К читателю от сочинителя 41 глава




Неожиданное превращение в глазах Гоголя боевого офи­цера и поэта в заурядного петербургского обывателя — в одну из «пошлых», обыкновенных «мертвых душ» — не могло не поразить впечатлительного писателя, уже тогда обратив его к размышлениям над печальным сочетанием «пошлости» и гениальности в человеке.

Дорожа сокрытыми в героях «Мертвых душ» — ив своих совре­менниках— непочатыми дарами и силами, Гоголь, естественно, не мог не думать об их возрождении. Такая задача «преображения» рус­ского человека была поставлена писателем еще в 1835 году в статье «Несколько слов о Пушкине»: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский чело­век в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет». С этими размышлениями связан замысел продолжения Гоголем сво­ей поэмы, возникший у него уже в начале работы над произведением и получивший первое воплощение на бумаге в 1840—1841 годах — еще до напечатания первого тома. Само название поэмы как бы есте­ственно «требует» ее продолжения — воскрешения «мертвых душ».

Об окончании поэмы архимандрит Феодор (Бухарев) сообщал: «Помнится... я... его прямо спросил, чем именно должна кончить­ся эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностью. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович? Гоголь, как будто с радо- стию, подтвердил, что это непременно будет и... первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма... А прочие спутники Чичикова в “Мертвых душах”? — спросил я Гоголя, — и они тоже воскреснут? — “Если захотят”, — ответил он с улыбкою...» (<Феодор (Бухарев), архим.> Три письма к Н. В. Гого­лю, писанные в 1848 году. С. 138—139).

Упоминание о «желании» (или «нежелании») героев «воскрес­нуть» говорит, конечно, прежде всего о том, что, создавая худо­жественные образы, Гоголь думал о своих современниках. Если обратиться опять к той обобщающей характеристике «пепельных» героев петербургской Коломны в повести Гоголя «Портрет», что определили создание отрицательных типов «Мертвых душ», то мож­но догадаться, что умеренное их «ни то ни се» указывает на самом деле на приговор весьма суровый: «...знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откр. 3, 15—16).

О том, что это бесчувственное, «обуморенное» (церк.-сл. обмо­рочное) нравственное состояние Гоголь расценивал именно как явле­ние, не свойственное коренной русской жизни, наносное, можно, в частности, судить по еще одной характеристике писателем в повести «Рим» итальянского народа, с бытом которого, как отмечалось, пря­мо сравнивал Гоголь «первообразную» жизнь России. «В его природе заключалось что-то младенчески благородное...— замечал Гоголь об итальянском народе, — в нем добродетели и пороки в своих само­родных слоях... не смешались, как у образованного человека, в неоп­ределенные образы, у которого всяких страстишек понемногу под верховным начальством эгоизма». Профессор Н. Я. Аристов в 1882 году свидетельствовал: «Прежде еще можно было различить в быту боярском, что свое, доморощенное, и что заносное, чужое»; во вто­рой четверти XIX века «явилась безобразная и неопределенная смесь.

Иностранное влияние становится преобладающим, всплывает поверх русского незаметного наслоения и проникает его...» {Ари­стов Н. Я. Иноземное влияние в России, изображенное Гоголем в его сочинениях // Аристов Н. Я. Сочинения Н. В. Гоголя со сто­роны отечественной науки. СПб., 1887. С. 77—78). Не случайно определение «ни то ни се» Гоголь в своих письмах и художественных произведениях употребляет главным образом для характеристики европейски «образованного» Петербурга. Еще в 1829 году он писал матери: «...на Петербурге... нет никакого характера: иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе не похожи на ино­странцев, а русские в свою очередь объиностранились и сделались ни тем ни другим». «Трудно схватить общее выражение Петербур­га, — добавлял Гоголь в “Петербургских записках 1836 года”. — Есть что-то похожее на европейско-американскую колонию; так же мало коренной национальности и так же много иностранного смешения...» О каком Петербурге при этом шла речь, позволяет, в частности, судить письмо юного Федора Васильевича Чижова (впоследствии друга Гоголя) к его матери У. Д. Чижовой от 17 мар­та 1827 года из Петербурга: «Здесь все равно, что Страстная, что Святая неделя, здесь не почитают за непременный долг идти к заутрене в Светлое Воскресенье, сидят часов до 12-ти или 2-х ночи в Страстную субботу за картами и проч., и не только сами не постят­ся, но даже смеются над теми, кто постится...» (Симонова И. А. Федор Чижов. М., 2002. С. 20).

Мысль о духовно бесплодном европейском образовании совре­менного светского человека не переставала занимать Гоголя во все периоды его жизни. 2 октября 1833 года он писал матери о воспиты­вавшейся в петербургском Патриотическом институте сестре Ели- савете: «...меня смущает... характер Лизы. За нею не водится боль­ших шалостей, капризов, это все из нее вывели... Но это еще хуже, я бы хотел... чтобы на нее жаловались, были ею недовольны; но чтобы она имела доброе сердце. У ней же... нет никакого серд­ца, ни доброго, ни злого... Никого она не любит... Вид несчастия... ее не тронет; за пустую игрушку она забывает все на свете». В этих словах уже вполне определенно обозначена тема «мертвой души» обыкновенного, ничем не выдающегося человека, не считающего самого себя грешником и не почитаемого таким другими. Размыш­ляя о том, что «незаметный» грех «обыкновенного» человека — не являющегося очевидным преступником — не менее тяжек, а может, и более опасен именно в силу своей «невыразительности», кажущей­ся «невинности», — Гоголь в статье «Несколько слов о Пушкине» писал: «Никто не станет спорить, что дикий горец... что зарезал своего врага, притаясь в ущелье, или выжег целую деревню... более поражает...» Но не меньшее зло в мир несет, по замечанию Гоголя, и «наш судья в истертом фраке, запачканном табаком, который невинным образом, посредством справок и выправок, пустил по миру множество всякого рода крепостных и свободных душ». Герой «Записок сумасшедшего» замечает по этому поводу: «С виду такой тихенький, говорит так деликатно: “Одолжите ножичка починить перышко”, — а там обчистит так, что только одну рубашку оста­вит на просителе». Гоголевское сравнение «дикого горца» с мни­мо «невинным» чиновником проливает дополнительный свет и на истинное отношение автора к основанному, как уже говорилось, на фальшивых «справках и выправках» мошенничеству главного героя поэмы — человека чрезвычайно «любезнейшего и обходитель­нейшего», ревностного исполнителя «священнейшего долга» светско­го комильфо. Такими же «деликатными» разбойниками оказываются, согласно Гоголю, по отношению к своим крепостным и живущие «по столицам» европейски «просвещенные» помещики — «образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколю<бивые>», — требующие, «однако ж, от своих управителей всё денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай».

А. О. Смирнова вспоминала о своих беседах с Гоголем в Риме в начале 1843 года: «Понемногу я рассказывала ему о тревогах сво­ей совести, о моих сомнениях, отчаянии, о сознании, что поступки мои не соответствуют моим верованиям... что... я... слишком отда­юсь светской жизни... Наконец, все эти слабости нашей совести, за которые краснеешь и которые напоминают мне ужасные слова Ж. де Местра: “Я не знаю, что такое совесть преступника, но знаю совесть честного человека (ибо я большой грешник, но не преступ­ник) и в ужасе от этого сознания!” Я говорила все это Гоголю на другой день после посещения Колизея, и он мне вдруг ответил: “Я тоже переживаю все это”...» (Записки А. О. Смирновой. СПб., 1895. Т. 2. С. 77). Позднее, в письме к Гоголю от 11 апреля 1845 года, Смирнова, жалуясь на «несносное ни то ни се», замечала: «Слова ваши всегда оправдываются... Ничего нет труднее, как плавать меж двух вод, — не делать ничего положительно дурного и ничего поло­жительно хорошего, а пока принадлежишь свету, невольно светское овладевает душою, до того мельчаешь, доходишь до таких подлых и низких движений, что, не закрасневшись, нельзя в них призна­ваться». «Есть много в нашем обществе Дез йёДез <умеренных, тепло­ватых; фр.>У замечала она в другом письме к Гоголю, от 14 января 1846 года, — а это зло горше гонителей».

