Ночь перед Рождеством
Праздничная атмосфера «Ночи перед Рождеством» тоже имеет под собой вполне реальную жизненную основу; она в свою очередь воссоздана Гоголем по воспоминаниям родных мест. Именно здесь, под кровом родительского дома будущего писателя, праздник Рождества Христова встречался с такой теплотой, что навсегда оставил в его душе светлое чувство. Одна из сестер Гоголя вспоминала: «Вообще нас не баловали, и одним из самых больших удовольствий бывала очень скромная елка накануне Рождества, но мы бывали в восторге от всего...» Из других рассказов сестер писателя известно, что в молодости, в период обучения в Нежинской гимназии, Гоголь принимал участие и в святочном ряженье. Вероятно, на святки — в святые дни от Рождества до Крещения — ходил Гоголь и с колядов- щиками — во всяком случае хорошо знал рождественские колядки и в конце жизни записал по памяти несколько таких стихов (опубликованных впоследствии известным собирателем народной поэзии Петром Бессоновым).
Как и в других повестях «Вечеров...», в «Ночи перед Рождеством» Гоголь также изображает «невидимую брань» диавола за душу человека— наряду с почти анекдотической видимой. Напомнить о незримом присутствии рядом с беспечными героями невидимого мира призвана самая первая «фантастическая» сцена повести — описание полетов ведьмы Солохи и «проворного франта с хвостом» в ясном ночном небе Диканьки. «...Наша брань не против крови и плоти, — говорит апостол Павел в Послании к Ефесянам, — но... против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных», — против «князя, господствующего в воздухе» (гл. 6, ст. 12; гл. 2, ст. 2). Целые сонмища этих «поднебесных» духов видит далее кузнец Вакула во время полета на бесе в Петербург.
И в этой повести брань беса с главным героем отнюдь не заключается в тех мелких «пакостях», на которых сосредоточивает внимание рассказчик, когда заводит об этом речь. В свою очередь, содержанием повести также не является одно лишь праздничное веселье, как это может показаться на первый взгляд. Подобно тому, как в «Вечере накануне Ивана Купала», где герой, охваченный любовной страстью, готов на убийство и совершает его, — герой «Ночи перед Рождеством», влюбленный кузнец Вакула, доведенный до отчаяния капризами красавицы Оксаны, тоже недалек от совершения смертного греха — он решается на самоубийство и бежит топиться «в пролубе»: «...пропадай, душа!..» По дороге ему, однако, приходит мысль: «ведь душе все же придется пропадать», пойду к Пузатому Пацюку, он, говорят, связан с нечистой силой, «все сделает, что захочет».
Герой, таким образом, дважды проявляет пагубное малодушие: сначала помышляет о самоубийстве, затем сознательно обращается к «помощи» нечистого. При этом Гоголь прямо указывает на «автора» тех мыслей, которые приходят отчаявшемуся Вакуле. Бес у Солохи тоже заявляет ей, что если она отвергнет его страсть, «то он готов на все: кинется в воду, а душу отправит прямо в пекло». Он-то, очевидно (сидящий у Вакулы «в мешке» за плечами), и доводит героя до отчаянного состояния. «Нет, полно, — говорит себе Вакула, — пора перестать дурачиться». «Но в самое то время, — прибавляет рассказчик, — когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говорившей насмешливо: “Достань, кузнец, царицыны черевики, выйду за тебя замуж!”» В одной из глав повести Гоголя «Страшный кабан» рассказчик, сообщая о «кухмистере» Ониське, получившем «сердечную рану» при виде «мывшейся на берегу пруда Катерины», в свою очередь замечал: «Бес как будто нарочно дразнил его (сам он после признавался в этом), поминутно рисуя пред ним стройные ножки соседки».
Но можно ли считать виной героя то, что неведомо для себя он становится предметом воздействия нечистой силы? Гоголь отвечает в повести и на этот вопрос.
Тут кстати вспомнить, что действие «Ночи перед Рождеством» — в том числе посещение Солохи ее «именитыми» ухажерами (греховное само по себе) — тоже происходит в пост, причем в самый строгий, — в Рождественский сочельник, когда православные, по обычаю, «до звезды» не едят. Греховным является, конечно, и намерение этих ухажеров отправиться ранее в гости к дьяку «на кутью» — «где, кроме кутьи», была и водка двух сортов, «и много всякого съестного». «Там теперь будет добрая попойка!» — восклицает, в предвкушении обильного угощения, казак Чуб, выходя из своей хаты. Автор, несомненно, считает своего православного читателя способным догадаться, что подобные угощения, конечно же, несовместимы с строгими установлениями Рождественского сочельника — носящего даже среди малороссиян особенное название «голодной кутьи». «Вы, может быть, не знаете, что последний день перед Рождеством у нас называют голодной кутьей», — подсказывал Гоголь в черновой редакции. Позднее И. С. Аксаков, совершив поездку по украинской «Аркадии», писал родным: «...Малороссия произвела на меня приятное впечатление. Везде так и торчит Гоголь с своими вечерами на хуторе близ Диканьки. Тут только вы почувствуете все достоинство, всю верность этих описаний, этой, не столько внешней, сколько внутренней характеристики Малороссии, вполне передающей вам и внешнюю физиономию... На одной станции... удалось мне разговориться с одним хохлом. Я спросил его про разные песни и обычаи, знает ли он Щедрый вечеру/Добрый вечер и многое другое... Оказалось, что знает, но говорит, что все уже выводится... что коляды почти совсем затихли, ибо это грешно и делается накануне праздника в противность церковным уставам...» (письмо от 10 ноября 1848 г.; /Аксаков И. С./Письма к родным. 1844—1849. М., 1988 С. 402, 405).
О «голодной кутье» и вспоминает «благочестивый» кузнец Вакула, оказавшись в рождественский вечер в поисках нечистой силы в хате Пузатого Пацюка: «...ведь сегодня голодная кутья, а он ест вареники, вареники скоромные! Что я, в самом деле... стою тут и греха набираюсь!»
Можно, однако, заметить, что таких же доброчестных размышлений следовало придерживаться герою и ранее — не только перед тем, как он решился прибегнуть к помощи нечистого, а — еще лучше — пред самым отправлением его в гости, в отсутствие дома отца, на «мед» к красавице Оксане. Юный «кухмистер» Онисько, — тоже являющийся на дом к красавице в отсутствие отца, — не случайно на ее слова, что «батька нет дома», «иносказательно» отвечает: «Что бы я был за олух Царя Небесного, когда бы стал убирать постную кашу, когда перед самым носом вареники в сметане». («Кашу без масла все-таки можно как-нибудь есть... — шутил позднее Гоголь в письме к Александре Осиповне Смирновой из Баден-Бадена, — но Баден без вас просто нейдет в горло».)
Изображая похождения своих героев в день строгого поста — «бесящихся» парубков, веселящихся девчат, попадающих в мешки ухажеров Солохи, «подъезжающего» к красавице кузнеца Вакулы, пьяниц кума Панаса и ткача Шапуваленка — рассказчик «Ночи перед Рождеством», конечно, не без намерения замечает (в очевидном согласии с автором), что «все» другие «дворяне оставались дома и, как честные христиане, ели кутью посреди своих домашних» («имели столько благочестия, что решились остаться дома», — замечал рассказчик в черновой редакции). Правда, добавлял в то же время Гоголь в другом месте, одни только старухи с «степенными отцами оставались в избах».
Соответственно невидимому участию беса в судьбе влюбленного кузнеца изображается в повести и другая, так сказать, бытовая, житейская сторона грехопадения Вакулы. Однажды в разговоре Гоголь, имея в виду поведение прихожан в церкви во время богослужения, заметил: «Женщинам запрещено становиться вперед, и дело; поневоле развлечешься». Это замечание многое проясняет в замысле «Ночи перед Рождеством». В традиционном украинском деревянном трехчастном храме, который изображается в повести, женщины становились в дальней от алтаря части, которая называлась поэтому «бабинец». (По толкованию И. Войцеховича — одного из первых собирателей слов «малороссийского наречия» в XIX веке,— «бабинец— притвор в церкви; место для женщин. От слова: баба»/} Основание этого благочестивого обычая коренится,
очевидно, в монастырском уставе. На это указывал, в частности, в 1889 году автор исторического описания древних храмов Курского края: «Вероятно, у древних старцев Божиих существовало и строго соблюдалось правило общежительного устава, по которому женщины не только в келлии, а даже в самую церковь не были допускаемы, равно как и малые дети, — чтобы криком и плачем последних не нарушалось благочиние за Богослужением; и потому — помещались в детинце^ ближе к северо-западному углу церкви, тогда как бездетные женщины и девицы знали свое место— в бабинце» (Волынская Пустынь Рыльского Николаевского монастыря // Курские Епархиальные Ведомости. 1889. № 14-15. <Отд. 3>. С. 138). Слово это есть в гоголевском «Лексиконе малороссийском»: «Бабинец, паперть».
