературных памятников и связанных с данным регионом литературных традиций, что составляет центральную задачу проекта по воссозданию академической истории литературы Урала[6].

Список литературы

Абашев В. В. Пермь как текст. Пермь в русской культуре и литературе XX века. Пермь, 2008.

Азадовский М. К. Сибирская литература. К истории постановки вопроса // Сибир. лит.-краевед. сб. Иркутск, 1928.

Азиатская Россия в геополитической и цивилизационной динамике, XVI—XX века /

В.В. Алексеев, Е. В. Алексеева, К. И. Зубков, И. В. Побережников. М., 2004.

Анисимов К. В. Урал глазами путешественников: мифопоэтика, идеология, этнография // Лит. процесс на Урале в контексте ист.-культур. взаимодействий, конец XIV— XVIII в. / отв. ред. Е. К. Созина. Екатеринбург, 2006. С. 21—51.

Анциферов Н. П. Краеведный путь в исторической науке: (историко-культурные ландшафты) // Краеведение. 1928. Т. 5, № 6. С. 321—338.

Анциферов Н. П. Душа Петербурга. Петербург Достоевского. Быль и миф Петербурга. М., 1991.

Башмакофф Н. Локальный текст, голос памяти и поэтика пространства // История и повествование / под ред. Г. В. Обатнина и П. Песонена. М., 2006. С. 576—591.

Веденин Ю. А. Искусство как один из факторов формирования культурного ландшафта// Изв. АН СССР. Сер. геогр. 1988. № 1. C. 17—24.

Геопанорама русской культуры: провинция и ее локальные тексты / отв. ред. Л. О. Зайонц; сост. В. В. Абашев, А. Ф. Белоусов, Т. В. Цивьян. М., 2004.

Главацкая Е. М. Религиозный ландшафт Урала: феномен, проблемы реконструкции, методы исследования // Урал. ист. вестн. 2008. № 4(21). С. 76—82.

Гревс И. История в краеведении // Краеведение. 1926. Т.2, № 4. С. 487—508.

Дергачева-Скоп Е. И. Из истории литературы Урала и Сибири XVII века. Свердловск, 1965.

Дергачева-Скоп Е. И., Алексеев В. Н. Концепт «культурное гнездо» и региональные аспекты изучения духовной культуры Сибири // Культурное наследие Азиатской России: материалы I Сибиро-Урал. ист. конгресса (25—27 ноября 1997 г.). Тобольск, 1997. С. 3—8.

Зайонц Л. О. История слова и понятия «провинция» в русской культуре // Russian Literature. North Holland. 2003. 53. С. 307—330.

Зеленева И. В. Геополитика и геостратегия России, XVIII — первая половина XIX в. СПб., 2005.

Италия в русской литературе: сб. ст. / под ред. Н. Е. Меднис. Новосибирск, 2007.

Каганский В. Л., Родоман Б. Б. Культура в ландшафте и ландшафт в культуре // Наука о культуре: итоги и перспективы: (информ.-аналит. сб.). Вып. 3. М., 1995. С. 2—4.

Культурный ландшафт Русского Севера: Пинежье, Поморье / В. Н. Калуцков, А. А. Иванова, Ю. А. Давыдова и др. М., 1998.

Калуцков В. Н. Ландшафт в культурной географии. М., 2008.

Кёниг Г. Очерки русской литературы. СПб., 1862

Ключевский В. О. Курс лекций по русской истории. Лекция 17 // Ключевский В. О. Русская история: полный курс лекций: в 3 кн. Кн. 1. Ростов н/Д., 1998.

Константинова С. Л. «Итальянский текст» русской литературы XIX—XX вв. Псков, 2005.

Лимонов Ю. А. Первое упоминание о Сибири в русских источниках // Изв. СО АН СССР. 1967. № 1. Сер. обществ. наук. Вып. 1.

Литературные памятники Тобольского архиерейского дома XVII века. Новосибирск, 2001.

Лотман Ю. М. Избранные статьи: в 3 т. Таллин, 1992—1993.

Любавский М. К. Обзор истории русской колонизации с древнейших времен и до XX века. М., 1996.

Манькова И. Л. Формирование православного ландшафта Зауралья в XVII в. // Урал. ист. вестн. 2008. № 4(21). С. 83—97.

Меднис Н. Е. Венеция в русской литературе. Новосибирск, 1999.

Образы Италии в русской словесности XVIII—XX вв.: сб. ст. / под ред. О. Б. Лебедевой, Н. Е. Меднис. Томск, 2009.

Очерки русской литературы Сибири: в 2 т. Новосибирск, 1982.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-18 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: