Игорь Виноградов, Владимир Воропаев 37 глава




Ночь перед Рождеством

Праздничная атмосфера «Ночи перед Рождеством» тоже име­ет под собой вполне реальную жизненную основу; она в свою оче­редь воссоздана Гоголем по воспоминаниям родных мест. Именно здесь, под кровом родительского дома будущего писателя, праздник Рождества Христова встречался с такой теплотой, что навсегда оста­вил в его душе светлое чувство. Одна из сестер Гоголя вспоминала: «Вообще нас не баловали, и одним из самых больших удовольствий бывала очень скромная елка накануне Рождества, но мы бывали в восторге от всего...» Из других рассказов сестер писателя известно, что в молодости, в период обучения в Нежинской гимназии, Гоголь принимал участие и в святочном ряженье. Вероятно, на святки — в святые дни от Рождества до Крещения — ходил Гоголь и с колядов- щиками — во всяком случае хорошо знал рождественские колядки и в конце жизни записал по памяти несколько таких стихов (опуб­ликованных впоследствии известным собирателем народной поэзии Петром Бессоновым).

Как и в других повестях «Вечеров...», в «Ночи перед Рождест­вом» Гоголь также изображает «невидимую брань» диавола за душу человека— наряду с почти анекдотической видимой. Напомнить о незримом присутствии рядом с беспечными героями невидимо­го мира призвана самая первая «фантастическая» сцена повести — описание полетов ведьмы Солохи и «проворного франта с хвостом» в ясном ночном небе Диканьки. «...Наша брань не против крови и плоти, — говорит апостол Павел в Послании к Ефесянам, — но... против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных», — против «князя, господствующего в воздухе» (гл. 6, ст. 12; гл. 2, ст. 2). Целые сонмища этих «поднебесных» духов видит далее кузнец Вакула во время полета на бесе в Петербург.

И в этой повести брань беса с главным героем отнюдь не заклю­чается в тех мелких «пакостях», на которых сосредоточивает внима­ние рассказчик, когда заводит об этом речь. В свою очередь, содер­жанием повести также не является одно лишь праздничное веселье, как это может показаться на первый взгляд. Подобно тому, как в «Вечере накануне Ивана Купала», где герой, охваченный любовной страстью, готов на убийство и совершает его, — герой «Ночи перед Рождеством», влюбленный кузнец Вакула, доведенный до отчая­ния капризами красавицы Оксаны, тоже недалек от совершения смертного греха — он решается на самоубийство и бежит топиться «в пролубе»: «...пропадай, душа!..» По дороге ему, однако, приходит мысль: «ведь душе все же придется пропадать», пойду к Пузатому Пацюку, он, говорят, связан с нечистой силой, «все сделает, что за­хочет».

Герой, таким образом, дважды проявляет пагубное малоду­шие: сначала помышляет о самоубийстве, затем сознательно обра­щается к «помощи» нечистого. При этом Гоголь прямо указывает на «автора» тех мыслей, которые приходят отчаявшемуся Вакуле. Бес у Солохи тоже заявляет ей, что если она отвергнет его страсть, «то он готов на все: кинется в воду, а душу отправит прямо в пекло». Он-то, очевидно (сидящий у Вакулы «в мешке» за плечами), и дово­дит героя до отчаянного состояния. «Нет, полно, — говорит себе Вакула, — пора перестать дурачиться». «Но в самое то время, — при­бавляет рассказчик, — когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говорившей насмешливо: “Достань, кузнец, царицыны черевики, выйду за тебя замуж!”» В одной из глав повести Гоголя «Страшный кабан» рассказчик, сообщая о «кухмистере» Ониське, получившем «сердечную рану» при виде «мывшейся на берегу пруда Катерины», в свою очередь замечал: «Бес как будто нарочно дразнил его (сам он после признавался в этом), поминутно рисуя пред ним стройные ножки соседки».

Но можно ли считать виной героя то, что неведомо для себя он становится предметом воздействия нечистой силы? Гоголь отвечает в повести и на этот вопрос.