Проблему, которую поднимал Гоголь, — отсутствие в совре­менных христианах «холодности» ко злу и «горячности» к добру, — конечно, не могли не затрагивать и церковные пастыри. По оценке гоголевского современника, иерея Тарасия Серединского, Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» даже недооценил степень расцерковленности тогдашнего «образованного» сословия: «Вообще автор... слишком идеально смотрит на состояние веры в России. Обратись он к жалкой действительности, он сказал бы совершенно не то, что теперь сказал. Ибо даже в высшем обществе он встретил бы такое невежество истин религии, что и сам закрыл бы глаза от стыда» (Неизданный Гоголь. М., 2001. С. 422).

«Теплому», равнодушному состоянию современного общест­ва Гоголь противопоставлял то религиозное одушевление, которое отличало христиан во времена бедствий и испытаний. Так, напри­мер, в своих лекциях 1834 года по истории Средних веков он обращал внимание слушателей на то, как христианство в Испании, окружен­ное враждебными народами — «язычниками и жидами», «отлича­лось стремительною ревностию». В том же, 1834 году Гоголем была написана героическая повесть-эпопея «Тарас Бульба», где мысль о том, что пламенная вера только укрепляется от выпадающих на ее долю испытаний, является одной из ключевых. «Мы никогда не поймем... появления “Ревизора” и т. п. вещей»,— замечал в 1874 году украинский историк М. П. Драгоманов, если «не оценим того контраста, какой представляют... образы» этой эпопеи «с теми “мело­чами и пошлостью, опутавшими нашу жизнь”, какие видел Гоголь около себя в действительности» {Драгоманов М. М. А. Максимо­вич. Его литературное и общественное значение // Вестник Европы. 1874. № 3. С. 450). Во многом подобным контрастом окружающей «пошлости» Гоголь осмыслял и Отечественную войну 1812 года, во время которой религиозное и патриотическое одушевление народа сплотило его, а также, по свидетельству многих современников той эпохи, сделало из самых заурядных и «пошлых» обитателей отдален­ных уголков России пламенных патриотов, живо интересующихся судьбами отечества. «В это время все наши помещики, чиновники, купцы, сидельцы и всякий грамотный и даже неграмотный народ, — замечал автор в “Мертвых душах”, — сделались, по крайней мере, на целые восемь лет заклятыми политиками».

Гоголь, родившийся в 1809 году, мог судить об этом одушев­лении только из рассказов старших современников. Но подобный интерес к истинно общественной жизни он еще юношей наблюдал в 1820-х годах, когда внимание русского общества, и в частности обитателей Нежина, где учился Гоголь, было обращено к событиям религиозного и национально-освободительного движения греков против турецкого владычества.

В написанной в 1827 году в Нежине поэме «Ганц Кюхельгар- тен» Гоголь прямо упоминал об этих событиях. Интерес к ним про­являют в юношеской поэме Гоголя именно патриархальные деревен­ские обыватели, которые рассуждают здесь:

...про новости газет,

...про греков и про турок,

Про Мисолунги, про дела войны,

Про славного вождя Колокотрони...

Речь идет о героической обороне защитников греческого горо­да Миссолунги, о доблестном вожде греческих повстанцев Теодори- се Колокотронисе...

Но именно портрет последнего героя вместе с портретами других героев освободительной войны греков — Маврокордато, Миаулиса и Канариса и портретом героя Отечественной войны

Багратиона висит в доме помещика Собакевича в «Мертвых душах». О греческом восстании призваны, по-видимому, напо­минать и имена сыновей Манилова — Фемистоклюс и Алкид. Некую готовность выступить на брань — если «предстанет слу­чай рвануться всем на дело, невозможное ни для какого другого народа» — прообразуют сходные реалии в описании других героев поэмы: портрет Кутузова в доме Коробочки, упоминание о Суво­рове в связи с «геройской» атакой Ноздревым Чичикова, намек на армейское прошлое Манилова, «пожелтевший гравюр какого- то сражения, с огромными барабанами, кричащими солдатами в треугольных шляпах и тонущими конями» в комнате Плюшкина и даже упоминание о «пожелтевшей» зубочистке этого героя, «кото­рою хозяин... ковырял в зубах своих еще до нашествия французов». Участники «кампании двенадцатого года» есть и среди городских чиновников первого тома «Мертвых душ». Да и сам Чичиков, которого эти «догадливые» чиновники сравнивают в поэме то с разбойником Копейкиным, то с самим Наполеоном, способен, по убеждению автора, к лучшему применению своих недюжинных способностей. «Я все думаю о том, — говорит Чичикову Муразов во втором томе поэмы, — какой бы из вас был человек, если бы так же, и силою и терпением, да подвизались бы на добрый труд и для лучшей <цели>!»