Вот как показывает Гоголь в «Ночи перед Рождеством» расположение поселян в церкви: «впереди всех стояли дворяне и простые мужики», за ними «дворянки», а «пожилые женщины... крестились у самого входа». Девчата же — «у которых на головах намотана была целая лавка лент, а на шее монист, крестов и дукатов», старались, как подчеркивает Гоголь, вопреки этому порядку, «пробраться... ближе к иконостасу». Очевидно, это стремление наряженных девчат объясняется их желанием покрасоваться перед парубками, и тут — «поневоле развлечешься». В соответствии с этим поведением девушек в церкви Гоголь и создает образ «хорошенькой кокетки» Оксаны: «...парубки... поглядите на меня... у меня сорочка шита красным шелком. А какие ленты на голове!.. Все это накупил мне отец мой... чтобы на мне женился самый лучший молодец на свете!»
То, что в «Ночи перед Рождеством» происходит в храме между молодежью, Гоголь показывает и среди взрослых. Вот, например, пожилая Солоха, которой следовало бы, исходя из сказанного, стоять в храме «у самого входа», «надевши яркую плахту» и «синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы», становится впереди всех — «прямо близ правого крылоса», так что дьяк «закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза...» («из читаемой им книги», — добавлял Гоголь в черновой редакции...»). В самый раз прельщенному дьяку было бы прочесть в это время в богослужебной книге такие строки: «Рассеянный мой ум собери, Господи...» (Триодь Цветная).
Кстати, любопытное соответствие образу «прельщенного» гоголевского дьяка можно найти в поэме А. С. Пушкина «Домик в Коломне» (1830), с которой Гоголь познакомился в рукописи летом 1831 года (дав при этом ей высокую оценку). В пушкинской поэме «в роли» гоголевских Солох и Оксан оказывается гордая петербургская дама (по предположению исследователей, эта «дама» — графиня Екатерина Александровна Стройновская — явилась также одним из прототипов Татьяны Лариной в «Евгении Онегине»):
...Люблю летать, заснувши наяву,
В Коломну, к Покрову — ив воскресенье Там слушать русское богослуженье.
Туда, я помню, ездила всегда Графиня... (звали как, не помню, право)
Она была богата, молода;
Входила в церковь с шумом, величаво;
Молилась гордо (где была горда!).
Бывало, грешен! все гляжу направо,
Все на нее.
Одной из важнейших тем зрелого, «позднего» Гоголя является тема «просвещенного», «цивилизованного» Петербурга. Начало же обращения к этой теме восходит ко времени создания «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В «Ночи перед Рождеством» соблазнам «местным», диканьским вполне соответствуют у Гоголя соблазны столичные, петербургские. «Царицыны черевики» являются при этом как бы объединяющим звеном сюжета повести. Биографами Гоголя, в частности, давно замечено, что в Петербурге во времена Екатерины II ставилась даже опера с названием «Черевики». С другой стороны, в основу сюжета повести Гоголем положена украинская народная песня «На р1ченьч1 та на догцечщ», сохранившаяся в гоголевском собрании русских и малороссийских песен:
Див1теся, чолов1ченьки,
Яю в мене черевиченьки.
Се ж мен1 пан отець покупив,
Щоб хороший молодець полюбив...
Само желание своенравной красавицы Оксаны иметь «те самые черевики, которые носит царица», обличает, по замыслу автора, ее изрядное тщеславие. Этим прямо объясняется ее пренебрежительное отношение к сельскому кузнецу Вакуле. «Ты? — сказала, скоро и надменно поглядев на него, Оксана. — Посмотрю я, где ты достанешь черевики, которые могла бы я надеть на свою ногу». «Если бы она ходила не в плахте и запаске, а в каком-нибудь капоте, — замечает чуть ранее о ней рассказчик, — то разогнала бы всех своих девок». (В черновой редакции эта мысль была выражена Гоголем с еще большей определенностью: «Если бы она ходила не в плахте и запаске, а в атласном с длинным хвостом платье, то... переколотила бы и выгнала десятка три горнишных».) Следствием «аристократических» замашек Оксаны и становится поездка Вакулы на бесе в Петербург. Петербург (где, кстати, Вакула видит «множество... дам в атласных платьях с длинными хвостами») — подспудно чаемая (хотя, вероятно, не последняя) «инстанция» честолюбивых вожделений героини.
Дальнейшее развитие в «Ночи перед Рождеством» «петербургской темы» еще ближе подводит нас к пониманию проблематики позднейшего творчества Гоголя. В получении Вакулой роскошных «черевиков» (то есть башмаков на высоких каблуках) с «сахарных» ножек Екатерины II под непритязательным юмором кроется мысль о начавшемся в XVIII веке «соблазнении» русского народа его высшими, или более «просвещенными» сословиями. Так, восхищение героя неизвестно в каком «государстве на свете» сделанными «цари- цыными черевиками» стоит в одном ряду с его восторженной оценкой изготовленной «немецкими кузнецами» — «за самые дорогие цены» — медной ручкой дверей во дворце, — а также вызывающей у Вакулы почти «поэтический» восторг роскошной дворцовой лестницей. «Что за лестница! — шептал про себя кузнец, — жаль ногами топтать. Экие украшения! Вот, говорят, лгут сказки!.. Боже Ты мой, что за перила! какая работа! тут одного железа рублей на пятьдесят пошло!» — Все это приметы разорительной и развращающей Россию, начиная с ее столичного общества, европейской промышленной роскоши. В этой связи весьма примечательно и упоминание Гоголем в написанной позднее повести «Коляска» (1836) о модных «спальных башмачках» жены провинциального помещика Черто- куцкого — «которые супруг ее выписывал из Петербурга». Спустя еще несколько лет, в наброске к заключительной главе второго тома «Мертвых душ», Гоголь напишет о пагубных соблазнах новейшей «цивилизации»: «Страшным оскорбительным упреком и праведным гневом поразит нас негодующее потомство, что... играя, как игрушкой, святым словом просвещенья, правились швеями, парикмахерами, модами...»
Страшная месть
О повести «Страшная месть» В. Г. Белинский, отликаясь на выход в свет «Миргорода» (1835), писал: «“Страшная месть” составляет теперь репНапс дополнение, пара; фр.> к “Тарасу Бульбе”, и обе эти картины показывают, до чего может возвышаться талант г. Гоголя». По замечанию А. Я. Ефименко, в основу изображенного Гоголем в «Тарасе Бульбе» запорожского братского союза легли именно размышления над обычаями духовного братства, побратимства, упоминаемыми в «Страшной мести» (Ефименко Л. Малороссийское казачество по Гоголю // Журнал для всех. 1902. № 2. С. 210—211). Теме религиозной и национально-освободительной войны Гоголь посвятил также, задолго до создания «Страшной мести», недошедшую до нас юношескую поэму «Россия под игом татар» (1825). Эта же тема затрагивалась Гоголем в «Ганце Кюхельгартене» (борьба православных греков против турецкого владычества). Но в «Страшной мести», как и в других повестях «Вечеров...», помимо внешней брани с врагами веры и отчизны, Гоголь изобразил и другую, «невидимую брань» — тоже против веры и отечества — разворачивающуюся в душах людей.
В черновой редакции повести имелось предисловие, которое само по себе весьма замечательно.
«Вы слышали ли историю про синего колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцатом году слышал я это от матери, и я не умею сказать вам, но мне все чудится, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне также широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя шевелит раздольную водяную равнину и обсыпается рябью. А прогуляется ли по нем в час утра или вечера ветер, как все в нем задрожит, засуетится: кажется, будто то народ толпою собирается к заутрене или вечерне. И весь дрожит и сверкает в искрах, как волчья шерсть среди ночи. Что ж, господа, когда мы съездим в Киев? Грешу я, право, пред Богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже под старость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!»
Завершающий это предисловие мотив покаяния (с уходом в «святые печеры») является одним из ключевых для «Страшной мести». Он своеобразно связывается здесь Гоголем с одним из видов монашеской аскезы — спания на голой земле. Так, покаянные обеты колдуна — «Покаюсь, пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу... Не постелю одежды, когда стану спать!..» — определенно перекликаются здесь со словами о святом схимнике, которого убивает колдун: «Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в котором ложился спать вместо постели». Этому соответствует еще одно место «Страшной мести»: «На лавках спит с женою пан Данило... Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе; ему не пуховик и не перина нужна; он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивается на земле». («...Ушла Катерина в свою... светлицу и кинулась на перину...» — замечает рассказчик в черновой редакции повести.) Очевидно, что спание на мягком (на «пуховиках» и «перинах» — с женою) и покаянные монашеские обеты колдуна («не постелю одежды, когда стану спать») соотнесены Гоголем с преступной любовной страстью этого «нечестивого грешника». Показательно, например, что центральный в повести эпизод подсматривания пана Данила за волхвованиями колдуна— где он видит, как «что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты... чудится... что... женщина...» — неожиданно перекликается с комической репликой подглядывающего в замочную скважину «свата» Кочкарева в гоголевской «Женитьбе»: «И распознать нельзя, что такое белеет: женщина или подушка». В одном из гоголевских сборников малороссийских песен встречается такой куплет: «Ой, козаче гарный, не ходи до Ганны, / А ходы до Марушки на билы подушки, /Ав Марушки душки четы- ри подушки, / А пьята маленька, сама молоденька». Мотив «спания на голой земле» и сближения «перины» и женщины встречается во многих произведениях Гоголя: «Майской ночи», «Иване Федоровиче Шпоньке...», в повести «Страшный кабан», в «Тарасе Бульбе», «Коляске», «Женитьбе», «Ревизоре», «Мертвых душах» — например, в черновых набросках к восьмой главе поэмы: «...танцевал с своей дамой, точно с подушкой...»)
Некоторые переклички со «Страшной местью» — связанные уже с осмыслением Гоголем проблем европейской цивилизации — обнаруживаются в повести «Рим». Они встречаются здесь в описании «великолепного» парижского кафе — средоточия «цивилизованной» жизни римского князя: «Там пил он с сибаритским наслаждением свой жирный кофий из громадной чашки, нежась на эластическом, упругом диване...» Кофе — загадочная «черная вода» во фляжке колдуна «Страшной мести». Эта подробность приоткрывает нам и связь «Страшной мести» с ранней поэмой «Ганц Кюхель- гартен». «Старик любил на воздухе пить кофий», — замечает в ней Гоголь о своем герое, сельском «пасторе», в котором явно угадываются будущие черты покаявшегося «колдуна» («святого схимника»). Сам «пастор» говорит о себе:
Мне лютые дела не новость;
Но дьявола отрекся я,
И остальная жизнь моя —
Заплата малая моя
За прежней жизни злую повесть...
На эту возможность покаяния для грешника и указывают обращенные к Катерине слова колдуна в «Страшной мести»: «Слышала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым».
С мотивом покаяния тесно связаны в «Страшной мести» размышления о прощении Богом кающегося грешника. «Угрюм колдун... — замечает рассказчик в шестой главе. — Может быть, он уже и кается перед смертным часом...» Но тут же рассказчик добавляет: «...только не такие грехи его, чтобы Бог простил ему». Однако сам колдун все-таки надеется на прощение. «Ты не знаешь еще, — говорит он Катерине, — как добр и милосерд Бог». В последнюю минуту колдун летит в Киев «к святым местам»: «Дико закричал он и заплакал, как исступленный, и погнал коня прямо к Киеву». Но здесь его опять встречает «голос рассказчика» — и своеобразное представление рассказчика о святости: «святой схимник» — затворившийся уже много лет в своей пещере — отвечает на отчаянную мольбу колдуна: «Нет, неслыханный грешник! нет тебе помилования! беги отсюда! не могу молиться о тебе».
Вопреки этому суровому «голосу рассказчика» (но не автора), сам Гоголь всем содержанием повести говорит, напротив, о праведности прощения кающегося грешника. И эпизод с отказом «святого схимника» молиться о погибшей душе колдуна никак не может быть поставлен в ряд с действительным отношением христианских
подвижников к падшему собрату. Скорее он напоминает фразу в пушкинском «Борисе Годунове», которую «рассказчик» трагедии (в данном случае сам А. С. Пушкин) вложил в уста юродивого Николки, отвечающего на просьбу Бориса Годунова молиться за него: «Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода— Богородица не велит». Сам Пушкин по поводу этой «сочиненной» (не заимствованной им из источников) сцены в частном письме признавался: «...никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!» (письмо к князю П. А. Вяземскому около 7 ноября 1825 года). Судя по статье Гоголя «Борис Годунов», написанной на выход в свет трагедии Пушкина, симпатии Гоголя были как раз на стороне обличаемого пушкинским юродивым царя: «Сколько блага? сколько пользы, сколько счастия миру — и никто не понимал его...» Вероятно, в скрытую полемику с Пушкиным и вступил Гоголь в «Страшной мести», изобразив страшные, продолжающиеся из рода в род последствия однажды не прощенного грешнику греха— тяжесть которого обрекла несколько поколений потомков этого грешника на пребывание в гибельном, греховном состоянии. А потому и суд Бога в гоголевской повести за «страшную месть» непрощения греха ближнему весьма суров: «Пусть будет все так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своем, и не будет тебе Царствия Небесного, покамест ты будешь сидеть там на коне своем!»
Другой важной проблемой, рассматриваемой Гоголем в «Страшной мести», является тема «утонченной», эстетической «развитости» колдуна. Вообще говоря, из разнообразных мирских соблазнов — богатства, власти, красоты— последнему гоголевские герои часто оказываются подвержены в наибольшей степени.
Изображение эстетических переживаний очень часто начинается у Гоголя с описания картин природы и почти всегда переходит к любованию красотой женщины. В этом смысле весьма характерна выписка Гоголя из идиллии Н. И. Гнедича «Рыбаки», которую он сделал, вероятно, еще учась в Нежинской гимназии (в 1820-х годах). Главным здесь является описание «пылающих», «огненных» — с лазурью — неба и моря петербургской белой ночи, в которой «пурпур заката сливается с златом востока» и которую поэт сравнивает с такими же пленительными «прелестями северной девы» — петербургской красавицы.
Как бы прямо «по канве» этой ранней выписки Гоголь в своих повестях создал впоследствии целый ряд «сияющих», словно пронизанных светом, живописных картин, завершающихся изображением красоты женщины (или хотя бы упоминанием о ней).
«Усталое солнце уходило от мира, спокойно проплыв свой полдень и утро; и угасающий день пленительно и ярко румянился [как щеки прекрасной жертвы неумолимого недуга в торжественную минуту ее отлета на небо]. Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осененные каким-то едва приметным огненно-розовым светом... “О чем загорюнился, Грицько?.. — вскричал высокий загорелый цыган, ударив по плечу нашего парубка. — А спустишь волов за двадцать, если мы заставим Черевика отдать нам Параску?”» («Сорочинская ярмарка»).
Ослепительную власть красоты по силе ее впечатляющего воздействия Гоголь сравнивает порой с сияющим транспарантом. Вот, например, образ блестящего Петербурга в повести Гоголя «Невский проспект»: «О, не верьте этому Невскому проспекту! Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется!.. Боже вас сохрани заглядывать дамам под шляпки!.. [Он опасен необыкновенно, этот Невский проспект... но более всего тогда, когда... огни сделают его почти транспарантом... И... сам демон зажигает обольстительные лампы для того, чтобы все показать не в настоящем виде]».
А так изображает Гоголь визит юного кухмистера Ониська к красавице Катерине в повести «Страшный кабан»: «Перед ним торчали ворота, сквозь которые, как сквозь транспарант, светилось все недвижимое имущество козака. Мелькнула синяя запаска, огненная лента... Сердце в нем вспрыгнуло... и белокурая красавица... встретила его, отворяя ворота».
Кстати сказать, именно в последней повести Гоголь предпринял попытку изобразить благотворную — в отличие от губительной — «законодательную» власть красоты. «Прекрасная Катерина», побуждает здесь пьяницу Ониська оставить ради нее разгульную жизнь, на что тот восклицает: «Все для тебя готов сделать».
Однако положительная оценка значения чувственной красоты для воспитания человека была лишь одной из сторон взглядов Гоголя. В статье «Скульптура, живопись и музыка» он замечал по поводу скульптуры: «Она родилась вместе с языческим, ясно образовавшимся миром, выразила его — и умерла вместе с ним. Напрасно хотели изобразить ею высокие явления христианства: она так же отделялась от него, как самая языческая вера. Никогда возвышенные, стремительные мысли не могли улечься на ее мраморной сладострастной наружности. Они поглощались в ней чувственностью». О себе Гоголь в 1847 году писал, что «венцом всех эстетических наслаждений» в нем «осталось свойство восхищаться красотой души человека», где бы он ее ни встретил («Авторская исповедь»). Так и в «Вечерах...» главной явилась тема не благотворной, но главным образом губительной власти чувственной, «скульптурной» красоты. В «Страшной мести» объяснение преступной страсти героя связано именно с его «эстетическими», «утонченными» переживаниями.
Изображение в повести волхвований колдуна, вызывающего «душу» Катерины, прямо перекликается с описанием «греческой» красавицы Алкинои в статье Гоголя «Женщина», написанной в январе 1831 года на смерть барона А. А. Дельвига и развивающей (как дань памяти поэта) мотивы дельвиговской поэзии. Строки повести о «душе» Катерины — являющейся своему колдуну-«отцу» в виде светящегося «эфирно-мраморного» облака, в «море» розово-голубых цветов и «небесных» звуков, — прямо повторяют описание «скульптурной» красавицы Алкинои в статье Гоголя «Женщина»: «Мраморная рука, сквозь которую светились голубые жилы, полные небесной амврозии, свободно удерживалась в воздухе... Казалось, тонкий, светлый эфир... по которому стремится розовое и голубое пламя... переливаясь в бесчисленных лучах... в коих дрожит благовонное море неизъяснимой музыки... облекся в видимость и стоял перед ними...» В этих «утонченных» чувственных созерцаниях и заключаются, по Гоголю, причины предательства и сговора с «врагами православной Русской земли» «эстета»-колдуна. Мысль о внеморализ- ме эстетических переживаний, приводящих к предательству веры и отчизны, Гоголь воплотил в те же годы в незавершенном романе «Гетьман», где — как позднее в «Тарасе Бульбе» — связал измену героя делу товарищества с эстетическими переживаниями. Здесь снова Гоголь изобразил — на фоне «сребророзового» и «пурпурного» заката— чарующие прелести восемнадцатилетней красавицы («стройная роскошь» ног, «обнаженное плечо» и пр.). Пленившись красавицей, юный казак Остраница, готовый ранее выступить на защиту отчизны, «все забыл» и готов ехать с ней хоть «в Польшу к королю» или «хоть к султану».
Таким образом, в образе охваченного преступной страстью колдуна «Страшной мести» содержится несомненная «поправка» к дельвиговскому безотчетному восхищению «прекрасным», — и вместе с тем обнаруживаются переклички содержания повести со строками пушкинской «Полтавы», повествующими о недозволенной связи юной диканьской красавицы Матрены Кочубей с клятвопреступным гетманом Мазепой:
Своими чудными очами Тебя старик заворожил...
Он, должный быть отцом и другом Невинной крестницы своей...
Безумец! на закате дней Он вздумал быть ее супругом.
Как и в других повестях «Вечеров...», «невидимая брань» в «Страшной мести» тоже разворачивается не только в душе явного «злодея» — страшного колдуна, но и в душах вроде бы вполне «положительных» героев повести. Их «незаметные» негативные черты в свою очередь многое определяют в развитии ее сюжета. Здесь прежде всего Гоголь обращает внимание на причины, приводящие к саморазрушению казацкого единства. Главной причиной разъединения Гоголь считает постепенно проникающую в ряды казачества страсть корыстолюбия.
«Эй, хлопец! — восклицает в повести пан Данило. — Беги, малый, в погреб да принеси жидовского меду!.. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?.. Эх, козаки! что за лихой народ! все готов товарищу, а хмельное высушит сам». В черновой редакции «верному хлопцу» Стецько принадлежала со своей стороны реплика, которую он произносил после гибели пана Данила: «Я пойду, соберу наших. Ляхи уже услышали про наше горе и ворочаются назад. Сердце так <и> чует, что уже шумят они в подвале. Меды поотпечатаны, и вино хлещет из воронок».