Тут кстати вспомнить, что действие «Ночи перед Рождест­вом» — в том числе посещение Солохи ее «именитыми» ухажера­ми (греховное само по себе) — тоже происходит в пост, причем в самый строгий, — в Рождественский сочельник, когда православ­ные, по обычаю, «до звезды» не едят. Греховным является, конечно, и намерение этих ухажеров отправиться ранее в гости к дьяку «на кутью» — «где, кроме кутьи», была и водка двух сортов, «и много всякого съестного». «Там теперь будет добрая попойка!» — вос­клицает, в предвкушении обильного угощения, казак Чуб, выходя из своей хаты. Автор, несомненно, считает своего православного читателя способным догадаться, что подобные угощения, конечно же, несовместимы с строгими установлениями Рождественского сочельника — носящего даже среди малороссиян особенное назва­ние «голодной кутьи». «Вы, может быть, не знаете, что последний день перед Рождеством у нас называют голодной кутьей», — подска­зывал Гоголь в черновой редакции. Позднее И. С. Аксаков, совер­шив поездку по украинской «Аркадии», писал родным: «...Малорос­сия произвела на меня приятное впечатление. Везде так и торчит Гоголь с своими вечерами на хуторе близ Диканьки. Тут только вы почувствуете все достоинство, всю верность этих описаний, этой, не столько внешней, сколько внутренней характеристики Малорос­сии, вполне передающей вам и внешнюю физиономию... На одной станции... удалось мне разговориться с одним хохлом. Я спросил его про разные песни и обычаи, знает ли он Щедрый вечеру/Добрый вечер и многое другое... Оказалось, что знает, но говорит, что все уже выводится... что коляды почти совсем затихли, ибо это грешно и делается накануне праздника в противность церковным уста­вам...» (письмо от 10 ноября 1848 г.; /Аксаков И. С./Письма к род­ным. 1844—1849. М., 1988 С. 402, 405).

О «голодной кутье» и вспоминает «благочестивый» кузнец Вакула, оказавшись в рождественский вечер в поисках нечистой силы в хате Пузатого Пацюка: «...ведь сегодня голодная кутья, а он ест вареники, вареники скоромные! Что я, в самом деле... стою тут и греха набираюсь!»

Можно, однако, заметить, что таких же доброчестных размыш­лений следовало придерживаться герою и ранее — не только перед тем, как он решился прибегнуть к помощи нечистого, а — еще луч­ше — пред самым отправлением его в гости, в отсутствие дома отца, на «мед» к красавице Оксане. Юный «кухмистер» Онисько, — тоже являющийся на дом к красавице в отсутствие отца, — не случайно на ее слова, что «батька нет дома», «иносказательно» отвечает: «Что бы я был за олух Царя Небесного, когда бы стал убирать постную кашу, когда перед самым носом вареники в сметане». («Кашу без масла все-таки можно как-нибудь есть... — шутил позднее Гоголь в письме к Александре Осиповне Смирновой из Баден-Бадена, — но Баден без вас просто нейдет в горло».)

Изображая похождения своих героев в день строгого поста — «бесящихся» парубков, веселящихся девчат, попадающих в мешки ухажеров Солохи, «подъезжающего» к красавице кузнеца Вакулы, пьяниц кума Панаса и ткача Шапуваленка — рассказчик «Ночи перед Рождеством», конечно, не без намерения замечает (в оче­видном согласии с автором), что «все» другие «дворяне оставались дома и, как честные христиане, ели кутью посреди своих домаш­них» («имели столько благочестия, что решились остаться дома», — замечал рассказчик в черновой редакции). Правда, добавлял в то же время Гоголь в другом месте, одни только старухи с «степенными отцами оставались в избах».

Соответственно невидимому участию беса в судьбе влюблен­ного кузнеца изображается в повести и другая, так сказать, бытовая, житейская сторона грехопадения Вакулы. Однажды в разговоре Гоголь, имея в виду поведение прихожан в церкви во время бого­служения, заметил: «Женщинам запрещено становиться вперед, и дело; поневоле развлечешься». Это замечание многое проясняет в замысле «Ночи перед Рождеством». В традиционном украинском деревянном трехчастном храме, который изображается в повести, женщины становились в дальней от алтаря части, которая назы­валась поэтому «бабинец». (По толкованию И. Войцеховича — одного из первых собирателей слов «малороссийского наречия» в XIX веке,— «бабинец— притвор в церкви; место для женщин. От слова: баба»/} Основание этого благочестивого обычая коренится,


очевидно, в монастырском уставе. На это указывал, в частности, в 1889 году автор исторического описания древних храмов Курского края: «Вероятно, у древних старцев Божиих существовало и строго соблюдалось правило общежительного устава, по которому женщи­ны не только в келлии, а даже в самую церковь не были допускаемы, равно как и малые дети, — чтобы криком и плачем последних не нарушалось благочиние за Богослужением; и потому — помещались в детинце^ ближе к северо-западному углу церкви, тогда как без­детные женщины и девицы знали свое место— в бабинце» (Волын­ская Пустынь Рыльского Николаевского монастыря // Курские Епархиальные Ведомости. 1889. № 14-15. <Отд. 3>. С. 138). Сло­во это есть в гоголевском «Лексиконе малороссийском»: «Бабинец, паперть».

Вот как показывает Гоголь в «Ночи перед Рождеством» распо­ложение поселян в церкви: «впереди всех стояли дворяне и простые мужики», за ними «дворянки», а «пожилые женщины... крестились у самого входа». Девчата же — «у которых на головах намотана была целая лавка лент, а на шее монист, крестов и дукатов», стара­лись, как подчеркивает Гоголь, вопреки этому порядку, «пробрать­ся... ближе к иконостасу». Очевидно, это стремление наряженных девчат объясняется их желанием покрасоваться перед парубками, и тут — «поневоле развлечешься». В соответствии с этим поведе­нием девушек в церкви Гоголь и создает образ «хорошенькой ко­кетки» Оксаны: «...парубки... поглядите на меня... у меня сорочка шита красным шелком. А какие ленты на голове!.. Все это накупил мне отец мой... чтобы на мне женился самый лучший молодец на свете!»

То, что в «Ночи перед Рождеством» происходит в храме меж­ду молодежью, Гоголь показывает и среди взрослых. Вот, например, пожилая Солоха, которой следовало бы, исходя из сказанного, сто­ять в храме «у самого входа», «надевши яркую плахту» и «синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы», становится впе­реди всех — «прямо близ правого крылоса», так что дьяк «закашли­вался и прищуривал невольно в ту сторону глаза...» («из читаемой им книги», — добавлял Гоголь в черновой редакции...»). В самый раз прельщенному дьяку было бы прочесть в это время в богослу­жебной книге такие строки: «Рассеянный мой ум собери, Господи...» (Триодь Цветная).

Кстати, любопытное соответствие образу «прельщенного» гоголевского дьяка можно найти в поэме А. С. Пушкина «Домик в Коломне» (1830), с которой Гоголь познакомился в рукописи летом 1831 года (дав при этом ей высокую оценку). В пушкин­ской поэме «в роли» гоголевских Солох и Оксан оказывается гор­дая петербургская дама (по предположению исследователей, эта «дама» — графиня Екатерина Александровна Стройновская — явилась также одним из прототипов Татьяны Лариной в «Евгении Онегине»):


...Люблю летать, заснувши наяву,

В Коломну, к Покрову — ив воскресенье Там слушать русское богослуженье.

Туда, я помню, ездила всегда Графиня... (звали как, не помню, право)

Она была богата, молода;

Входила в церковь с шумом, величаво;

Молилась гордо (где была горда!).

Бывало, грешен! все гляжу направо,

Все на нее.

Одной из важнейших тем зрелого, «позднего» Гоголя являет­ся тема «просвещенного», «цивилизованного» Петербурга. Начало же обращения к этой теме восходит ко времени создания «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В «Ночи перед Рождеством» соблазнам «местным», диканьским вполне соответствуют у Гоголя соблазны столичные, петербургские. «Царицыны черевики» являются при этом как бы объединяющим звеном сюжета повести. Биографами Гоголя, в частности, давно замечено, что в Петербурге во времена Екатерины II ставилась даже опера с названием «Черевики». С дру­гой стороны, в основу сюжета повести Гоголем положена украин­ская народная песня «На р1ченьч1 та на догцечщ», сохранившаяся в гоголевском собрании русских и малороссийских песен:

Див1теся, чолов1ченьки,

Яю в мене черевиченьки.

Се ж мен1 пан отець покупив,

Щоб хороший молодець полюбив...

Само желание своенравной красавицы Оксаны иметь «те самые черевики, которые носит царица», обличает, по замыслу авто­ра, ее изрядное тщеславие. Этим прямо объясняется ее пренебре­жительное отношение к сельскому кузнецу Вакуле. «Ты? — сказа­ла, скоро и надменно поглядев на него, Оксана. — Посмотрю я, где ты достанешь черевики, которые могла бы я надеть на свою ногу». «Если бы она ходила не в плахте и запаске, а в каком-нибудь капо­те, — замечает чуть ранее о ней рассказчик, — то разогнала бы всех своих девок». (В черновой редакции эта мысль была выраже­на Гоголем с еще большей определенностью: «Если бы она ходила не в плахте и запаске, а в атласном с длинным хвостом платье, то... переколотила бы и выгнала десятка три горнишных».) Следствием «аристократических» замашек Оксаны и становится поездка Вакулы на бесе в Петербург. Петербург (где, кстати, Вакула видит «множе­ство... дам в атласных платьях с длинными хвостами») — подспудно чаемая (хотя, вероятно, не последняя) «инстанция» честолюбивых вожделений героини.

Дальнейшее развитие в «Ночи перед Рождеством» «петербург­ской темы» еще ближе подводит нас к пониманию проблематики позднейшего творчества Гоголя. В получении Вакулой роскошных «черевиков» (то есть башмаков на высоких каблуках) с «сахарных» ножек Екатерины II под непритязательным юмором кроется мысль о начавшемся в XVIII веке «соблазнении» русского народа его выс­шими, или более «просвещенными» сословиями. Так, восхищение героя неизвестно в каком «государстве на свете» сделанными «цари- цыными черевиками» стоит в одном ряду с его восторженной оцен­кой изготовленной «немецкими кузнецами» — «за самые дорогие цены» — медной ручкой дверей во дворце, — а также вызывающей у Вакулы почти «поэтический» восторг роскошной дворцовой лест­ницей. «Что за лестница! — шептал про себя кузнец, — жаль ногами топтать. Экие украшения! Вот, говорят, лгут сказки!.. Боже Ты мой, что за перила! какая работа! тут одного железа рублей на пятьде­сят пошло!» — Все это приметы разорительной и развращающей Россию, начиная с ее столичного общества, европейской промыш­ленной роскоши. В этой связи весьма примечательно и упоминание Гоголем в написанной позднее повести «Коляска» (1836) о модных «спальных башмачках» жены провинциального помещика Черто- куцкого — «которые супруг ее выписывал из Петербурга». Спустя еще несколько лет, в наброске к заключительной главе второго тома «Мертвых душ», Гоголь напишет о пагубных соблазнах новейшей «цивилизации»: «Страшным оскорбительным упреком и праведным гневом поразит нас негодующее потомство, что... играя, как игруш­кой, святым словом просвещенья, правились швеями, парикмахе­рами, модами...»

Страшная месть

О повести «Страшная месть» В. Г. Белинский, отликаясь на выход в свет «Миргорода» (1835), писал: «“Страшная месть” состав­ляет теперь репНапс дополнение, пара; фр.> к “Тарасу Бульбе”, и обе эти картины показывают, до чего может возвышаться талант г. Гого­ля». По замечанию А. Я. Ефименко, в основу изображенного Гого­лем в «Тарасе Бульбе» запорожского братского союза легли именно размышления над обычаями духовного братства, побратимства, упоминаемыми в «Страшной мести» (Ефименко Л. Малороссийское казачество по Гоголю // Журнал для всех. 1902. № 2. С. 210—211). Теме религиозной и национально-освободительной войны Гоголь посвятил также, задолго до создания «Страшной мести», недошед­шую до нас юношескую поэму «Россия под игом татар» (1825). Эта же тема затрагивалась Гоголем в «Ганце Кюхельгартене» (борьба пра­вославных греков против турецкого владычества). Но в «Страшной мести», как и в других повестях «Вечеров...», помимо внешней брани с врагами веры и отчизны, Гоголь изобразил и другую, «невидимую брань» — тоже против веры и отечества — разворачивающуюся в душах людей.

В черновой редакции повести имелось предисловие, которое само по себе весьма замечательно.

«Вы слышали ли историю про синего колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцатом году слышал я это от матери, и я не умею сказать вам, но мне все чудится, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне также широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя шевелит раздольную водяную равнину и обсыпа­ется рябью. А прогуляется ли по нем в час утра или вечера ветер, как все в нем задрожит, засуетится: кажется, будто то народ тол­пою собирается к заутрене или вечерне. И весь дрожит и сверкает в искрах, как волчья шерсть среди ночи. Что ж, господа, когда мы съездим в Киев? Грешу я, право, пред Богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже под ста­рость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!»

Завершающий это предисловие мотив покаяния (с уходом в «святые печеры») является одним из ключевых для «Страшной мести». Он своеобразно связывается здесь Гоголем с одним из видов монашеской аскезы — спания на голой земле. Так, покаянные обе­ты колдуна — «Покаюсь, пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу... Не постелю одежды, когда стану спать!..» — определен­но перекликаются здесь со словами о святом схимнике, которого убивает колдун: «Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в котором ложился спать вместо постели». Этому соответствует еще одно место «Страшной мести»: «На лавках спит с женою пан Данило... Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе; ему не пуховик и не перина нуж­на; он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивает­ся на земле». («...Ушла Катерина в свою... светлицу и кинулась на перину...» — замечает рассказчик в черновой редакции повести.) Очевидно, что спание на мягком (на «пуховиках» и «перинах» — с женою) и покаянные монашеские обеты колдуна («не постелю оде­жды, когда стану спать») соотнесены Гоголем с преступной любовной страстью этого «нечестивого грешника». Показательно, например, что центральный в повести эпизод подсматривания пана Дани­ла за волхвованиями колдуна— где он видит, как «что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты... чудится... что... женщи­на...» — неожиданно перекликается с комической репликой подгля­дывающего в замочную скважину «свата» Кочкарева в гоголевской «Женитьбе»: «И распознать нельзя, что такое белеет: женщина или подушка». В одном из гоголевских сборников малороссийских песен встречается такой куплет: «Ой, козаче гарный, не ходи до Ганны, / А ходы до Марушки на билы подушки, /Ав Марушки душки четы- ри подушки, / А пьята маленька, сама молоденька». Мотив «спания на голой земле» и сближения «перины» и женщины встречается во многих произведениях Гоголя: «Майской ночи», «Иване Федоро­виче Шпоньке...», в повести «Страшный кабан», в «Тарасе Бульбе», «Коляске», «Женитьбе», «Ревизоре», «Мертвых душах» — например, в черновых набросках к восьмой главе поэмы: «...танцевал с своей дамой, точно с подушкой...»)

Некоторые переклички со «Страшной местью» — связан­ные уже с осмыслением Гоголем проблем европейской цивилиза­ции — обнаруживаются в повести «Рим». Они встречаются здесь в описании «великолепного» парижского кафе — средоточия «циви­лизованной» жизни римского князя: «Там пил он с сибаритским наслаждением свой жирный кофий из громадной чашки, нежась на эластическом, упругом диване...» Кофе — загадочная «черная вода» во фляжке колдуна «Страшной мести». Эта подробность приоткры­вает нам и связь «Страшной мести» с ранней поэмой «Ганц Кюхель- гартен». «Старик любил на воздухе пить кофий», — замечает в ней Гоголь о своем герое, сельском «пасторе», в котором явно угадыва­ются будущие черты покаявшегося «колдуна» («святого схимника»). Сам «пастор» говорит о себе:

Мне лютые дела не новость;

Но дьявола отрекся я,

И остальная жизнь моя —

Заплата малая моя

За прежней жизни злую повесть...

На эту возможность покаяния для грешника и указывают обращенные к Катерине слова колдуна в «Страшной мести»: «Слы­шала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым».

С мотивом покаяния тесно связаны в «Страшной мести» раз­мышления о прощении Богом кающегося грешника. «Угрюм кол­дун... — замечает рассказчик в шестой главе. — Может быть, он уже и кается перед смертным часом...» Но тут же рассказчик добавляет: «...только не такие грехи его, чтобы Бог простил ему». Однако сам колдун все-таки надеется на прощение. «Ты не знаешь еще, — гово­рит он Катерине, — как добр и милосерд Бог». В последнюю минуту колдун летит в Киев «к святым местам»: «Дико закричал он и запла­кал, как исступленный, и погнал коня прямо к Киеву». Но здесь его опять встречает «голос рассказчика» — и своеобразное представ­ление рассказчика о святости: «святой схимник» — затворивший­ся уже много лет в своей пещере — отвечает на отчаянную мольбу колдуна: «Нет, неслыханный грешник! нет тебе помилования! беги отсюда! не могу молиться о тебе».

Вопреки этому суровому «голосу рассказчика» (но не автора), сам Гоголь всем содержанием повести говорит, напротив, о правед­ности прощения кающегося грешника. И эпизод с отказом «свято­го схимника» молиться о погибшей душе колдуна никак не может быть поставлен в ряд с действительным отношением христианских

подвижников к падшему собрату. Скорее он напоминает фразу в пушкинском «Борисе Годунове», которую «рассказчик» трагедии (в данном случае сам А. С. Пушкин) вложил в уста юродивого Николки, отвечающего на просьбу Бориса Годунова молиться за него: «Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода— Богородица не велит». Сам Пушкин по поводу этой «сочиненной» (не заимство­ванной им из источников) сцены в частном письме признавался: «...никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!» (письмо к князю П. А. Вяземскому около 7 ноября 1825 года). Судя по статье Гоголя «Борис Годунов», написанной на выход в свет трагедии Пушкина, симпатии Гоголя были как раз на стороне обличаемого пушкинским юродивым царя: «Сколько блага? сколь­ко пользы, сколько счастия миру — и никто не понимал его...» Веро­ятно, в скрытую полемику с Пушкиным и вступил Гоголь в «Страш­ной мести», изобразив страшные, продолжающиеся из рода в род последствия однажды не прощенного грешнику греха— тяжесть которого обрекла несколько поколений потомков этого грешника на пребывание в гибельном, греховном состоянии. А потому и суд Бога в гоголевской повести за «страшную месть» непрощения греха ближнему весьма суров: «Пусть будет все так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своем, и не будет тебе Царствия Небесного, покамест ты будешь сидеть там на коне своем!»

Другой важной проблемой, рассматриваемой Гоголем в «Страш­ной мести», является тема «утонченной», эстетической «развитости» колдуна. Вообще говоря, из разнообразных мирских соблазнов — богатства, власти, красоты— последнему гоголевские герои часто оказываются подвержены в наибольшей степени.

Изображение эстетических переживаний очень часто начина­ется у Гоголя с описания картин природы и почти всегда переходит к любованию красотой женщины. В этом смысле весьма характер­на выписка Гоголя из идиллии Н. И. Гнедича «Рыбаки», которую он сделал, вероятно, еще учась в Нежинской гимназии (в 1820-х го­дах). Главным здесь является описание «пылающих», «огненных» — с лазурью — неба и моря петербургской белой ночи, в которой «пур­пур заката сливается с златом востока» и которую поэт сравнивает с такими же пленительными «прелестями северной девы» — петер­бургской красавицы.

Как бы прямо «по канве» этой ранней выписки Гоголь в своих повестях создал впоследствии целый ряд «сияющих», словно прони­занных светом, живописных картин, завершающихся изображением красоты женщины (или хотя бы упоминанием о ней).

«Усталое солнце уходило от мира, спокойно проплыв свой полдень и утро; и угасающий день пленительно и ярко румянился [как щеки прекрасной жертвы неумолимого недуга в торжествен­ную минуту ее отлета на небо]. Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осененные каким-то едва приметным огненно-розо­вым светом... “О чем загорюнился, Грицько?.. — вскричал высокий загорелый цыган, ударив по плечу нашего парубка. — А спустишь волов за двадцать, если мы заставим Черевика отдать нам Пара­ску?”» («Сорочинская ярмарка»).

Ослепительную власть красоты по силе ее впечатляющего воз­действия Гоголь сравнивает порой с сияющим транспарантом. Вот, например, образ блестящего Петербурга в повести Гоголя «Невский проспект»: «О, не верьте этому Невскому проспекту! Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется!.. Боже вас сохрани заглядывать дамам под шляпки!.. [Он опасен необыкновенно, этот Невский проспект... но более всего тогда, когда... огни сделают его почти транспаран­том... И... сам демон зажигает обольстительные лампы для того, чтобы все показать не в настоящем виде]».

А так изображает Гоголь визит юного кухмистера Ониська к красавице Катерине в повести «Страшный кабан»: «Перед ним тор­чали ворота, сквозь которые, как сквозь транспарант, светилось все недвижимое имущество козака. Мелькнула синяя запаска, огненная лента... Сердце в нем вспрыгнуло... и белокурая красавица... встре­тила его, отворяя ворота».

Кстати сказать, именно в последней повести Гоголь предпри­нял попытку изобразить благотворную — в отличие от губитель­ной — «законодательную» власть красоты. «Прекрасная Катерина», побуждает здесь пьяницу Ониська оставить ради нее разгульную жизнь, на что тот восклицает: «Все для тебя готов сделать».

Однако положительная оценка значения чувственной кра­соты для воспитания человека была лишь одной из сторон взгля­дов Гоголя. В статье «Скульптура, живопись и музыка» он заме­чал по поводу скульптуры: «Она родилась вместе с языческим, ясно образовавшимся миром, выразила его — и умерла вместе с ним. Напрасно хотели изобразить ею высокие явления христи­анства: она так же отделялась от него, как самая языческая вера. Никогда возвышенные, стремительные мысли не могли улечься на ее мраморной сладострастной наружности. Они поглощались в ней чувственностью». О себе Гоголь в 1847 году писал, что «вен­цом всех эстетических наслаждений» в нем «осталось свойство восхищаться красотой души человека», где бы он ее ни встретил («Авторская исповедь»). Так и в «Вечерах...» главной явилась тема не благотворной, но главным образом губительной власти чувст­венной, «скульптурной» красоты. В «Страшной мести» объяснение преступной страсти героя связано именно с его «эстетическими», «утонченными» переживаниями.

Изображение в повести волхвований колдуна, вызывающего «душу» Катерины, прямо перекликается с описанием «греческой» красавицы Алкинои в статье Гоголя «Женщина», написанной в янва­ре 1831 года на смерть барона А. А. Дельвига и развивающей (как дань памяти поэта) мотивы дельвиговской поэзии. Строки повести о «душе» Катерины — являющейся своему колдуну-«отцу» в виде светящегося «эфирно-мраморного» облака, в «море» розово-голубых цветов и «небесных» звуков, — прямо повторяют описание «скульп­турной» красавицы Алкинои в статье Гоголя «Женщина»: «Мрамор­ная рука, сквозь которую светились голубые жилы, полные небес­ной амврозии, свободно удерживалась в воздухе... Казалось, тонкий, светлый эфир... по которому стремится розовое и голубое пламя... переливаясь в бесчисленных лучах... в коих дрожит благовонное море неизъяснимой музыки... облекся в видимость и стоял перед ними...» В этих «утонченных» чувственных созерцаниях и заключа­ются, по Гоголю, причины предательства и сговора с «врагами пра­вославной Русской земли» «эстета»-колдуна. Мысль о внеморализ- ме эстетических переживаний, приводящих к предательству веры и отчизны, Гоголь воплотил в те же годы в незавершенном романе «Гетьман», где — как позднее в «Тарасе Бульбе» — связал измену героя делу товарищества с эстетическими переживаниями. Здесь снова Гоголь изобразил — на фоне «сребророзового» и «пурпурно­го» заката— чарующие прелести восемнадцатилетней красавицы («стройная роскошь» ног, «обнаженное плечо» и пр.). Пленившись красавицей, юный казак Остраница, готовый ранее выступить на защиту отчизны, «все забыл» и готов ехать с ней хоть «в Польшу к королю» или «хоть к султану».

Таким образом, в образе охваченного преступной страстью колдуна «Страшной мести» содержится несомненная «поправка» к дельвиговскому безотчетному восхищению «прекрасным», — и вместе с тем обнаруживаются переклички содержания повести со строками пушкинской «Полтавы», повествующими о недозволен­ной связи юной диканьской красавицы Матрены Кочубей с клятво­преступным гетманом Мазепой:

Своими чудными очами Тебя старик заворожил...

Он, должный быть отцом и другом Невинной крестницы своей...

Безумец! на закате дней Он вздумал быть ее супругом.

Как и в других повестях «Вечеров...», «невидимая брань» в «Страшной мести» тоже разворачивается не только в душе явно­го «злодея» — страшного колдуна, но и в душах вроде бы вполне «положительных» героев повести. Их «незаметные» негативные черты в свою очередь многое определяют в развитии ее сюжета. Здесь прежде всего Гоголь обращает внимание на причины, приво­дящие к саморазрушению казацкого единства. Главной причиной разъединения Гоголь считает постепенно проникающую в ряды казачества страсть корыстолюбия.

«Эй, хлопец! — восклицает в повести пан Данило. — Беги, малый, в погреб да принеси жидовского меду!.. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?.. Эх, козаки! что за лихой народ! все готов товарищу, а хмельное высушит сам». В черновой редакции «верному хлопцу» Стецько принадлежала со своей стороны реплика, которую он произносил после гибели пана Данила: «Я пойду, соберу наших. Ляхи уже услышали про наше горе и ворочаются назад. Сердце так <и> чует, что уже шумят они в подвале. Меды поотпечатаны, и вино хлещет из воронок».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: