Очерк о жизни и творчестве русского поэта Арсения Несмелова 6 глава




 

 

Ты дулом дуло револьвера

Встречал на пашне голубой,

Где распластавшейся химерой

Полз ощетинившийся бой.

 

И без обмана, без утайки

Играя в смерть, ходил во мглу

Развинчивать на рельсы гайки

У бронепоезда в тылу.

 

Ночная птица, в дыме зарев

Бросал ты нам крыло в глаза,

Но улеглась, до дна ударив,

Отбушевавшая гроза.

 

Ничьей постели изголовья

Не выпотрошит ураган.

Легло крахмальное бескровье

На заржавевший ятаган.

 

Так по бетонной кровле верка,

Вердена или Оссовца,

Что не успели исковеркать

Враги гранатой до конца, —

 

Веселых женщин горожане

Ведут в подземный каземат,

Чтобы, как губку, визг и ржанье

О грозный камень отжимать.

 

Какое дело стайке талой

До нас, бесклювых сторожих,

Чья память остов обветшалый

Благоговейно сторожит.

 

Как аксиому, без усилья,

Прими покорно и светло

Свои простреленные крылья

И безглагольное дупло.

И ночи жди.

 

 

СТИХИ О РЕВОЛЬВЕРАХ [84]

 

 

I

 

Ты — честный, простой револьвер,

Ты сжился с солдатским матом.

Тебя ли сравню, мой лев,

С капризником автоматом!

 

Ты — в вытертой кобуре,

Я — в старой солдатской шинели…

Нас подняли на заре,

Лишь просеки засинели.

 

Сближались ползком в лугах,

И вот пулемет судачит.

Подпрыгивает кулак

Стремительною отдачей.

 

Поклевывало. Выковыривало.

Разбрызгивало мозги.

Как будто со всей Сибири

В овраг наползли враги.

 

Но выход из смерти узок:

Как овцы прижались к тыну.

— Музыки!

Без музыки не опрокинут!

 

II

 

Вздрогнули медные трубы.

— Фланг по соседу, четвертая!

Марш металлически грубо

Поднял, рванул и развертывал.

 

Вынырнули.

За ометом

Скирдовые рога.

Над пулеметом

Группа врага.

 

Волей к удаче

Сжата скула.

Камнем отдачи

Прыгнул кулак.

 

III

 

В смолкнувшей музыке боя

(Как водолазы на дне!)

Мы — дуэлянты, нас двое:

Я и который ко мне.

 

Штык, набегая, с размаху —

Лопастностью весла.

Брызнула кровь на рубаху

Ту, что удар нанесла.

 

Поле. Без краю и следа.

Мята — ромашка — шалфей.

Трупы за нами — победа,

Фляга со спиртом — трофей.

 

IV

 

Труп лежал с открытыми глазами,

И по утру, рано поутру,

Подошел солдат — лицо как камень —

И присел, обшаривая труп.

 

В сумерках рассвета мутно-серых

Лязгнет, думалось, и станет жрать.

Впрочем, мой рассказ о револьверах,

Так о них и надо продолжать.

 

«На, возьми его за папиросу!»

Сиплому солдатику не впрок

Хрупкий, ядовито-смертоносный

Черный бескурковый велодог.

 

V

 

Любил я еще веблей

(С отскакивающей скоб o ю),

Нагана нежней и злей,

Он очень пригож для боя.

 

Полгода носил его,

Нам плохо пришлось обоим.

Порядочно из него

Расстреливалось обойм.

 

Он пламя стволом лакал,

Ему незнакома оробь…

Его я швырнул в Байкал,

В его голубую прорубь.

 

А маузер — это вздор!

Лишь в годы, когда тупеют,

Огромный его топор

Выпяливают портупеей….

 

VI

 

Я кончил. Оружье где?

Тревогой, былое, взвейся!

В зеленой морской воде

Чужой притаился крейсер.

 

Подобно колоколам,

Поет об ушедшем память,

Но шашка — напополам,

Но в пыльный цейхгауз — знамя!

 

 

ПАРТИЗАНЫ[85]

 

 

Темная летящая вода

Море перекатывала шквалом.

Говорила путникам она

В рупор бури голосом бывалым.

 

Старый трехцилиндровый мотор

Мучился, отсчитывая силы,

Но волна, перешагнув простор,

Била в борт, и шкуну относило

С курса, правильного как стрела…

 

Черная и злая ночь была!

 

В трюме керосиновый угар,

Копоть на металле маслянистом.

Лампы сумасшедшая дуга

Над мотором и над мотористом.

А борта наскальживает свистом

Волн и ветра скользкая пурга.

 

А пониже ящики. Вдоль стен,

В дохах, вывернутых по-медвежьи,

Лица спрятав в выступы колен —

Люди каменного побережья.

 

Пальцев закорузлая кора,

В пальцах — черные винчестера.

 

Завтра, в бухте, скрывшей от врага

Черные, упавшие в лагуну,

Красные от кленов берега,

Разгрузив трепещущую шкуну, —

Будут вглубь до полночи шагать.

 

А потом японский броневик

Вздрогнет, расхлябаснут динамитом.

Красный конь, колеса раздробив,

Брызнет оземь огненным копытом.

 

И за сопки, за лесной аул

Перекатит ночь багровый гул.

 

 

БАЛЛАДА О ДАУРСКОМ БАРОНЕ [86]

 

 

К оврагу,

Где травы ржавели от крови,

Где смерть опрокинула трупы на склон,

Папаху надвинув на самые брови,

На черном коне подъезжает барон.

 

Он спустится шагом к изрубленным трупам

И смотрит им в лица,

Склоняясь с седла, —

И прядает конь,

Оседающий крупом,

И в пене испуга его удила.

 

И яростью,

Бредом ее истомяся,

Кавказский клинок —

Он уже обнажен —

В гниющее

Красноармейское мясо,

Повиснув к земле,

Погружает барон.

 

Скакун обезумел,

Не слушает шпор он,

Выносит на гребень,

Весь в лунном огне, —

Испуганный шумом,

Проснувшийся ворон

Закаркает хрипло на черной сосне.

 

И каркает ворон,

И слушает всадник,

И льдисто светлеет худое лицо.

Чем возгласы птицы звучат безотрадней,

Тем

Сжавшее сердце

Слабеет кольцо.

 

Глаза засветились.

В тревожном их блеске —

Две крошечных искры,

Два тонких луча…

Но нынче,

Вернувшись из страшной поездки,

Барон приказал:

«Позовите врача!»

 

И лекарю,

Мутной тоскою оборон

(Шаги и бряцание шпор в тишине),

Отрывисто бросил:

«Хворает мой ворон:

Увидев меня,

Не закаркал он мне!»

 

Ты будешь лечить его,

Если ж последней

Отрады лишусь — посчитаюсь с тобой!..»

Врач вышел безмолвно

И тут же,

В передней,

Руками развел и покончил с собой.

 

А в полдень

В кровавом Особом Отделе

Барону,

В сторонку дохнув перегар,

Сказали:

«Вот эти… Они засиделись:

Она — партизанка, а он — комиссар».

 

И медленно

В шепот тревожных известий —

Они напряженными стали опять —

Им брошено:

«На ночь сведите их вместе,

А ночью — под вороном — расстрелять!»

 

И утром начштаба барону прохаркал

О ночи и смерти казненных двоих…

«А ворон их видел?

А ворон закаркал?» —

Барон перебил…

И полковник затих.

 

«Случилось несчастье! —

Он выдавил

(Дабы

Удар отклонить —

Сокрушительный вздох). —

С испугу ли —

Все-таки крикнула баба —

Иль гнили объевшись, но…

Ворон издох!»

 

«Каналья!

Ты сдохнешь, а ворон мой — умер!

Он,

Каркая,

Славил удел палача!.. —

От гнева и ужаса обезумев,

Хватаясь за шашку,

Барон закричал. —

 

Он был моим другом.,

В кровавой неволе

Другого найти я уже не смогу!»

И, весь содрогаясь от гнева и боли,

Он отдал приказ отступать на Ургу.

 

Стенали степные поджарые волки,

Шептались пески,

Умирал небосклон…

Как идол, сидел на косматой монголке,

Монголом одет,

Сумасшедший барон.

 

И, шорохам ночи бессонной внимая,

Он призраку гибели выплюнул:

«Прочь!»

И каркала вороном

Глухонемая,

Упавшая сзади

Даурская ночь.

 

______

 

Я слышал:

В монгольских унылых улусах,

Ребенка качая при дымном огне,

Раскосая женщина в кольцах и бусах

Поет о бароне на черном коне…

 

И будто бы в дни,

Когда в яростной злобе

Шевелится буря в горячем песке, —

Огромный,

Он мчит над пустынею Гоби,

И ворон сидит у него па плече.

 

 

БРОНЕВИК [87]

 

 

У розового здания депо

С подпалинами копоти и грязи,

За самой дальней рельсовой тропой,

Куда и сцепщик с фонарем не лазит, —

Ободранный и загнанный в тупик,

Ржавеет «Каппель», белый броневик.

 

Вдали перекликаются свистки

Локомотивов… Лязгают форкопы.

Кричат китайцы… И совсем близки

Веселой жизни путаные тропы;

Но жизнь невозвратимо далека

От пушек ржавого броневика.

 

Они глядят из узких амбразур

Железных башен — безнадежным взглядом,

По корпусу углярок, чуть внизу,

Сереет надпись: «Мы — до Петрограда!»

Но явственно стирает непогода

Надежды восемнадцатого года.

 

Тайфуны с Гоби шевелят пески,

О сталь щитов звенят, звенят песчинки…

И от бойниц протянуты мыски

Песка на опорожненные цинки:

Их исковеркал неудачный бой

С восставшими рабочими, с судьбой.

 

Последняя российская верста

Ушла на запад. Смотаны просторы.

Но в памяти легко перелистать

Весь длинный путь броневика, который,

Фиксируя атаки партизаньи,

Едва не докатился до Казани.

 

Врага нащупывая издалека,

По насыпи, на зареве пожарищ, —

Сползались тяжко два броневика,

И «Каппеля» обстреливал «Товарищ».

А по бокам, раскапывая степь,

Перебегала, кувыркаясь, цепь.

 

Гремит великолепная дуэль.

Так два богатыря перед войсками,

Сойдясь в единоборческий дуэт,

Решали спор, тянувшийся годами…

Кто Голиаф из них и кто Давид —

Об этом будущее прогремит.

 

Подтягиваясь на веревке верст,

Кряхтя, наматывая их на оси,

Полз серый «Каппель», неуклонно пер,

Стремясь Москву обстреливать под осень,

Но отступающим — не раз, не два —

Рвались мостов стальные кружева.

 

А по ночам, когда сибирский мрак

Садился пушкам на стальные дула, —

Кто сторожил и охранял бивак,

Уйдя за полевые караулы?

Перед глухой восставшею страной

Стоял и вслушивался, стальной…

 

Что слышал он, когда смотрел туда,

Где от костров едва алели вспышки,

И щелкнувшей ладонью — «на удар!» —

Гремел приказ из командирской вышки:

«Костры поразложили, дуй их в пим!

Пусть, язви их, не спят, коль мы не спим!»

 

У командира молодецкий вид.

Фуражка набок, расхлебаснут ворот.

Смекалист, бесшабашен, норовист —

Он чертом прет на обреченный город.

Любил когда-то Блока капитан,

А нынче верит в пушку и наган.

 

Из двадцати трех — отданы войне

Четыре громыхающие года…

В земле, в теплушке, в тифе и в огне

(Не мутит зной, так треплет непогода!),

Всегда готов убить и умереть,

Такому ли над Блоками корпеть!

 

Но бесшабашное «не повезло!»

Становится стремительным откатом,

Когда все лица перекосит злость

И губы изуродованы матом:

Лихие пушки, броневик, твои

Крепят ариергардные бои!

 

У отступающих неверен глаз,

У отступающих нетверды руки,

Ведь колет сердце ржавая игла

Ленивой безнадежности и скуки,

И слышен в четкой тукоте колес

Крик красных партизанов: «Под откос!»

 

Ты отползал, как разъяренный краб,

Ты пятился, подняв клешни орудий,

Но, жаждой мести сердце обокрав,

И ты рванулся к плачущей запруде

Людей бегущих. Мрачен и жесток,

Давя своих, ты вышел на восток…

 

Граничный столб. Китайский офицер

С раскосыми веселыми глазами,

С ленивою усмешкой на лице

Тебя встречал и пожимал плечами.

Твой командир — едва ль не генерал —

Ему почтительно откозырял.

 

И командиру вежливо: «Прошу!»

Его команде лающее: «Цубо!»

Надменный, как откормленный буржуй,

Харбин вас встретил холодно и грубо:

«Коль вы, шпана, не добыли Москвы,

На что же, голоштанные, мне вы?»

 

И чтоб его сильней не прогневить —

Еще вчера стремительный и зоркий,

Уполз покорно серый броневик

За станцию, на затхлые задворки.

И девять лет на рельсах тупика

Ржавеет рыжий труп броневика.

 

И рядом с ним — ирония судьбы,

Ее громокипящие законы —

Подняв молотосерпные гербы,

Встают на отдых красные вагоны…

Что может быть мучительней и горше

Для мертвых дней твоих, бесклювый коршун!

 

Цицикар, 1928

 

В ЛОМБАРДЕ [88]

 

 

В ломбарде старого ростовщика,

Нажившего почет и миллионы,

Оповестили стуком молотка

Момент открытия аукциона.

 

Чего здесь нет! Чего рука нужды

Не собрала на этих полках пыльных,

От генеральской Анненской звезды

До риз с икон и крестиков крестильных.

 

Былая жизнь, увы, осуждена

В осколках быта, потерявших имя…

Поблескивают тускло ордена,

И в запыленной связке их — Владимир.

 

Дворянства знак. Рукой ростовщика

Он брошен на лоток аукциона.

Кусок металла в два золотника,

Тень прошлого и — тема фельетона.

 

Потрескалась багряная эмаль —

След времени, его непостоянство.

Твоих отличий никому не жаль,

Бездарное последнее дворянство.

 

Но как среди купеческих судов

Надменен тонкий очерк миноносца, —

Среди тупых чиновничьих крестов

Белеет грозный крест Победоносца.

 

Святой Георгий — белая эмаль,

Простой рисунок… Вспоминаешь кручи

Фортов, бросавших огненную сталь,

Бетон, звеневший в вихре пуль певучих,

 

И юношу, поднявшего клинок

Над пропастью бетонного колодца.

И белый окровавленный платок

На сабле коменданта — враг сдается!

 

Георгий — он в руках ростовщика!

Но не залить зарю лавиной мрака.

Не осквернит негодная рука

Его неоскверняемого знака.

 

Пусть пошлости неодолимой клев

Швыряет нас в трясучий жизни кузов, —

Твой знак носил прекрасный Гумилев

И первым кавалером был Кутузов!

 

Ты гордосгь юных — доблесть и мятеж,

Ты гимн победы под удары пушек.

Среди тупых чиновничьих утех

Ты — браунинг, забытый меж игрушек.

 

Не алчность, робость чувствую в глазах

Тех, кто к тебе протягивает руки,

И ухожу… И сердце всё в слезах

От злобы, одиночества и муки.

 

 

ВОСЕМНАДЦАТОМУ ГОДУ [89]

 

 

Идут года. На водоемах мутных

Летящих лет черту не проведу.

Всё меньше нас, отважных и беспутных,

Рожденных в восемнадцатом году.

 

Гремящий год! В венце багровых зарев

Он над страной прозыбил шаткий шаг,

То партизан, то воин государев,

Но вечно исступлением дыша.

 

_____

 

И, обреченный, он пылал отвагой.

Был щит его из гробовой доски.

Сражался он надломленною шпагой,

Еще удар, и вот она — в куски.

 

И умер он, взлетев ракетой яркой,

Рассыпав в ночь шрапнели янтаря;

В броневике, что сделан из углярки,

Из Омска труп умчали егеря.

 

Ничьи знамена не сломила гибель,

Не прогремел вослед ничей салют,

Но в тех сердцах, где мощно след он выбил,

И до сих пор ему хвалу поют.

 

И не напрасно по полям Сибири

Он проскакал на взмыленном коне

В защитном окровавленном мундире,

С надсеченной гранатою в руке.

 

Кто пил от бури, не погасит жажды

У мелко распластавшейся струи,

Ведь каждый город и поселок каждый

Сберег людей, которые — твои.

 

Хранят они огонь в глазах бесстрастных,

И этот взор — как острие ножа.

Ты научил покорных, безучастных

Великому искусству мятежа!

 

Пусть Ленин спит в своем гробу стеклянном —

Пуст Мавзолей и мумия мертва,

А ты еще гуляешь по полянам,

И году прогремевшему — хвала.

 

Хвала тебе, год-витязь, год-наездник,

С тесьмой рубца, упавшей по виску.

Ты выжег в нас столетние болезни:

Покорность, нерешительность, тоску.

 

Всё меньше нас — о Год! — тобой рожденных,

Но верю я, что в гневе боевом

По темным селам, по полям сожженным

Проскачешь ты в году…

 

БЕЗ РОССИИ (Харбин, 1931)

 

«Свою страну, страну судьбы лихой…» [90]

 

 

Свою страну, страну судьбы лихой,

Я вспоминаю лишь литературно:

Какой-то Райский и какой-то Хорь:

Саводников кладбищенские урны!

 

И Вера — восхитительный «Обрыв» —

Бескрылая, утратившая силу.

И, может быть, ребенком полюбив,

Еще я вспомню дьякона Ахиллу.

 

Конечно, список может быть длинней,

Но суть не в нем; я думаю, робея, —

В живой стране, в России этих дней,

Нет у меня родного, как в Бомбее!

 

Не получить мне с родины письма

С простым, коротким: «Возвращайся, милый!»

Разрублена последняя тесьма,

Ее концы разъединили — мили.

 

Не удивительно ли: страна —

В песках пустыни, что легли за нами, —

Как скользкая игла обронена,

Потеряна, как драгоценный камень!

 

Уже печаль и та едва живет,

Отчалил в синь ее безмолвный облик,

И от страны, меня отвергшей, вот —

Один пустой литературный облик.

 

 

«Хорошо расплакаться стихами…»

 

 

Хорошо расплакаться стихами.

Муза тихим шагом подойдет.

Сядет. Приласкает. Пустяками

Все обиды наши назовет.

 

Не умею. Только скалить зубы,

Только стискивать их сильней

Научил поэта пафос грубый

Революционных наших дней.

 

Темень бури прошибали лбом мы,

Вязли в топях, зарывались в мхи.

Не просите, девушки, в альбомы

Наши зачумленные стихи!

 

Вам ведь только розовое снится.

Синее. Без всяких катастроф…

Прожигает нежные страницы

Неостывший пепел наших строф!

 

 

ПЕРЕХОДЯ ГРАНИЦУ [91]

 

 

Пусть дней немало вместе пройдено,

Но вот не нужен я и чужд,

Ведь вы же женщина — о Родина! —

И, следовательно, к чему ж

 

Всё то, что сердцем в злобе брошено,

Что высказано сгоряча:

Мы расстаемся по-хорошему,

Чтоб никогда не докучать

 

Друг другу больше. Всё, что нажито,

Оставлю вам, долги простив, —

Вам эти пастбища и пажити,

А мне просторы и пути.

 

Да ваш язык. Не знаю лучшего

Для сквернословий и молитв,

Он, изумительный, — от Тютчева

До Маяковского велик.

 

Но комплименты здесь уместны ли, —

Лишь вежливость, лишь холодок

Усмешки, — выдержка чудесная

Вот этих выверенных строк.

 

Иду. Над порослью — вечернее

Пустое небо цвета льда.

И вот со вздохом облегчения:

«Прощайте, знаю: навсегда!»

 

 

НА ВОДОРАЗДЕЛЕ

 

 

Воет одинокая волчиха

На мерцанье нашего костра.

Серая, не сетуй, замолчи-ка, —

Мы пробудем только до утра.

 

Мы бежим, отбитые от стаи,

Горечь пьем из полного ковша,

И душа у нас совсем пустая,

Злая, беспощадная душа.

 

Всходит месяц колдовской иконой —

Красный факел тлеющей тайги.

Вне пощады мы и вне закона, —

Злую силу дарят нам враги.

 

Ненавидеть нам не разучиться,

Не остыть от злобы огневой…

Воет одинокая волчица,

Слушает волчицу часовой.

 

Тошно сердцу от звериных жалоб,

Неизбывен горечи родник…

Не волчиха — родина, пожалуй,

Плачет о детенышах своих.

 

 

СПУТНИЦЕ

 

 

Ты в темный сад звала меня из школы

Под тихий вяз, на старую скамью,

Ты приходила девушкой веселой

В студенческую комнату мою.

 

И злому непокорному мальчишке,

Копившему надменные стихи,

В ребячье сердце вкалывала вспышки

Тяжелой, темной музыки стихий.

 

И в эти дни тепло твоих ладоней

И свежий холод непокорных губ

Казался мне лазурней и бездонней

Венецианских голубых лагун…

 

И в старой Польше, вкапываясь в глину,

Прицелами обшаривая даль,

Под свист, напоминавший окарину, —

Я в дымах боя видел не тебя ль…

 

И находил, когда стальной кузнечик

Смолкал трещать, все лепты рассказав,

У девушки из польского местечка —

Твою улыбку и твои глаза.

 

Когда ж страна в восстаньях обгорала,

Как обгорает карта на свече, —

Ты вывела меня из-за Урала

Рукой, лежащей па моем плече.

 

На всех путях моей беспутной жизни

Я слышал твой неторопливый шаг,

Твоих имен святой тысячелистник

Как драгоценность бережет душа!

 

И если пасть беззубую, пустую

Разинет старость с хворью на горбе,

Стихом последним я отсалютую

Тебе, золотоглазая, тебе!

 

 

«В эти годы Толстой зарекался курить…»

 

 

В эти годы Толстой зарекался курить

И ушел от жены на диван в кабинете.

В эти годы нетрудно себя укротить,

Но заслуга ль они, укрощения эти!

 

Укротителем заперта рысь на замок,

Сорок стражей годов — часовыми у дверцы.

Ты двенадцати раз подтянуться не мог

На трапеции. Ты вспоминаешь о сердце.

 

И, впервые подумав о нем, никогда

Не забудешь уже осторожности некой.

Марш свой медленный вдруг ускоряют года:

Сорок два, сорок три, сорок пять и полвека.

 

Что же, бросим курить. Простокваша и йод.

Больше нечего ждать. Жизнь без радуг. Без премий.

И бессонницами свою лампу зажжет

Отраженная жизнь, мемуарное время.

 

 

«Женщины живут, как прежде, телом…» [92]

 

 

Женщины живут, как прежде, телом,

Комнатным натопленным теплом,

Шумным шелком или мехом белым,

Ловкой ложью и уютным злом.

 

Мы, поэты, думаем о Боге

И не знаем, где его дворцы.

И давно забытые дороги

Снова — вышарканные торцы.

 

Но, как прежде, радуются дети…

И давно мечтаю о себе —

О веселом маленьком кадете,

Ездившем в Лефортово на «Б».

 

Темная Немецкая. Унылый

Холм дворца и загудевший сад…

Полно, память, этот мальчик милый

Умер двадцать лет тому назад!

 

 

«Всё чаще и чаще встречаю умерших… О нет…» [93]

 

 

Всё чаще и чаще встречаю умерших… О нет,

Они не враждебны, душа не признается разве,

Что взором и вздохом готова отыскивать след

Вот здесь зазвеневшей, вот здесь оборвавшейся связи…

 

Вот брат промелькнул, не заметив испуганных глаз:

Приподняты плечи, походка лентяя и дужка

Пенснэ золотого… А робкая тень от угла…

Ты тоже проходишь, ты тоже не взглянешь, старушка.

 

Ты так торопливо шажками заботы прошла,

И я задохнулся от вновь пережитой утраты.

А юноша этот, вот этот — над воротом шрам, —

Ужель не узнаешь меня, сотоварищ мой ратный?

 

Высокий старик, опираясь на звонкую трость,

Пронесся, похожий на зимний взъерошенный ветер.

Отец, ваша смелость, беспутство и едкая злость

Еще беззаботно и дерзко гуляют по свету!

 

Окутанный прошлым, былое, как кошку, маня,

В веселом подростке, но только в мундире кадета,

Узнаю себя, это память выводит меня

Из склепа расстрелянных десятилетий.

 

И вот — непрерывность. Связую звено со звеном,

Усилием воли сближаю отрезок с отрезком.

Под лампой зеленой, за этим зеленым столом

Рассказы о смерти мне кажутся вымыслом детским!

 

Умершего встретят друзья и меня. На коне

Их памяти робкой пропляшет последняя встреча…

«Несмелов, поэт!» Или девочка крикнет: «Отец!»

Лица не подняв, проплыву. Не взгляну. Не отвечу.

 

 

НОЧЬЮ

 

 

Я сегодня молодость оплакал,

Спутнику ночному говоря:

«Если и становится на якорь

Юность, так непрочны якоря

 

У нее: не брать с собой посуду

И детей, завернутых в ватин…

Молодость уходит отовсюду,

Ничего с собой не захватив.

 

Верности насиженному месту,

Жалости к нажитому добру —

Нет у юных. Глупую невесту

Позабудут и слезу утрут

 

Поутру. И выглянут в окошко.

Станция. Решительный гудок.

Хобот водокачки. Будка. Кошка.

И сигнал прощания — платок.

 

Не тебе! Тебя никто не кличет.

Слез тебе вослед — еще не льют:

Молодость уходит за добычей,

Покидая родину свою!..»

 

Спутник слушал, возражать готовый.

Рассветало. Колокол заныл.

И китайский ветер непутевый

По пустому городу бродил.

 

 

ПРИКОСНОВЕНИЯ

 

 

Была похожа на тяжелый гроб

Большая лодка, и китаец греб,

И весла мерно погружались в воду…

И ночь висела, и была она,

Беззвездная, безвыходно черна

И обещала дождь и непогоду.

 

Слепой фонарь качался на корме —

Живая точка в безысходной тьме,

Дрожащий свет, беспомощный и нищий.

Крутились волны и неслась река,

И слышал я, как мчались облака,

Как медленно поскрипывало днище.

 

И показалось мне, что не меня

В мерцании бессильного огня

На берег, на неведомую сушу —

Влечет гребец безмолвный, что уже

По этой шаткой водяной меже

Не человека он несет, а душу.

 

И, позабыв о злобе и борьбе,

Я нежно помнил только о тебе,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: