«Сыплет небо щебетом…» [119]
Сыплет небо щебетом
Невидимок-птах,
Корабли на небе том
В белых парусах.
Важные, огромные,
Легкие, как дым, —
Тянут днища темные
Над лицом моим.
Плавно, без усилия,
Шествует в лазурь
Белая флотилия
Отгремевших бурь.
«Ветер обнял тебя. Ветер легкое платье похитил…» [120]
Ветер обнял тебя. Ветер легкое платье похитил.
Растворяется ткань и трепещет крылом позади.
Так, вот именно так Галатею изваял Пракситель,
В грациозном испуге поднявшую руки к груди.
Ветер-хищник сорвал с твоих губ нерасцветшее слово
(Так срывается звук с пробужденных внезапно кефар)
И понесся, помчал, поскакал по долине лиловой,
Словно нимфу несущий, счастливый добычей кентавр.
Я тебя не узнал или ты превращаешься в птицу?
Эти тонкие руки и голоса острый призыв!
Через тысячу лет повторилась, Овидий, страница
Изумительной книги твоей, повторилась, ожив!
«Удивляться зачем! — прозвенел возвратившийся ветер. —
Недоверчив лишь трус или тот, кто душою ослеп:
Не на тех ли конях, что и в славном Назоновом веке,
В колеснице златой к горизонту спускается Феб?
Даже ваш самолет повторяет лишь крылья Дедала,
Только бедный Икар каучуковым шлемом оброс.
На Олимпе снега. Тростниковая песнь отрыдала,
Но не прервана цепь окрыляющих метаморфоз!»
Ветер отдал тебя. Не унес, не умчал, не обидел.
Крылья падают платьем. Опять возвратились глаза.
Возвращается голос. Запомни же имя: Овидий.
Это римский поэт, это бронзовых строк голоса.
ЭНЕЙ И СИВИЛЛА (ИЗ ОВИДИЯ) [121]
Из подземного царства Эней возвращался с сивиллой.
Путь обратный, опасный во тьме совершали они.
У своей провожатой Эней вопросил благодарный:
|
«Ты богиня иль только любимица вечных богов?»
В знак признательности за свидание с тенями предков
Обещал он воздвигнуть сивилле на родине храм,
Но, глубоко вздохнув, отвечала сивилла печально,
Чтобы доблестный муж за богиню ее не считал.
«В пору юности я приглянулась мечтателю Фебу,
За ответный порыв он мне вечную жизнь обещал,
Но, не веря в успех, — продолжала рассказ свой сивилла, —
И подарками бог попытался меня соблазнить.
Горстку пыли схватив, я шутливо ему отвечала:
Пусть мне столько прожить, сколько будет пылинок в горсти.
Но забыла, шаля, попросить благосклонного бога,
Чтоб на столько же лет он продлил бы и юность мою.
Правда, Феб говорил, что мою он исправит ошибку,
Если в миртовой мгле я немедля отдамся ему.
Я отвергла его — и, рассерженный, гневный, навеки
Он ушел от меня. Это было семьсот лет назад!
И еще триста жатв — ровно тысяча было пылинок —
Я увижу, Эней, на родимых, любимых полях,
Налюбуюсь еще триста раз я на сбор винограда,
Но и в этих годах я уже начинаю стареть.
И высокий мой рост скоро дряхлая старость уменьшит,
Грудь иссушит мою, спину мерзким горбом поведет,
И поверит ли кто, что была я когда-то любима
Светодавцем самим, — да и он не узнает меня!
И не тронет судьба только мой предвещающий голос,
До последнего дня буду радовать им и страшить…»
И сивилла умолкла. Молчал утомленный троянец.
И покатой дорогой они продолжали свой путь.
«Ушли квириты, надышавшись вздором…» [122]
Ушли квириты, надышавшись вздором
Досужих сплетен и речами с ростр, —
|
Тень поползла на опустевший Форум.
Зажглась звезда, и взор ее был остр.
Несли рабы патриция к пенатам
Друзей, позвавших на веселый пир.
Кричал осел. Шла девушка с солдатом.
С нимфеи улыбался ей сатир.
Палач пытал раба в корнифицине.
Выл пес в Субуре, тощий как шакал.
Со стоиком в таберне спорил циник.
Плешивый цезарь юношу ласкал.
Жизнь билась жирной мухой, в паутине
Трепещущей. Жизнь жаждала чудес.
Приезжий иудей на Авентине
Шептал, что Бог был распят и воскрес.
Священный огнь на Вестином престоле
Ослабевал, стелился долу дым,
И боги покидали Капитолий,
Испуганные шепотом ночным.
СОТНИК ЮЛИЙ [123]
Отдали Павла и некоторых других
узников сотнику Августова
полка именем Юлий.
От Аппиевой площади и к Трем
Гостиницам, — уже дыханье Рима
Над вымощенным лавою путем…
Шагай, центурион, неутомимо!
Веди отряд и узников веди,
Но, скованы с солдатами твоими,
Они без сил… И тот, что впереди,
Твое моляще повторяет имя.
И он его столетьям передаст,
Любовно упомянутое в Книге,
Так пусть же шаг не будет слишком част,
Не торопи солдатские калиги.
Бессмертье ныне получаешь ты,
Укрытый в сагум воин бородатый:
Не подвига — ничтожной доброты
Потребовало небо от солдата,
Чтоб одного из ищущих суда
У кесаря, и чье прозванье — Павел,
Ты, озаренный Павлом навсегда,
На плаху в Рим еще живым доставил!
ХРИСТИАНКА [124]
В носильном кресле, как на троне,
Плывет патриций… Ах, гордец!
Быть может, это сам Петроний
Спешит на вызов во дворец.
|
Не то — так в цирк или на Форум,
Пути иные лишь рабам!
И он скользит надменным взором
По расступающимся лбам.
Но чьи глаза остановили
Ленивый взор его, скажи?
Вольноотпущенница или
Служанка знатной госпожи.
Заметил смелый взор патриций,
И он кольнул его не так,
Как насурьмленные ресницы
Порхающих под флейтой птах.
О нет, еще такого взора
Он не видал из женских глаз.
Спешит к тунике бирюзовой!
Он руку поднял — и погас:
Исчезло дивное виденье,
Толпой кипящей сметено,
Но всё звенит, звенит мгновенье —
Незабываемо оно!
Ему не может быть измены;
Пусть, обвинен клеветником,
Патриций завтра вскроет вены,
Но он — он думает о нем,
О ней, дохнувшей новой силой
В глаза усталые его, —
О деве, по-иному милой,
Не обещавшей ничего.
Но где ж она? В высоких славах
Она возносится, легка:
Она погибла на кровавых
Рогах фарнезского быка!
НЕРАЗДЕЛЕННОСТЬ [125]
Еще сиял огнями Трианон,
Еще послов в торжественном Версале
Король и королева принимали, —
Еще незыблемым казался трон.
И в эти дни на пышном маскараде,
Среди цыганок, фавнов и химер,
Прелестнице в пастушеском наряде
Блестящий был представлен кавалер.
Судьба пастушке посылала друга, —
Одна судьба лишь ведала о том,
Что злые силы собирает вьюга
Над мирным Трианоновским дворцом;
Что все утехи отпылают скоро,
Что у пастушки в некий день один —
Единственной останется опорой
Вот этот скандинавский дворянин;
Что смерть близка и тенью ходит рядом,
Что слезы жадно высушит тюрьма,
А дворянин глядел спокойным взглядом,
Бестрепетным, как преданность сама.
Шептались справа и шептались слева,
Но, как в глубинах голубых озер,
В его глазах топила королева
Свой восхищенный и влюбленный взор.
Пришли года, чужда была им милость.
Взревела буря, как безумный зверь,
Но в Тюельри, где узница томилась,
Любовь открыла потайную дверь.
И в ночь, в канун, суливший гильотину,
Перед свечой, уже в лучах зари,
Послала королева дворянину
Привет последний из Консьержери.
В чудесной нераздельности напева
Закончили они свой путь земной:
Казненная народом королева
И дворянин, растерзанный толпой.
БЕАТРИЧЕ [126]
В то утро — столетьи котором,
Какой обозначился век! —
Подросток с опущенным взором
Дорогу ему пересек.
И медленно всплыли ресницы,
Во взор погружается взор —
Лучом благодатной денницы
В глубины бездонных озер.
Какие утишились бури,
Какая гроза улеглась
От ангельской этой лазури
Еще не разбуженных глаз?
Всё солнце, всё счастье земное
Простерло объятья ему
Вот девочкой этой одною,
Сверкнувшей ему одному.
Не к бурям, не к безднам и стужам
Вершин огнеликих, а стать
Любимым и любящим мужем,
Спокойную участь достать!
Что может быть слаще, чудесней,
Какой голубой водоем,
Какие красивые песни
Споет он о счастье своем!
О жалкая слабость добычи
Судьбы совершенно иной!..
И Небо берет Беатриче,
Соблазн отнимая земной.
И лучшие песни — могиле,
И сердце черно от тоски,
Пока не коснется Виргилий
Бессильно упавшей руки.
Пока, торжествуя над адом,
С железною силой в крови
Не встретится снова со взглядом
Своей величайшей любви!
ФЛЕЙТА И БАРАБАН
У губ твоих, у рук твоих… У глаз,
В их погребах, в решетчатом их вырезе —
Сияние, молчание и мгла,
И эту мглу — о светочи! — не выразить.
У глаз твоих, у рук твоих…У губ,
Как императорское нетерпение,
На пурпуре, сияющем в снегу, —
Закристаллизовавшееся пение!
У губ твоих, у глаз твоих… У рук, —
Они не шевельнулись, и осилили,
И вылились в согласную игру:
О лебеде, о Лидии и лилии!
На лыжах звука, но без языка,
Но шепотом, горя и в смертный час почти
Рыдает сумасшедший музыкант
О Лидии, о лилии и ласточке!
И только медно-красный барабан
В скольжении согласных не участвует,
И им аккомпанирует судьба:
— У рук твоих!
— У губ твоих!
— У глаз твоих!
«Глаз таких черных, ресниц таких длинных…»
Глаз таких черных, ресниц таких длинных
Не было в песнях моих,
Лишь из преданий Востока старинных
Знаю и помню о них.
В царственных взлетах, в покорном паденьи —
Пение вечных имен…
«В пурпур красавицу эту оденьте!»
Кто это? — Царь Соломон!
В молниях славы, как в кликах орлиных,
Царь. В серебре борода.
Глаз таких черных, ресниц таких длинных
Он не видал никогда.
Мудрость, светильник, не гаснущий в мифе,
Мощь, победитель царей,
Он изменил бы с тобой Суламифи,
Лучшей подруге своей.
Ибо клялись на своих окаринах
Сердцу царя соловьи:
«Глаз таких черных, ресниц таких длинных
Не было…» Только твои!
РАЗРЫВ [127]
Ф.И. Кондратьеву
Бровей выравнивая дуги,
Глядясь в зеркальное стекло,
Ты скажешь ветреной подруге,
Что всё прошло, давно прошло;
Что ты иным речам внимаешь,
Что ты под властью новых встреч,
Что ты уже не понимаешь,
Как он сумел тебя увлечь;
Что был всегда угрюм и нем он,
Печаль, как тень свою, влача…
И будто лермонтовский Демон
Глядел из-за его плеча…
С ним никогда ты не смеялась,
И если ты бывала с ним,
То лишь томление и жалость
Владели голосом твоим.
Что снисходительности кроткой
Не можешь ты отдаться вся,
Что болью острой, но короткой
Разрыв в душе отозвался.
Сверкнув кольцом, другою бровью
Рука займется не спеша,
Но, опаленная любовью,
Не сможет лгать твоя душа!
И зазвенит она от зова,
И всю ее за миг один
Наполнит некий блеск грозовый
До сокровеннейших глубин.
И вздрогнешь резко и невольно,
К глазам поднимется платок,
Как будто вырван слишком больно
Один упрямый волосок.
СНЫ
За то, что ты еще не научилось
Покою озаряющей любви,
О, погружайся, сердце-Наутилус,
К таинственному острову плыви!
Ни возгласов, ни музыки, ни чаек.
Лишь крест окна, лишь, точная всегда,
Секунду погруженья отмечает
Серебряно-лучистая звезда.
И тонет мир… Светящийся, туманный,
Как облако, всплывает надо мной.
Последний всплеск, последняя команда —
Я в вашей власти, капитан Немо!
Как сладко жить блужданьями ночными,
Как сладко знать, что есть бесценный клад
Ночных путей, что утро не отнимет,
Не опрокинет выплаканных клятв!
Что даже если сердце отреклось бы —
Назавтра, в те же самые часы,
Как рыбий глаз, засветит папироса
И двигателем застучат часы.
К окну прихлынет сумрак синеглазый,
Заплещет шторы пробужденный ласт,
И капитан в скафандре водолаза
Приблизится и руку мне подаст!
ВЕРОНАЛ
Ступив, ступает маятник,
Как старец в мягких туфлях:
Убегался — умаялся —
Рукой за сердце — рухнет.
Комар ослепший кружится,
Тончайший писк закапал.
Серебряною лужицей
Луна ложится на пол.
И чтобы выместь, вытолкнуть
Туманность лунной пыли,
Обмахивают притолку
Лучом автомобили,
И луч, как некий радиус,
Промчит дугу и сгинет,
И, засыпая, радуюсь
Его визитам синим.
Но вот и гостя синего
Встречает дрема суше,
Зачеркивая минимум
Души: глаза и уши.
Еще мгновенье менее,
Не миг — его осколок,
И ты, Исчезновение,
Задернешь синий полог
ПАМЯТЬ [128]
Тревожат память городов
Полузабытые названья:
Пржемышль, Казимерж, Развадов,
Бои на Висле и на Сане…
Не там ли, с сумкой полевой
С еще не выгоревшим блеском,
Бродил я, юный и живой,
По пахотам и перелескам?
И отзвук в сердце не умолк
Тех дней, когда с отвагой дерзкой
Одиннадцатый гренадерский
Шел в бой фанагорийский полк! —
И я кричал и цепи вел
В просторах грозных, беспредельных,
А далеко белел костел,
Весь в круглых облачках шрапнельных…
И после дымный был бивак,
Костры пожарищами тлели,
И сон, отдохновенья мрак,
Души касался еле-еле.
И сколько раз, томясь без сна,
Я думал, скрытый тяжкой мглою,
Что ты, последняя война,
Грозой промчишься над землею.
Отгромыхает краткий гром,
Чтоб никогда не рявкать больше,
И небо в блеске голубом
Над горестной почиет Польшей.
Не уцелеем только мы —
Раздавит первых взрыв великий!..
И утвердительно из тьмы
Мигали пушечные блики.
Предчувствия и разум наш,
Догадки ваши вздорней сплетни:
Живет же этот карандаш
В руке пятидесятилетней!
Я не под маленьким холмом,
Где на кресте исчезло имя,
И более ужасный гром
Уже хохочет над другими!
Скрежещет гусеничный ход
Тяжелой танковой колонны,
И глушит, как и в давний год,
И возглас мужества, и стоны!
27 АВГУСТА 1914 ГОДА [129]
Медная, лихая музыка играла,
Свеян трубачами, женский плач умолк.
С воинской платформы Брестского вокзала
Провожают в Польшу Фанагорийский полк!
Офицеры стройны, ушки на макушке,
Гренадеры ладны, точно юнкера…
Классные вагоны, красные теплушки,
Машущие руки, громкое ура.
Дрогнули вагоны, лязгают цепями,
Ринулся на запад первый эшелон.
Желтые погоны, суворовское знамя,
В предвкушеньи славы каждое чело!
Улетели, скрылись. Точечкой мелькает,
Исчезает, гаснет красный огонек…
Ах, душа пустая, ах, тоска какая,
Возвратишься ль снова, дорогой дружок!
Над Москвой печальной ночь легла сурово,
Над Москвой усталой сон и тишина.
Комкают подушки завтрашние вдовы,
Голосом покорным говорят: «Война!»
ПОДАРОК
Я сидел в окопе. Шлык башлычный
Над землей замерзшею торчал.
Где-то пушка взъахивала зычно
И лениво пулемет стучал.
И рвануло близко за окопом,
Полыхнуло, озарив поля.
Вместе с гулом, грохотом и топом
На меня посыпалась земля.
Я увидел, от метели колкой
Отряхаясь, отерев лицо,
Что к моим ногам упала елка —
Вырванное с корнем деревцо.
Ухмыляясь: «Вот и мне подарок!
Принесу в землянку; что ж, постой
В изголовьи, чтобы сон был ярок,
Чтобы пахло хвоей под землей».
И пополз до черного оврага,
Удивляясь, глупый человек,
Почему как будто каплет влага
С елочки на пальцы и на снег.
И принес. И память мне не лгунья,
Выдумкой стишок не назови:
Оказалась елочка-летунья
В теплой человеческой крови!
Взял тогда Евангелье я с полки,
Как защиту… ужас душу грыз!
И сияли капельки на елке,
Красные, как спелый барбарис.
СОЛДАТСКАЯ ПЕСНЯ
Шла на позицию рота солдат,
Аэропланы над нею парят.
Бомбу один из них метко кидал
И в середину отряда попал.
Недалеко же ты, рота, ушла —
Вся до единого тут полегла!
Полголовы потерял капитан,
Мертв барабанщик, но цел барабан.
Встал капитан — окровавленный встал! —
И барабанщику встать приказал.
Поднял командою, точно в бою,
Мертвый он мертвую роту свою!
И через поля кровавую топь
Под барабана зловещую дробь
Тронулась рота в неведомый край,
Где обещают священники рай.
Строго, примерно равненье рядов…
Тот без руки, а другой — безголов,
А для безногих и многих иных
Ружья скрестили товарищи их.
Долго до рая, пожалуй, идти —
Нет на двухверстке такого пути;
Впрочем, без карты известен маршрут, —
Тысячи воинов к раю бредут!
Скачут верхами, на танках гремят,
Аэропланы туда же летят,
И салютует мертвец мертвецу,
Лихо эфес поднимая к лицу.
Вот и чертоги, что строились встарь,
Вот у ворот и согбенный ключарь.
Старцы-подвижники, посторонись, —
Сабли берут офицеры подвысь.
И рапортует запекшимся ртом:
«Умерли честно в труде боевом!»
ЭПИЗОД
След оставляя пенный,
Резво умчалась мина.
Сломанный, как игрушка,
Крейсер пошел ко дну.
Выплыла на поверхность
Серая субмарина
И рассекает гордо
Маленькую волну.
Стих, успокоен глубью,
Водоворот воронки.
Море разжало скулы
Синих глубин своих.
Грозно всплывают трупы,
Жалко плывут обломки,
Яростные акулы
Плещутся между них.
Гибель врага лихого
Сердцу всегда любезна:
Нет состраданью места —
Участь одна у всех!..
Радуются матросы,
И на спине железной
Рыбы железной этой —
Шутки, гармошка, смех.
Но загудел пропеллер —
Мчится стальная птица,
Бомба назревшей каплей
В лапе ее висит.
Лодка ушла в пучину
И под водой таится,
Кружит над нею птица,
Хищную тень следит.
Бомба гремит за бомбой;
Словно киты, фонтаны
Алчно они вздымают,
Роют и глубь, и дно…
Ранена субмарина,
И из разверстой раны
Радужное всплывает
Масляное пятно.
Море пустынно. Волны
Ходят неспешным ходом,
Чайки, свистя крылами,
Стонут со всех сторон…
Кто-то светловолосый
Тихо идет по водам,
Траурен на зеленом
Белый Его хитон.
В ЗАТОНУВШЕЙ СУБМАРИНЕ [130]
Облик рабский, низколобый
Отрыгнет поэт, отринет:
Несгибаемые души
Не снижают свой полет.
Но поэтом быть попробуй
В затонувшей субмарине,
Где ладонь свою удушье
На уста твои кладет.
Где за стенкою железной
Тишина подводной ночи,
Где во тьме, такой бесшумной, —
Ни надежд, ни слез, ни вер,
Где рыданья бесполезны,
Где дыханье всё короче,
Где товарищ твой безумный
Поднимает револьвер.
Но прекрасно сердце наше,
Человеческое сердце:
Не подобие ли Бога
Повторил собой Адам?
В этот бред, в удушный кашель
(Словно водный свод разверзся)
Кто-то с ласковостью строгой
Слово силы кинет нам.
И не молния ли это
Из надводных, поднебесных,
Надохваченных рассудком
Озаряющих глубин, —
Вот рождение поэта,
И оно всегда чудесно,
И под солнцем, и во мраке
Затонувших субмарин.
В ЭТОТ ДЕНЬ [131]
В этот день встревоженный сановник
К телефону часто подходил,
В этот день испуганно, неровно
Телефон к сановнику звонил.
В этот день, в его мятежном шуме,
Было много гнева и тоски,
В этот день маршировали к Думе
Первые восставшие полки!
В этот день машины броневые
Поползли по улицам пустым,
В этот день… одни городовые
С чердаков вступились за режим!
В этот день страна себя ломала,
Не взглянув на то, что впереди,
В этот день царица прижимала
Руки к холодеющей груди.
В этот день в посольствах шифровали
Первой сводки беглые кроки,
В этот день отменно ликовали
Явные и тайные враги.
В этот день… Довольно, Бога ради!
Знаем, знаем — надломилась ось:
В этот день в отпавшем Петрограде
Мощного героя не нашлось.
Этот день возник, кроваво вспенен,
Этим днем начался русский гон, —
В этот день садился где-то Ленин
В свой запломбированный вагон.
Вопрошает совесть, как священник,
Обличает Мученика тень…
Неужели, Боже, нет прощенья
Нам за этот сумасшедший день!
ЦАРЕУБИЙЦЫ[132]
Мы теперь панихиды правим,
С пышной щедростью ладан жжем,
Рядом с образом лики ставим,
На поминки Царя идем.
Бережем мы к убийцам злобу,
Чтобы собственный грех загас,
Но заслали Царя в трущобу
Не при всех ли, увы, при нас?
Сколько было убийц? Двенадцать,
Восемнадцать иль тридцать пять?
Как же это могло так статься —
Государя не отстоять?
Только горсточка этот ворог,
Как пыльцу бы его смело:
Верноподданными — сто сорок
Миллионов себя звало.
Много лжи в нашем плаче позднем,
Лицемернейшей болтовни,
Не за всех ли отраву возлил
Некий яд, отравлявший дни.
И один ли, одно ли имя —
Жертва страшных нетопырей?
Нет, давно мы ночами злыми
Убивали своих Царей.
И над всеми легло проклятье,
Всем нам давит тревога грудь:
Замыкаешь ли, дом Ипатьев,
Некий давний кровавый путь!
КОГО ВИНИТЬ
Камер-юнкер. Сочинитель.
Слог весьма живой.
Гениален? «Извините!» —
Фыркнет Полевой.
И за ним Фаддей Булгарин
Разожмет уста:
«Гениален? Он бездарен,
Даже скучен стал!»
Каждый хлыщ, тупица явный
Поучать готов,
А Наталья Николавна —
Что ей до стихов?
Напряженно сердцем замер,
Уловив слова:
«Наградили!.. Пушкин — камер.
Юнкер в тридцать два!»
И глядел, с любым балбесом
Ровен в том углу,
Как Наташа шла с Дантесом
В паре на балу.
Только ночь — освобожденье!
Муза, слаще пой!
Но исчеркает творенье
Карандаш тупой.
И от горькой чаши этой
Бегство: пистолет.
И великого поэта
У России нет.
И с фельдъегерем в метели
Мчится бедный гроб…
Воют волки, стонут ели
И визжит сугроб.
За столетье не приснится
Сна страшнее… Но
Где ж убийца, кто убийца?
Ах, не всё ль равно!
БОЖИЙ ГНЕВ [133]
Город жался к берегу домами,
К морю он дворцы и храмы жал.
«Убежать бы!» — пыльными устами
Он вопил, и всё ж — не убежал!
Не успел. И, воскрешая мифы,
Заклубила, почернела высь, —
Из степей каких-то, точно скифы,
Всадники в папахах ворвались.
Богачи с надменными зобами,
Неприступные, что короли,
Сбросив спесь, бия о землю лбами,
Сами дочерей к ним повели.
Чтобы те, перечеркнувши участь,
Где крылатый царствовал божок,
Стаскивали б, отвращеньем мучась,
Сапожища с заскорузлых ног.
А потом, раздавлены отрядом,
Брошены на липкой мостовой,
Упирались бы стеклянным взглядом,
Взглядом трупов в купол голубой!
А с балкона, расхлябаснув ворот,
Руку положив на ятаган,
Озирал раздавленный им город
Тридцатитрехлетний атаман…
Шевелил он рыжими усами,
Вглядывался, слушал и стерег,
И присевшими казались псами
Пулеметы у его сапог.
Так, взращенный всяческим посевом
Сытых ханжеств, векового зла,
Он упал на город Божьим гневом,
Молнией, сжигающей дотла!
В НИЖНЕУДИНСКЕ [134]