«Но возможно ли преображение души, не знающей иных целей, кроме житейского устроения с помощью материальных средств? — вопрошал В. В. Зеньковский. — Это и для нас, вообще для всей темы христианской культуры есть радикальный и решающий пункт: возможно ли религиозное преображение современности, до последних глубин связавшей себя с материальными ценностя­ми?» {Зеньковский В., проф. прот. Н. В. Гоголь. С. 89). По убежде­нию отца Василия Зеньковского, «чичиковщина не есть Чичиков, — и типическое относится к Чичикову лишь как воплощение чичиков­щины. Как ни подавлена свобода Чичикова “обольщением богат­ства”... его свобода все же в нем остается — что и есть просвет. Сила художественного зрения Гоголя в том и заключалась, что, добравшись до самой “сути” и “сущности” всякой чичиковщины, он тем самым понял возможность победы Чичикова над чичиков­щиной. Отсюда и вырос план дальнейших частей “Мертвых душ”» (Там же. С. 90). Поэтому-то, имея в виду соотношение пагубной, «европейской» оболочки характеров своих героев с их «коренной», сокрытой под иноземной «корой» «самоцветной» основой, Гоголь в письме к графине Л. К. Виельгорской «Страхи и ужасы России» писал: «То, что вы мне объявляете по секрету, есть еще не более как одна часть всего дела... если бы я вам рассказал то, что я знаю... тогда бы, точно, помутились ваши мысли и вы сами подумали бы, как бы убежать из России. Но куды бежать? вот вопрос. Европе при­шлось еще трудней, нежели России. Разница в том, что там никто еще этого вполне не видит...»

В заключении статьи «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» Гоголь прямо указывает на ту брань, которая предстоит его героям, — «другую, высшую битву... уже не за временную нашу свободу, права и привилегии наши, но за нашу душу...» «...И если предстанет нам всем какое-нибудь дело, реши­тельно невозможное ни для какого другого народа, — повторял он еще раз в статье «Светлое Воскресенье», — хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека, что с болью собственного тела, не пожа­лев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванется у нас все сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас...» И — «...праздник Воскресе­ния Христова воспразднуется прежде у нас, чем у других».

Об этом же пророчески предвозвещает и финал первого тома поэмы: «Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа... летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

Игорь Виноградов


Мертвые души

Текст печатается по изд.: Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 9 т. / Сост., подготовка текстов и коммент. В. А. Воропаева, И. А. Виноградова. М.: Русская книга, 1994. В отдельных случаях текст заново сверен с автографами и прижизненными изданиями. Отсутствующие в ру­кописи, но необходимые по смыслу слова обозначены угловыми скобками; слова, зачеркнутые в рукописи автором, — квадратными.

В комментариях использованы мемуарные свидетельства, за­писные книжки Гоголя, содержащие различные подготовительные материалы к «Мертвым душам»: сведения по сельскому и домашне­му хозяйству, ремеслам, чиновничьему быту, объяснения охотничьих и карточных терминов, народных речений и т. п.; а также материа­лы задуманного Гоголем «объяснительного словаря» русского язы­ка, свидетельствующие о той тщательности, с которой он собирал и записывал коренные русские слова. В предисловии к этому словарю Гоголь писал: «В продолжение многих лет занимаясь русским языком, поражаясь более и более меткостью и разумом слов его, я убеждался более и более в существенной необходимости такого объяснительно­го словаря, который бы выставил, так сказать, лицом русское слово в его прямом значении, осветил бы его; выказал бы ощутительней его достоинство, так часто не замечаемое, и обнаружил бы отчасти самое происхождение. Тем более казался мне необходимым такой словарь, что посреди чужеземной жизни нашего общества, так мало свойст­венной духу земли и народа, извращается прямое, истинное значенье коренных русских слов, одним приписывается другой смысл, другие позабываются вовсе».

Том первый

Впервые напечатано (за исключением предисловия «К читате­лю от сочинителя», опубликованного во втором издании): Похожде­ния Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя. М., 1842.

Гоголь приступил к работе над «Мертвыми душами» в середи­не 1835 года. В «Авторской исповеди» он подробно рассказал о том, как возник замысел поэмы. А. С. Пушкин заметил ему однажды: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чер­тами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это просто грех!» — и привел пример Сервантеса, который «хотя и написал несколько очень заме­чательных и хороших повестей, но, если бы не принялся за Дон- кишота, никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями». В заключение Пушкин рассказал Гоголю одно происшествие — это и был сюжет «Мертвых душ».

В то же время анекдотический случай, положенный в основу произведения, носил жизненный характер. Факты скупки «мерт­вых душ» были достаточно распространены и могли быть известны

Гоголю и ранее. Об одном из них рассказывает, например, дальняя родственница писателя М. Г. Анисимо-Яновская (см.: Гиляров­ский В. А. На родине Гоголя. М., 1902. С. 47—48).

Переписка Гоголя, его автобиографические заметки и сви­детельства современников дают возможность восстановить ход работы над поэмой с достаточной полнотой. По словам Гоголя, он принялся за нее, не имея поначалу определенного плана, не давши себе отчета, что такое должен быть сам герой. «Я думал просто, что смешной проект, исполнением которого занят Чичиков, наве­дет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившая­ся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был перемешать с трогатель­ными».

Набросав первые главы, Гоголь прочел их Пушкину, и поэт, который всегда смеялся при его чтении, становился все сумрачнее и сумрачнее и наконец сделался мрачен. По окончании чтения он произнес с тоской: «Боже, как грустна наша Россия!» Озадаченный тягостным впечатлением, которое произвело начало поэмы на Пуш­кина, Гоголь принялся за его переработку. В ноябре 1836 года он писал В. А. Жуковскому из Парижа: «Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись... Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то... какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь, кото­рая вынесет мое имя». Из письма видно, как по мере обдумывания плана разрастается замысел, Гоголь проникается ощущением значи­тельности своего сочинения: «Огромно велико мое творение, и не скоро конец его».

К концу 1840 года первый том вчерне был окончен и Гоголь приступил к работе над вторым. 28 декабря (н. ст.) он сообщал С. Т. Аксакову: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке пер­вый том “Мертвых душ”... Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если толь­ко позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет...»

П. В. Анненков, живший летом 1841 года в Риме с Гоголем и переписывавший главы первого тома под диктовку автора, утвер­ждает со всей определенностью, что именно в эту пору Гоголем был «предпринят» второй том. Очевидно, работа продвигалась настоль­ко быстро, что появились слухи об окончании поэмы. М. П. Пого­дин даже уверял читателей «Москвитянина», что два тома уже напи­саны, третий пишется и все сочинение выйдет в продолжение года (см.: Москвитянин. 1841. Ч. 1. С. 616). Однако в письмах начала 1840-х гг. Гоголь все чаще дает понять, что второй том окончен ско­ро не будет и что на это есть веские причины.

В октябре 1841 года Гоголь возвращается в Россию для напеча­тания первого тома «Мертвых душ». История прохождения книги в цензуре— один из драматических эпизодов биографии писате­ля. «Никогда, может быть, не употребил он в дело такого количе­ства житейской опытности, сердцеведения, заискивающей ласки и притворного гнева, как в 1842 году, когда приступил к печатанию “Мертвых душ”, — свидетельствовал П. В. Анненков и, не каса­ясь фактической стороны дела, не без остроумия замечал: — Тот, кто не имеет “Мертвых душ” для напечатания, может, разумеется, вести себя непогрешительнее Гоголя и быть гораздо проще в своих поступках и выражении своих чувств» {Анненков П. В. Литератур­ные воспоминания. М., 1983. С. 59).

7 января 1842 года Гоголь сообщал П. А. Плетневу о судьбе поэмы в московской цензуре: «Удар для меня никак не ожиданный: запрещают всю рукопись. Я отдаю сначала ее цензору Снегиреву, который несколько толковее других, с тем, что если он находит в ней какое-нибудь место, наводящее на него сомнение, чтоб объявил мне прямо, что я тогда посылаю ее в Петербург. Снегирев через два дни объявляет мне торжественно, что рукопись он находит совершенно благонамеренной, и в отношении к цели и в отношении к впечат­лению, производимому на читателя, и что, кроме одного незначи­тельного места: перемены двух-трех имен (на которые я тот же час согласился и изменил), — нет ничего, что бы могло навлечь притя­занья цензуры самой строгой. Это же самое он объявил и другим. Вдруг Снегирева сбил кто-то с толку, и я узнаю, что он представляет мою рукопись в комитет. Комитет принимает ее таким образом, как будто уже был приготовлен заранее и был настроен разыграть коме­дию: ибо обвинения все без исключения были комедия в высшей степени».

Из дневника И. М. Снегирева известно, что рукопись Гоголь привез ему 7 декабря 1841 года (см.: Дневник И. М. Снегирева. М., 1904. Т. 1. С. 309). Целью этого визита было выяснить, может ли поэма быть пропущена московской цензурой или ее следует отпра­вить в Петербург, где у писателя были влиятельные друзья. Через два дня многоопытный цензор дал свой в высшей степени благопри­ятный отзыв. Гоголь, возможно, ожидал, что Снегирев самолично пропустит рукопись. Мнение цензора, правда, должно было утвер­ждаться цензурным комитетом, но в практике Снегирева были слу­чаи, когда он сам подписывал рукописи к печати.

Все отношения Гоголя со Снегиревым до сих пор носили не­официальный характер, и рукопись поэмы цензор прочел как част­ное лицо. По существующим правилам Снегирев не имел права цензуровать «Мертвые души» без соответствующего постановле­ния цензурного комитета. Он мог только высказать личное мнение о книге («Это же самое он объявил и другим»). К тому же Снегирев, видимо, не захотел брать на себя ответственности в таком сложном деле и решил действовать согласно правилам цензурного устава.

Из слов Гоголя следует, что рукопись была представлена в ко­митет Снегиревым. Однако в книге рукописей Московского цензур­ного комитета (хранящейся ныне в Центральном государственном историческом архиве г. Москвы) записано, что «Мертвые души» поступили в комитет «от Погодина» (Центральный исторический архив г. Москвы (ЦИАМ). Ф. 31. Оп. 1. Д. 14. Л. 121 об.). По-види­мому, Снегиреву неудобно было самому представлять рукопись в цензурный комитет, и это сделал М. П. Погодин, в доме которо­го жил тогда Гоголь. Кстати сказать, после выхода книги из печати гоголевская рукопись хранилась у Погодина в его знаменитом древ­лехранилище.

Согласно записи в книге рукописей, «Мертвые души» посту­пили в комитет 12 декабря 1841 года и в тот же день были переда­ны на рассмотрение цензору И. М. Снегиреву. Мнения цензоров, пересказанные в гоголевском письме, не были занесены в прото­кол заседания. Не было вынесено комитетом и постановления о запрещении книги. По всей видимости, на заседании комитета ее членами (не читавшими рукописи) были высказаны неблагоприят­ные суждения о поэме, так что Снегиреву пришлось защищать ее, о чем Гоголь сообщает в том же письме к П. А. Плетневу. «Нако­нец сам Снегирев, увидев, что дело зашло уже очень далеко, стал уверять цензоров, что он рукопись читал и что о крепостном праве и намеков нет... что это ряд характеров, внутренний быт России и некоторых обитателей, собрание картин самых невозмутитель­ных. Но ничего не помогло».

Узнав, по всей видимости, от самого Снегирева о толках цен­зоров, Гоголь поспешно забрал рукопись и через В. Г. Белинского отправил ее в Петербург. Вместе с рукописью, которую Белинский должен был передать князю В. Ф. Одоевскому, Гоголь вручил пись­мо к нему, в котором сообщал о запрещении «Мертвых душ»: «Руко­пись моя запрещена. Проделка и причина запрещения все смех и комедия. Вы должны употребить все силы, чтобы доставить руко­пись Государю».

В петербургской цензуре главное затруднение возникло с «По­вестью о капитане Копейкине». В письме от 1 апреля 1842 года цен­зор А. В. Никитенко извещал Гоголя: «Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкина— ничья власть не могла защитить его от гибели, и вы сами, конечно, согласитесь, что мне тут нечего было делать» (Русская Старина. 1889. № 8. С. 385).

Запрещение Повести Гоголь воспринял как непоправимый удар. «Выбросили у меня целый эпизод Копейкина, для меня очень нужный, более даже, нежели думают они (цензоры. — И. В., В. В.). Я решился не отдавать его никак», — сообщал он 9 апреля 1842 года Н. Я. Прокоповичу. «Уничтожение Копейкина меня сильно смути­ло! — писал Гоголь на следующий день П. А. Плетневу. — Это одно из лучших мест в поэме, и без него — прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет, характер Копей­кина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему при­чиною сам и что с ним поступили хорошо. Присоедините ваш голос и подвиньте кого следует».

Вместе с письмом к Плетневу Гоголь послал новую редакцию Повести для передачи ее цензору Никитенко. А ему самому в тот же день писал, имея в виду историю капитана Копейкина: «...вы сами можете видеть, что кусок этот необходим, не для связи событий, но для того, чтобы на миг отвлечь читателя, чтобы одно впечатление сменить другим, и кто в душе художник, тот поймет, что без него остается сильная прореха. Мне пришло на мысль: может быть, цен­зура устрашилась генералитета. Я переделал Копейкина, я выбросил все, даже министра, даже слово «превосходительство». В Петербур­ге за отсутствием всех остается только одна временная комиссия. Характер Копейкина я вызначил сильнее, так что теперь ясно, что он сам причиной своих поступков, а не недостаток состраданья в других. Начальник комиссии даже поступает с ним очень хорошо. Словом, все теперь в таком виде, что никакая строгая цензура, по моему мнению, не может найти предосудительного в каком бы ни было отношении».

Но вот все благополучно окончилось. Успешно пройдя петер­бургскую цензуру, которая внесла ряд малосущественных поправок в текст поэмы и изменила ее название, гоголевская рукопись вер­нулась в Москву для напечатания. Билет на выпуск в свет поэмы Н. Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» был выдан цензором Снегиревым ЩИАМ. Ф. 31. Оп. 5. Д. 168. Л. 71).

Вокруг первого тома поэмы сразу же разгорелись жаркие спо­ры. «Между восторгом и ожесточенной ненавистью к “Мертвым душам” середины решительно нет...» — писал Н. Я. Прокопович Гоголю 21 октября 1842 года. Одни обвиняли автора в клевете на Россию, другие, напротив, увидели в поэме апофеоз Руси. Сужде­ния порой доходили до крайности: так, известный дуэлянт и карточ­ный игрок — граф Ф. И. Толстой (по прозванию Американец) при многолюдном собрании говорил, что Гоголь «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь» (Гоголь в воспоминаниях современников. Без м. изд., 1952. С. 122).

На выход «Мертвых душ» не замедлили откликнуться и жур­налы. Наиболее подробные и интересные разборы дали С. П. Шевы­рев в «Москвитянине» и П. А. Плетнев в «Современнике» — как раз те критики, которые ближе других стояли к Гоголю и более чем кто-либо были посвящены в его замыслы. Так, Плетнев писал, что «на книгу Гоголя нельзя иначе смотреть, как только на вступление к великой идее о жизни человека, увлекаемого страстями жалкими, но неотступно действующими в мелком кругу общества» (Совре­менник. 1842. Т. 27. С. 21). Замечание Шевырева о «неполноте коми­ческого взгляда, берущего только вполобхвата предмет», особенно понравилось Гоголю.

В том же 1842 году в Москве вышла брошюра К. С. Аксако­ва «Несколько слов о поэме Гоголя “Похождения Чичикова, или Мертвые души”», в которой он сравнивал Гоголя с Гомером, находя у них общий взгляд на мир — «всеобъемлющее эпическое созер­цание». По мысли критика, поэма Гоголя возрождала в русской литературе традиции гомеровского эпоса. «...Уж не тайна ли рус­ской жизни лежит, заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно?» — вопрошал Аксаков, разумея всю поэму в целом {Аксаков К. С. Эстетика и литературная критика. М., 1995. С. 79).



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: